Рено Мэри
Тезей (другой вариант перевода)
Мэри Рено
Тезей
Перевод с английского Г. Швейника
От переводчика
На самом деле – это не тот "Тезей", который был издан Политиздатом, а примерно тот, которого я принес в издательство. (Наизусть не помню, конечно, а свою рукопись дал кому-то почитать.)
После упорных боев с редактором текст был согласован; но редактор не устоял перед искушением внести свой вклад – и воткнул авторское послесловие в самое начало книги (он-то лучше знает!) и еще кое-где наследил, по мелочи. А потом за дело взялись корректоры, – которые, по определению, тоже лучше знают, – и местами искалечили интонацию, а местами и вовсе лишили смысла некоторые фразы. А верстку просмотреть мне просто не дали.
Я благодарю Библиотеку Белоусенко за предоставленную мне возможность снова сделать книгу такой, какой она должна быть.
Г. Ш.
Июль 2004
СОДЕРЖАНИЕ
Книга первая. ЦАРЬ ДОЛЖЕН УМЕРЕТЬ
1. Трезена
2. Элевсин
3. Афины
4. Крит
5. Наксос
Книга вторая. БЫК ИЗ МОРЯ
1. Марафон
2. Понт
3. Эпидавр
4. Скирос
От автора
МИФ О ТЕЗЕЕ
О Мать! Пусть меня родила ты для смерти
безвременно-ранней,
Но Зевс – Громовержец Олимпа – он должен мне славы за
это?!
Ахилл в "Илиаде"
Книга первая
ЦАРЬ ДОЛЖЕН УМЕРЕТЬ
1
ТРЕЗЕНА
1
Трезенскую крепость, где стоит дворец, построили гиганты. Давно – никто не помнит… А дворец построил мой прадед. Когда восходит солнце и смотришь на него с Калаврии через пролив – стены золотятся, а колонны полыхают красным пламенем. И весь он ярко светится на фоне темных лесов горного склона.
Мы – эллины, из рода Вечноживущего Зевса; Небесных Богов мы чтим выше, чем Великую Мать и богов земли. И мы никогда не смешивали нашей крови с Береговым народом, владевшим этой землей до нас.
Когда я родился, у деда было в доме десятка полтора детей; но его царица и сыновья уже умерли, из законных детей осталась лишь моя мать. А про отца моего – во дворце говорили, что я сын бога. К пяти годам я заметил, что некоторые в этом сомневаются; но мать никогда об отце не говорила, а я не помню случая, чтобы мне захотелось ее спросить.
Когда мне исполнилось семь, подошла Жертва Коня – великий праздник в Трезене.
Он бывает раз в четыре года, потому я совсем не помнил прошлого. Я знал, что дело касается Царя Коней, но думал Жертва – что-то вроде акта почтения к нему… Ему это подошло бы в самый раз, я его знал.
Он жил на огромном Конском поле, внизу в долине. С крыши дворца я часто смотрел, как он нюхает ветер, треплющий его гриву, или прыгает на своих кобыл… И только в прошлом году видел, как он бился за свое царство: один из придворных, увидав издали начало поединка, поехал вниз к оливковой роще, чтобы смотреть поближе, и взял меня на круп своего коня. Я видел, как громадные жеребцы рыли землю передним копытом, выгибали шеи и кричали свой боевой клич – а потом бросились друг на друга с оскаленными зубами… В конце концов проигравший упал. Царь Коней фыркнул над ним, потом вскинул голову, заржал и пошел к своим женам. Он не знал узды и был дик, как море; даже сам царь никогда не перекинул бы ноги через его спину. Он принадлежал богу.
Я любил бы его и за одну его доблесть, но у меня была и другая причина: я думал, что он мой брат.
Посейдон, я знал, может принять и людской, и конский облик – как захочет. Говорят, в своем человечьем обличье он зачал меня… Но в песнях пели, что у него есть и сыновья-кони – быстрые, словно северный ветер, и бессмертные. Царь Коней, принадлежавший ему, наверняка был из них; и потому я не сомневался, что мы должны встретиться. Я слышал, что ему всего пять лет. "Значит, – думал я, – хоть он и больше, но я старше… Начать разговор должен я."
