Книга: Индиана
Назад: 9
Дальше: 11

10

Реймон не из пустого тщеславия или уязвленного самолюбия стремился теперь, больше чем когда-либо, заслужить любовь и прощение госпожи Дельмар. Он считал это невозможным, и потому ему казалось, что никакая женская любовь, никакое земное счастье не может сравниться с любовью Индианы. Так уж он был создан. Всю жизнь его снедала неутолимая жажда бурных чувств и новых приключений. Он любил свет с его законами и налагаемыми им оковами, ибо находил там обширное поле для борьбы и сопротивления, и боялся, что ниспровержение общественных устоев вызовет какую-то необыкновенную свободу нравов, при которой наслаждения станут слишком доступными и потеряют для него остроту.
Не думайте все же, что он равнодушно отнесся к смерти Нун. В первую минуту он показался самому себе таким негодяем, что зарядил пистолеты с твердым намерением пустить себе пулю в лоб. Но его остановило чувство весьма похвальное. Что станется с его матерью?.. С его старой и слабой матерью? Бедная женщина, видевшая столько горя и забот, жила только для него, он был ее единственной радостью и единственной надеждой. Неужели он разобьет ее сердце, ускорит ее смерть? Конечно нет. Лучший способ искупить свое преступление — отныне всецело посвятить себя матери; с этим решением он вернулся в Париж и приложил все усилия к тому, чтобы загладить свое невнимание к ней.
Реймон имел необыкновенную власть над всеми, с кем он соприкасался, так как, несмотря на все ошибки и заблуждения молодости, был значительно выше окружавшего его общества. Мы еще не сказали вам, на основании чего утвердилась за ним слава умного и талантливого человека, потому что это не касалось тех событий, о коих здесь говорилось. Пора сообщить вам, что этот самый Реймон, со всеми его слабостями, Реймон, которого вы, возможно, осуждаете за легкомыслие, принадлежал к числу людей, оказавших на вас в свое время огромное влияние и воздействие, независимо от того, какие взгляды вы теперь исповедуете. Вы зачитывались его политическими брошюрами, а просматривая газеты, увлекались красотой его стиля и изысканностью его учтивой и светской логики. Я говорю сейчас о временах, уже отошедших для нас в область предания, ибо теперь время измеряется не столетиями и даже не царствованиями, а сменой министров. Я говорю сейчас о кабинете Мартиньяка, о том периоде относительного покоя и колебаний, который вторгся в нашу политическую эру не как мирный договор, а как соглашение о перемирии, — о пятнадцати месяцах господства тех доктрин, которые так своеобразно повлияли на наши устои и нравы и, возможно, подготовили неожиданный исход нашей последней революции.
В ту пору расцветали юные таланты, родившиеся, на свое несчастье, в дни безвременья и бездеятельности; им тоже пришлось отдать дань примирительным и колеблющимся настроениям эпохи. Никогда еще, насколько мне известно, люди не достигали такого совершенства в умении пользоваться словами, чтобы скрыть свое невежество и истинное значение вещей. Умеренность в политике и политичность в обращении проникли в нравы, и тут и там вежливость служила маской, под которой скрывалась неприязнь и которая давала людям возможность бороться без скандала и шума. Надо все же сказать в оправдание молодым людям того времени, что их часто тащили на буксире, подобно тому как большие корабли тащат за собою легкие суда, и они весело плыли, сами не зная куда, гордясь тем, что могут рассекать волны и распускать новенькие паруса.
По рождению и богатству Реймон принадлежал к сторонникам абсолютной монархии, но он отдал дань новым идеям и стал горячим приверженцем хартии. По крайней мере он сам так думал и всячески старался это доказать. Но договоры, не нашедшие применения, могут толковаться по-разному, и с хартией Людовика XVIII произошло то же, что с Евангелием Иисуса Христа: она стала текстом, которым пользовались краснобаи для упражнения в красноречии; и потому любые политические речи того времени имели не больше последствий, чем церковная проповедь. В эту эпоху роскоши и равнодушия цивилизация как бы замерла на краю бездонной пропасти, и все стремились упиться наслаждениями.
Реймона по его взглядам нельзя было отнести ни к сторонникам неограниченной власти, ни к сторонникам свободы, — он держался золотой середины; но позиция эта была непрочная, и люди благонамеренные напрасно искали здесь убежища против надвигающейся бури. Ему, как и многим другим неискушенным умам, казалось, что вполне можно быть публицистом и в то же время человеком добросовестным. В такое время, когда все притворялись, что уступают голосу рассудка, лишь для того, чтобы надежнее и вернее подавлять его, это, безусловно, было заблуждением.