Когда в следующий раз конюший поехал вниз отбирать жеребят для колесниц, я уговорил его взять меня с собой. Занявшись своим делом, он поручил меня конюху; но тот вскоре бросил на землю игральную доску – и они с приятелем обо мне забыли. Я перелез через ограду и пошел искать Царя.
Трезенские кони – чистокровные эллины. Мы никогда их не смешивали с мелкими лошадками Береговых людей, у которых отобрали землю, так что против меня они были очень высокими. Когда я потянулся, чтобы погладить одного, конюший уже кричал у меня за спиной, но я сделал вид, что не слышу.
"Все мной командуют, – подумал я, – это потому, что у меня нет отца. Вот бы мне быть Царем Коней, ему никто ничего не приказывает!.." И тут я увидел его. Он стоял совсем один на невысоком бугре и смотрел в конец пастбища, где ловили жеребят. Я подходил ближе и думал, как каждый ребенок когда-то думает впервые: "Какая красота!"
Он услышал меня и оглянулся. Я вытянул руку, как делал это в конюшне, и позвал: "Сын Посейдона!" Он пошел ко мне, тоже точь-в-точь как лошади в конюшне… У меня был комок соли – я протянул его Царю.
Позади меня что-то происходило. Завопил конюх; оглянувшись, я увидел, что конюший его лупит… "Меня он тоже побьет", – подумал я… Люди махали мне от изгороди и проклинали друг друга, а мне и в голову не приходило, что тут опасно. Царь Коней был так близко, что я видел его ресницы; меж темных глаз, будто белый водопад меж блестящих камней, струилась прядь гривы на лбу; зубы у него были большие, как пластинки слоновой кости на боевом шлеме, но губы – когда слизывал соль с моей ладони – оказались мягче, чем грудь моей мамы… Когда соль кончилась, он потерся своей щекой о мою и понюхал мне волосы, а потом пошел обратно на свой холмик, помахивая длинным хвостом.
На лугу его поступь звучала мягко, как шаг танцора. Это потом я узнал, что он убил копытами горного льва.
Теперь меня схватили со всех сторон и в спешке утащили с поля. А конюший был бледен, словно больной, – я удивился… Он молча поднял меня на своего коня и молчал всю дорогу домой. Я решил, что дед сам меня побьет. Дед долго смотрел на меня, когда я подошел, но сказал только вот что: "Тезей, ты попал на конское поле как гость Пейроса. Это было неучтиво доставлять ему хлопоты. Кобыла с жеребенком могла откусить тебе руку. Я запрещаю тебе ходить туда".
Это случилось, когда мне было шесть лет, а Праздник Коня выпал на следующий год.
Это был самый главный из всех трезенских праздников; во дворце готовились целую неделю. Сначала моя мать увела женщин вниз к речке Гиллик стирать одежды; их погрузили на мулов и везли вниз к самой чистой воде, к бассейну под водопадом… Гиллик не пересыхает и не грязнится даже в засуху, но теперь, летом, воды в нем было мало. Старые женщины терли легкие вещи у края воды и выбивали их о камни; девушки, подобрав юбки, понесли тяжелые плащи и накидки на середину… Одна играла на дудке, и все двигались в такт, рассыпая брызги и смех. Когда все было выстирано и сушилось на нагретых солнцем камнях, они разделись и пошли купаться, взяв меня с собой. Это было в последний раз, больше меня туда не пускали: мать видела, что я стал слишком много понимать.
В день праздника я проснулся на заре. Старая няня надела на меня все лучшее: замшевые штанишки с галунами по кайме, витой красный пояс с хрустальной застежкой, ожерелье из золотых бусин… Когда она меня причесала, я пошел смотреть, как одевают мать. Она только что вышла из ванны, и на нее через голову надевали юбку. Оборки в семь ярусов с золотыми подвесками звенели и сверкали… Когда ей застегивали шитые золотом корсаж и пояс, мама задержала дыхание, потом рассмеялась… Груди у ней были гладки, как молоко, а соски такие розовые, что она никогда их не красила, хоть до сих пор не закрывала грудь. Ей было тогда чуть больше двадцати трех.
Ей освободили от завивных пластинок волосы (они были темнее моих, цветом вроде полированной бронзы), начали причесывать… А я выбежал на террасу, что идет вокруг всех царских покоев, расположенных на крыше Большого Зала.
Утро было розовое, и алые колонны горели в его свете. Было слышно, как внизу собираются придворные в боевых доспехах; как раз этого я и ждал.
Они входили по двое, по трое; бородатые воины – с разговорами, юноши с потасовками и смехом, окликая друзей, фехтуя древками копий… На них были кожаные шлемы с длинным султаном, окованные бронзой или усиленные валиками из кожи; широкие груди и плечи, блестевшие от масла, казались кирпично-красными в розовом свете; широкие штаны жестко торчали вокруг бедер – и от этого тонкие талии, стянутые ремнями мечей, казались еще тоньше… В ожидании они обменивались новостями и шутками, а молодые рисовались перед женщинами, опершись подмышкой на верхние кромки высоких щитов и держа копья вытянутой правой рукой; усы у них были чисто сбриты, чтобы оттенить юные бородки… Я разглядывал гербы на щитах – птиц, рыб или змей, приклепанных к шкурам, – чтобы узнать и поприветствовать друзей, а они в ответ поднимали копья. Семь или восемь из них приходились мне дядями: их родили деду во дворце те женщины благородной крови, которых он захватил в своих старых войнах или получил в подарок от соседних царей.
Оставив за воротами коней и колесницы, входили поместные дворяне; тоже обнаженные по пояс, потому что день был теплый, но во всех своих драгоценностях, даже на сапогах были золотые кисточки. Шум голосов становился громче и гуще, заполнил весь двор… Я расправил плечи, подтянул живот и, глядя на юношей с пробивающейся бородкой, стал считать по пальцам годы, отделявшие меня от них.
Вошел Талай, Военный Вождь, сын юности моего деда; его родила плененная вдова вражеского вождя. На нем тоже было все лучшее: призовой шлем с погребальных игр Великого Микенского Царя, весь покрытый кривыми клыками кабанов, и оба меча: длинный с хрустальным набалдашником – он иногда давал мне вынимать из ножен – и короткий, с золотой чеканкой по клинку (охота на леопарда)… Люди прижали древки копий ко лбу, он пересчитал их взглядом и пошел во дворец доложить деду, что все готовы. Потом он вышел, и встал на большой лестнице под царской колонной что держит перемычку, а борода его торчала словно таран боевого корабля… И закричал:
– Бог показался!
Все строем двинулись со двора. Я тянулся на цыпочки, чтобы лучше видеть, но в этот момент вошел камердинер деда и спросил у маминой служанки, готов ли господин Тезей идти с царем.
Я думал, что мне надо будет идти с мамой. И что она тоже так думает. Но она ответила, что я уже готов и меня можно позвать в любой миг.
Она была Верховной жрицей Великой Матери в Трезене. До нас, во времена Береговых людей, это сделало бы ее полновластной царицей; и сейчас, когда мы приносили жертвы у Пупкового Камня, никто не шел впереди нее. Но Посейдон муж и господин Матери, и на его праздниках впереди идут мужчины; потому, когда я услышал что пойду с дедом, то почувствовал себя уже взрослым.
Я побежал к наружной стене и выглянул между зубцами. Теперь я видел, что это был за бог, за которым следовали люди: они выпустили Царя Коней, и он бежал по равнине. Наверно, вся деревня тоже вышла встречать его. Он шел по общинному хлебному полю, и никто рукой не шевельнул, чтобы его остановить; потом прошел через бобы и через ячмень, и начал подниматься на оливковый склон, – но там были люди, и он свернул. Пока я смотрел, в пустом дворе застучала колесница… Это была колесница деда; я вспомнил, что должен ехать на ней, и заплясал от радости (на террасе никого не было).