Реймон считал себя человеком беспристрастным и незаинтересованным, но это был самообман, ибо существующий общественный строй был ему и выгоден и благоприятен. Если бы произошел переворот, его личное благосостояние, несомненно, пострадало бы; а полная уверенность в своем положении влияет на образ мыслей и прекрасно способствует выработке умеренных взглядов. Где тот неблагодарный человек, который станет упрекать провидение за то, что оно посылает несчастье другим, если его самого оно дарит улыбками и милостями? Как можно было втолковать молодым приверженцам конституционной монархии, что она уже устарела, что строй этот давит на общество и лежит на нем тяжким бременем, раз они находили его очень удобным для себя и пользовались при нем всеми благами? Разве верит в нужду тот, кто ее не испытал?
Ничего не может быть легче и проще, как обманывать самого себя, когда обладаешь умом и достаточно хорошо владеешь всеми тонкостями речи. Наша речь подобна продажной женщине, способной возвыситься или опуститься до любой роли, куртизанке, которая прячется под разными масками, прихорашивается, притворяется и стушевывается. Речь — это ловкий сутяга, находящий ответ на все, всегда все предвидящий и умеющий извернуться на тысячу ладов, чтобы оказаться правым. Самый честный человек — тот, кто мыслит и действует лучше других, но самый могущественный — тот, кто умеет лучше других писать и говорить.
Богатство избавляло Реймона от необходимости писать ради заработка, — он писал по призванию и, как сам полагал, из чувства долга. У него было редкое умение талантливо опровергать очевидные истины, и за это его ценило правительство, ибо он приносил властям больше пользы своей «беспристрастной оппозицией», чем их собственные ставленники своей слепою преданностью; ценило его также и молодое блестящее парижское общество, которое охотно отрекалось от нелепых старинных привилегий и в то же время хотело сохранить все свои нынешние преимущества.
В самом деле, нужно было обладать большим талантом, чтобы поддерживать это готовое рухнуть общество и в то же время, находясь между Сциллой и Харибдой, спокойно и ловко бороться с суровой действительностью, стремящейся тебя поглотить. Создать себе убеждения вопреки очевидности и внедрить их в умы людей, не имеющих вовсе никаких убеждений, — это огромное искусство, недосягаемое для примитивного и неизощренного человека, не научившегося искажать истину.
Стоило только Реймону вернуться в свет, оказаться в своей родной стихии, как он сразу ощутил на себе его живительное и бодрящее влияние. Волновавшие его любовные интриги на время были вытеснены другими, более широкими и блестящими интересами. Он отдался им с присущим ему пылом и смелостью и, увидев, что самые известные люди Парижа больше чем когда-либо добиваются знакомства с ним, понял, что еще никогда не любил так жизнь, как теперь. Был ли он виноват в том, что, презрев тайные укоры совести, стал пожинать лавры за услуги, оказанные отечеству? Он чувствовал в своем молодом сердце, в своем деятельном уме, во всем своем живом и сильном организме бьющую через край жизнь; судьба, помимо его воли, дарила ему счастье, и он просил прощения у беспокойной тени, иногда являвшейся ему во сне, за то, что ищет в любви живых людей забвения и защиты от ужасов могилы.
Окунувшись в прежнюю жизнь, он вскоре почувствовал, что мечты о любви и романтических приключениях снова начинают занимать его мысли наряду с размышлениями на политические и философские темы и честолюбивыми замыслами. Я говорю о честолюбии не в смысле почестей и денег, которые были ему не нужны, а в смысле успеха и популярности среди аристократии.
Сперва он не смел надеяться снова встретить когда-либо госпожу Дельмар после трагической развязки своей двойной любовной интриги. Но, понимая всю тяжесть утраты и не переставая думать о потерянном сокровище, он постепенно вновь обрел надежду, а вместе с надеждой — волю и уверенность. Он взвесил все возможные препятствия и понял, что, вначале всего труднее будет преодолеть те, которые воздвигнет сама Индиана. Тогда он решил прежде всего завоевать симпатию мужа — способ не новый, но верный. Ревнивые мужья особенно склонны оказывать подобного рода услуги.
Через две недели после того как эта мысль пришла ему в голову, Реймон уже находился на пути в Ланьи, где его ожидали к завтраку. Надеюсь, вы не потребуете от меня подробного рассказа о том, как ловко он сумел оказать некоторые услуги господину Дельмару и, таким образом, нашел способ ему понравиться. Я бы предпочел, раз уж я занялся описанием действующих лиц этой повести, набросать сейчас портрет полковника.
Знаете ли вы, кого в провинции называют порядочным человеком? Того, кто не захватывает незаконно поля своего соседа, не требует с должников ни копейки сверх долга, кто снимает шляпу в ответ на поклон каждого встречного, кто не насилует женщин на больших дорогах, не поджигает чужих амбаров и не грабит прохожих около своего сада. Только бы он свято чтил жизнь и кошелек своих сограждан — большего от него не требуется. Он волен бить жену, дурно обращаться с прислугой, разорять детей, — до этого никому нет дела. Общество осуждает только за действия, наносящие ему ущерб. Частная жизнь его не касается.