Меня повели вниз. Возничий Эврит был уже на колеснице и стоял неподвижно, будто статуя, – в короткой белой тунике и кожаных поножах, длинные русые волосы забраны в узел, – только мускулы на руках двигались от напряжения: сдерживал коней. Он поднял меня к себе, мы ждали деда. Мне очень хотелось увидеть его в доспехах, в ту пору он был высок… Когда я в последний раз был в Трезене, ему было уже восемьдесят, и он высох – словно старый сверчок поющий за очагом; я мог бы поднять его на ладонях. Он умер через месяц после смерти моего сына; наверно, тот был его последней опорой в жизни… Но тогда – тогда он был крупным мужчиной.
Наконец он вышел, в жреческой одежде и в венце, со скипетром вместо копья… Поднялся на колесницу; взявшись за поручни, закрепил ноги в скобах и велел ехать. Когда мы покатились вниз по каменистой дороге – все равно нельзя было ошибиться, что едет воин, в венце там или нет: у него была широкая и упругая боевая стойка, какая появляется от скачки по бездорожью с оружием в руках. Куда бы я с ним ни ехал, мне приходилось стоять слева от него: он бы вышел из себя, если бы что-нибудь мешало его копейной руке; и мне всегда казалось, что я прикрыт его щитом, хоть щита и не было.
Дорога была пуста, я удивился и спросил деда, куда все подевались.
– Все на Сферии, – сказал он, хватая меня за плечо, чтобы поддержать на рытвине, – ты едешь со мной смотреть обряды, потому что скоро сам будешь там служить богу… Ты будешь одним из его слуг…
Это меня поразило. Я гадал, какая служба нужна Богу-Коню, и представлял себе, как расчесываю ему челку или ставлю перед ним амброзию в золотых чашах… Но ведь он был еще и Посейдон Синевласый, поднимавший морские бури, и громадный черный Земной Бык, которого – я слыхал – критяне кормят юношами и девушками…
Потом спросил:
– А я долго там останусь?
Он заглянул мне в лицо, рассмеялся и потрепал мне волосы своей большой рукой:
– По месяцу каждый раз. Ты будешь только служить в храме и ухаживать за священным источником. Пора уже исполнять свои обязанности перед Посейдоном, богом твоего рождения; так что сегодня я посвящу тебя, как только принесу ему жертву. Веди себя достойно и стой спокойно, пока тебе не скажут. Помни, что ты со мной.
Мы подъехали к броду через пролив. Я предвкушал плеск и брызги, когда поедем в колеснице по воде, – но оказалось, что нас ждет лодка, чтобы сберечь наши праздничные одежды. На другом берегу мы снова встали на колесницу и какое-то время ехали вдоль берега напротив Трезены, а потом повернули в глубь острова, в сосны. Копыта простучали по деревянному мосту, и лошади встали; мы были на маленьком священном островке, что расположен у оконечности большого, а в присутствии богов и цари должны ходить пешком.
Люди ждали. Их одежды и гирлянды, и султаны на шлемах воинов ярко сверкали на поляне за деревьями. Дед взял меня за руку и повел вверх по каменистой тропе… По обе стороны шеренгами стояли юноши, – самые рослые парни Трезены и Калаврии, – а волосы у них были причесаны так, что получалось что-то вроде конской гривы. Они пели гимн Посейдону-Коню, отбивая такт правой ногой. В нем пелось, что Отец Коней плодоносен, как земля, и могуч, как море; что он приносит домой корабли на своей широкой спине; его прекрасная голова и ясный взор подобны рассвету над горами; его спина колышется, как ячменное поле; грива его, будто пенный бурун, что сбегает с высокой волны; и когда он бьет копытом – дрожит земля, трепещут люди и города и падают дворцы царей.
Я знал, что это правда, потому что крышу святилища переделывали на моей памяти: Посейдон опрокинул ее деревянные опоры и несколько домов, и в нескольких местах расколол стены Дворца… Я был не в себе в то утро. Меня спрашивали не болен ли я, а я в ответ только плакал, но после толчка мне стало лучше. Мне было четыре года тогда, и я почти забыл об этом.
Наша часть мира всегда была посвящена Сотрясателю Земли; юноши пели о многих его деяниях. Даже брод – пелось в их гимне – тоже его: он ударил по проливу, и вода ушла вовсе, а потом поднялась так, что залила равнину, а потом все стало, как теперь. До того времени там проходили корабли; и есть пророчество, что когда-нибудь он снова ударит в пролив своим трезубцем – и там снова станет глубоко.
Мы шли между рядами мальчиков, и дед внимательно оглядывал их, отыскивая будущих воинов… А я увидел впереди, посреди священной поляны, самого Царя Коней. Он спокойно ел с треножника.
В последний год его приручали – не для работы, а для этого случая – и сегодня на заре накормили маком… Я этого всего не знал, но не удивился, что он спокойно терпит людей вокруг: меня учили, что царям подобает принимать почтение благосклонно.
Храм был украшен гирляндами из сосновых веток; в летнем воздухе пахло смолой, цветами, ладаном, потом от коня и от молодых мужских тел, солью от моря… Жрецы в сосновых венках вышли вперед приветствовать деда, главного жреца нашего бога. Старый Каннадис, с бородой, белой как челка Царя Коней, улыбаясь положил руку мне на голову… Дед кивнул Диоклу, моему любимому дяде… Ему было восемнадцать лет, он был большой и сильный, и на плече у него висела шкура леопарда, которого он сам убил…
– Присмотри за мальчиком, – сказал дед, – пока мы будем готовы.
– Да, государь, – ответил Диокл и повел меня к лестнице перед храмом, прочь от того места, где он стоял с друзьями. У него на руке был браслет, золотая змея с хрустальными глазами, – а волосы повязаны пурпурной лентой. Дед выиграл его мать на Пилосе – второй приз в колесничной гонке – и всегда ее очень ценил; она была лучшей вышивальщицей во Дворце. А сам он был храбрым веселым парнем и часто позволял мне кататься верхом на своем волкодаве; но сегодня смотрел на меня строго, и я боялся что я ему в тягость.
Старый Каннадис принес деду корзину пряжи, тоже обвитую хвоей… Она должна была быть готова к его приходу, но ее не сразу нашли; в Трезене всегда случаются какие-нибудь досадные мелочи, мы не умеем делать такие дела гладко, как афиняне… А Царь Коней хрумкал над треножником и отгонял хвостом мух.
Там было еще два треножника: в одной чаше была вода, а в другой вода с вином. В первой дед вымыл руки, и молодой служка вытер их… Царь Коней поднял голову от корма, и, кажется, они с дедом посмотрели друг на друга. Дед положил руку на белую морду и сильно толкнул ее книзу; голова опустилась и поднялась мягким кивком; Диокл наклонился ко мне и сказал:
– Смотри, он согласен.
Я глянул на Диокла. В этом году его борода уже хорошо виднелась на свету.
– Это хороший знак, – сказал он. – Счастливый год.
Я кивнул, решив, что обряд уже закончен и мы теперь пойдем домой. Но дед посыпал спину Коня мукой из золотого блюда, потом взял маленький нож, блестящий от точила, и отрезал прядь с его гривы. Часть ее он дал Талаю, стоявшему рядом, и еще по прядке – первым из дворян; потом повернулся в мою сторону и поманил. Рука Диокла на моем плече подтолкнула меня вперед.
– Поднимись, – шепнул он. – Пойди и возьми.
Я шагнул – и услышал, как зашептались мужчины, а женщины заворковали словно голуби по весне. Я уже знал, что сын дочери царицы стоит рангом выше сыновей дворцовых женщин, но мне этого никогда не показывали. Я думал, мне потому теперь такая честь, что Царь Коней – мой брат.