Так рассуждал господин Дельмар. Он знал один-единственный общественный договор: «Каждый у себя дома хозяин». Душевную деликатность он считал женским ребячеством и излишней чувствительностью. Человек неумный, бестактный и невоспитанный, он пользовался тем не менее более прочным уважением, чем иные талантливые или добрые люди. У него были широкие плечи, тяжелая рука, он прекрасно владел саблей и шпагой, к тому же отличался угрюмой обидчивостью. Он плохо понимал шутки, и потому ему вечно чудилось, что над ним смеются. Не умея ответить на шутку шуткой, он знал только один способ защиты: угрозами заставить шутника замолчать. Его любимые анекдоты и разговоры сводились всегда к рассказам о драках и дуэлях; вот почему соседи, упоминая его имя, обычно прибавляли эпитет «храбрый», ибо, по мнению многих, широкие плечи, большие усы, крепкая ругань и бряцание оружием по всякому поводу — неотъемлемые признаки военной доблести.
Боже меня сохрани думать, что походная жизнь превращает людей в скотов! Но разрешите считать, что надо иметь большую жизненную мудрость, дабы не приобрести привычки к проявлению деспотической власти. Если вы были на военной службе, то прекрасно знаете, кого там называют храбрым рубакой, и согласитесь, что таких людей очень много среди ветеранов наполеоновской гвардии. Эти люди, собранные воедино и направляемые могучей рукой, совершали сказочные подвиги и вырастали в гигантов в дыму битв. Но, возвратясь к мирной жизни, герои превращались в наглых и грубых солдафонов, рассуждавших и действовавших как машины. Хорошо еще, если они не вели себя в обществе как в завоеванной стране! Не они были в этом виноваты, а век, в котором они жили. Как людям недалеким, им льстили оказываемые им почести, они поверили в то, что они великие патриоты, ибо защищали родину, хотя и делали это — одни по принуждению, а другие из-за чинов и денег. Да и как защищали родину эти сотни тысяч людей, слепо осуществлявшие бредовые планы одного человека, если они сначала спасли Францию, а потом привели ее к такому ужасному поражению. Далее, если преданность солдат своему полководцу кажется вам великой и благородной добродетелью, — будь по-вашему, согласен, но я называю это верностью, а не патриотизмом. Я поздравляю победителей Испании, но не благодарю их. Если же говорить о чести Франции, то мне не совсем понятно, как такими методами можно заставить наших соседей относиться к ней с уважением, и мне трудно поверить, что наполеоновские генералы думали о ней в ту печальную эпоху нашей славы. Я знаю, что об этом запрещено говорить откровенно, и потому умолкаю — пусть потомство произнесет над ними свой приговор.
Господину Дельмару были присущи все достоинства и недостатки этих людей. Щепетильный до мелочей в некоторых вопросах чести, он в остальных делах прекрасно умел отстаивать свои интересы, нисколько не беспокоясь о том, как это отзовется на других. Совестью для него был закон, а моралью — собственное право. Он обладал той честностью, педантичной и непреклонной, которая не позволяет людям брать взаймы из страха не вернуть долга, но не позволяет и давать в долг из боязни не получить своих денег обратно. Это был тот порядочный человек, который ничего не дает ближнему, но и сам ничего не возьмет, который скорее умрет, чем похитит вязанку хвороста из казенного леса, и, однако, не задумываясь убьет человека за щепку, взятую в его владениях. Он никому не вредил, но и никому не приносил пользы, кроме самого себя. Он не интересовался чужими делами — из боязни, как бы не пришлось оказать ближнему какую-либо услугу. Но когда он считал для себя вопросом чести оказать таковую, никто не делал этого с большим усердием и рыцарским благородством. Доверчивый, как ребенок, и в то же время подозрительный, как деспот, он верил ложным клятвам и не доверял искренним обещаниям. В повседневной жизни, как и на военной службе, все сводилось у него к форме. Он во всем руководствовался общепринятыми мнениями, а потому здравый смысл и рассудок не играли никакой роли в его решениях; так принято было для него неопровержимым доводом.
Это была натура, совершенно противоположная натуре его жены: понять и оценить ее он не мог — ни сердцем, ни умом. К тому же постоянное подчинение породило в душе этой женщины какую-то сдержанную и молчаливую неприязнь, даже не всегда справедливую. Госпожа Дельмар не верила в доброту своего мужа. Он был только суров, а она считала его жестоким. Во вспышках его гнева было больше грубости, чем злобы, в его манерах — больше невоспитанности, чем наглости. По природе он не был злым, у него бывали минуты, когда он испытывал жалость и раскаяние, и тогда он становился даже чувствительным. Походная жизнь сделала грубость его житейским правилом. С другой, менее деликатной и кроткой женщиной он был бы робок, как прирученный волк, но Индиана, ненавидевшая свою участь, не стремилась ничем облегчить ее.
Назад: 9
Дальше: 11