У меня в руке оказалось пять или шесть жестких белых волосков. Я хотел было поблагодарить деда, но почувствовал, что он сегодня – Царь, суровый и торжественный, как священный дубовый лес. Потому молча приложил эту прядь ко лбу, как все, и отошел.
– Молодец, – сказал тихо Диокл.
Дед простер руки и стал призывать бога. Он звал его Сотрясателем Земли, Собирателем Волн, Братом Царя Зевса и Мужем Матери, Пастырем Кораблей, Покровителем Коней… Из-за соснового леса донеслось ржание – там были колесничные упряжки, готовые к гонкам в честь бога, – Царь Коней поднял свою благородную голову и мягко ответил.
Молитва была длинная, и я не мог сосредоточиться, пока не услышал по интонации, что скоро конец.
– Да будет так, Владыка Посейдон, по молитве нашей, и прими благосклонно жертву нашу! – Дед протянул руку, и кто-то вложил в нее большой нож с ярко блестевшим лезвием… Рослые мужчины с веревками из бычьей шкуры стояли вокруг… Дед тронул пальцем лезвие и расставил ноги, как на колеснице.
Убил он хорошо, чисто. Я сам, когда все Афины на меня смотрят, бываю доволен если получается не хуже. Но даже сейчас я помню, как конь башней поднялся на дыбы, почуяв свою смерть, и воины не могли его удержать; как пламенела рана на белом горле; как он терял и доблесть, и силу, и красоту… И помню мое горе, обжигающую жалость, когда он рухнул на колени и уронил свою яркую голову в пыль.
Казалось, эта кровь льется из моего сердца, так пусто стало у меня в груди. Я был словно младенец, не знавший ничего кроме мягкой теплой колыбели – и вдруг выброшенный на ветер, под яркий свет бьющий в глаза… Но между мной и мамой, стоявшей с женщинами, билось в крови сраженное тело и дед держал алый нож. Посмотрел на Диокла – он наблюдал агонию, спокойно опершись на копье; я встретил лишь пустые глазницы леопардовой шкуры и хрустальный взгляд змеи-браслета. Дед зачерпнул кубком из жертвенной чаши и вылил вино на землю; мне показалось, что из его руки тоже льется кровь… Пахло выделанной кожей от щита Диокла, мужской запах его тела смешивался с запахом смерти… Дед передал кубок служке и поманил… Диокл перебросил копье в левую руку и взял меня за руку.
– Пойдем, – сказал он. – Отец зовет. Сейчас ты будешь посвящен.
Я подумал: "Царя Коней уже посвятили", – и яркий день поплыл у меня в глазах, залитых слезами горечи и страха. Диокл прикрыл меня щитом и вытер мне лицо сильной жесткой ладонью.
– Держись, – говорит, – народ смотрит. Послушай, что ты за воин? Это ведь всего только кровь.
Он убрал щит, я увидел, что все смотрят на меня, и при виде всех этих глаз опомнился. "Сыновья богов ничего не боятся, – подумал я, – сейчас они это увидят." И хотя в душе было черно от отчаяния – шагнул вперед.
Вот тогда я услышал в себе шум моря – рокот волн, шедших со мной, несших меня на себе… Тогда я услышал его в первый раз.
Я шел с волной, будто разрушившей стену стоявшую впереди, а Диокл вел меня. Во всяком случае, кто-то меня вел – он или кто-нибудь из Бессмертных, принявших его облик… Но я знаю, что уже не был один в своем одиночестве.
Дед окунул пальцы в кровь жертвы и начертил мне на лбу знак Трезубца; потом они со старым Каннадисом отвели меня под прохладный навес, укрывавший священный источник, и внесли туда идола для меня – бронзового быка с позолоченными рогами… Когда мы вышли оттуда, жрецы уже отрезали от жертвы долю бога, и воздух был наполнен запахом горевшего мяса… Но только когда мы вернулись домой и мать спросила: "Что с тобой?" – вот тогда я наконец расплакался.
У нее на груди, зарывшись в ее блестящие волосы, я плакал так, будто всю душу свою хотел обратить в слезы. Она уложила меня, пела мне песни, а когда я успокоился, сказала:
– Не печалься по Царю Коней. Он ушел к Матери-Земле, которая создала всех нас. У нее тысячи тысяч детей, и она знает каждого… Здесь он был слишком хорош, для него не было достойного наездника, а она найдет ему великого героя – сына Солнца или Северного Ветра, который будет ему и другом и хозяином, они будут скакать целыми днями и никогда не устанут… Завтра ты отнесешь ей подарок для него, а я скажу, что это от тебя.
На другой день мы с ней пошли к Пупковому Камню. Он когда-то упал с неба – давно, никто не помнит – и лежит в воронке, заросшей мхом, так что дворцового шума там совсем не слышно. Между камнями там нора священного Родового Змея, но он показывался только моей матери, когда она приносила ему молоко. Мать положила на алтарь мой медовый пряник и сказала Богине, для кого он… Когда мы уходили, я оглянулся, увидел, что пряник лежит на холодном камне; и вспомнил живое дыхание Коня у меня на ладони, его мягкие теплые губы…
Я возился с дворцовыми собаками у входа в Большой Зал, когда дед, проходя мимо, поздоровался со мной. Я встал и ответил – ведь он был царь как-никак, – но смотрел вниз при этом и ковырял пальцем ноги землю меж плитами двора. Это я из-за собак не заметил, как он подошел, а то бы исчез оттуда, чтобы не встречаться с ним. Если он способен на такое – как можно верить в богов?!
Он заговорил снова, но я ответил невпопад "да" и по-прежнему на него не смотрел. Он задумался, стоя надо мной, потом сказал:
– Пойдем со мной.
Я пошел за ним к угловой лестнице в его верхние покои. Там он родился, там зачал мою мать и своих сыновей, там он и умер потом… В то время я бывал у него редко, а в старости он проводил там дни напролет, потому что комната выходит на юг и обогревается трубой от камина в Большом Зале. Царское ложе в дальнем углу было пяти локтей в длину и четырех в ширину, из полированного кипариса, с инкрустацией и резьбой; и бабушка провела полгода у ткацкого станка, чтобы сделать то синее шерстяное покрывало с каймой из летящих журавлей… Возле ложа стояли окованный бронзой сундук для его одежды и шкатулка слоновой кости для украшений на специальной крашеной подставке… На стене висело оружие: щит, лук, меч и кинжал, охотничий нож и шлем с султаном из перьев, из стеганой шкуры, на подкладке из тонкой красной кожи… Больше там ничего не было, не считая шкур на полу и на кресле. Он сел и показал мне на ножную скамеечку.
С лестницы донесся приглушенный шум Зала: женщины терли песком длинные столы, прогоняя мужчин с дороги; какая-то стычка, смех… Дед насторожился, как собака при звуке шагов… Потом положил руки на подлокотники со львами и сказал:
– Так слушай, Тезей. Чем ты недоволен?
Я смотрел на его руки. Согнутые пальцы забрались в открытые пасти львов, на указательном был царский перстень Трезены с Богиней-Матерью на печатке… Я дергал медвежью шкуру на полу и молчал.
– Когда ты станешь Царем, ты будешь управляться лучше нас, правда? Умирать будет лишь уродливое и низкое, всё что гордо и прекрасно будет вечно жить. Так ты будешь править своим царством?
Теперь я взглянул ему в лицо, чтобы посмотреть, не дразнит ли он меня. И мне почудилось, что жрец с ножом мне просто приснился. Он притянул меня к своим коленям и зарыл пальцы в мои волосы, как делал это с собаками, когда те подходили приласкаться.
– Ты знал Царя Коней, он был твоим другом. Поэтому ты знаешь – он сам выбрал, быть ему царем или нет.
Я сидел тихо и вспоминал ту их великую битву и боевой клич.
– Ты знаешь, он жил как царь. Он первый выбирал себе пищу и любую кобылу, какую хотел, и никто не спрашивал с него работы за это.
– Ему приходилось биться за это, – сказал я.
– Да, верно. Но потом, когда прошла бы его лучшая пора, пришел бы другой жеребец и забрал бы его царство. И он бы умер трудной смертью или был бы изгнан из своего народа, от своих жен, и его ждала бы бесславная старость. Но ты же видел – он был гордый!..
– А разве он был старый? – спросил я.
– Нет, – его большая тяжелая рука спокойно лежала на львиной морде. Не старше для коня, чем Талай для человека. Он умер не из-за этого. Но когда я стану рассказывать тебе почему, – ты должен слушать, даже если не поймешь. Когда ты станешь постарше, я расскажу тебе это еще раз, если буду жив. Если нет – ты услышишь лишь однажды, сейчас, но что-нибудь запомнишь, верно?
Пока он говорил, влетела пчела и загудела меж крашеных стропил… Этот звук до сих пор вызывает в памяти тот день.
– Когда я был мальчиком, – сказал он, – я знал одного старика, как ты знаешь меня. Только он был еще старше, это был отец моего деда. Сила покинула его, и он всегда сидел: грелся на солнышке или у очага. Он рассказал мне эту быль. Я сейчас рассказываю тебе, а ты, быть может, расскажешь когда-нибудь своему сыну…
Помню, я тогда взглянул деду в лицо: улыбается он или нет.
– Так вот. Он говорил, что давным-давно наш народ жил на севере, за Олимпом, и никогда не видел моря. Я не сразу поверил – прадед сердился на меня за это… Вместо воды у них было море травы, такое широкое, что ласточке не перелететь, – от восхода солнца до захода. Они жили приростом своих стад и не строили городов; когда трава была съедена, они двигались на новое место. Им не нужно было море, как нам, не нужны были плоды ухоженной земли – они этого никогда не знали. И умели они не много, потому что были бродячим народом. Но они видели широкое небо, что тянет мысли людские к богам, и отдавали свои первые плоды Вечноживущему Зевсу, посылающему дожди.
Во время переходов лучшие воины ехали вокруг на своих колесницах, охраняя стада и женщин. На них было бремя опасности, как и сейчас; это цена, которую мужчины платят за почести. И по сей день, – хотя мы живем на острове Пелопа, и строим стены, и растим оливы и ячмень, – по сей день за кражу скота у нас всегда карают смертью. Но кони – больше того. С ними мы отобрали эту землю у Берегового народа, который жил здесь до нас; и пока не иссякнет память нашего племени, Конь будет символом победы…
Так вот, наш народ постепенно двигался к югу, покидая свои прежние земли. Быть может, Зевс не посылал дождей, или людей стало слишком много, или их теснили враги, – не знаю. Но мой прадед говорил, что они шли по воле Всезнающего Зевса, ибо здесь место их мойры.
– А что это? – спросил я.
– Мойра? – он задумался. – Это завершенный облик нашей судьбы, черта, проведенная вокруг нее; это задача, возложенная на нас богами, и доля славы, какую они отпустили нам; это предел, какого нам не дано перейти, и предназначенный нам конец… Все это – Мойра.
Я попытался осмыслить, но это было мне не по силам. Спросил:
– А кто говорил им, куда идти?
– Владыка Посейдон, правящий всем под небом – морем и землей. Он говорил Царю Коней, и Царь Коней вел их.
Я приподнялся. Это я мог понять.
– Когда им нужны были новые пастбища, они выпускали его. И он, заботясь о своем народе как учил его бог, нюхал воздух, чтобы учуять пищу и воду. Здесь, в Трезене, когда он уходит к богу, его направляют через поля и через пролив. Мы делаем это в память о тех днях. А тогда он бежал сам, свободно. Воины следовали за ним, чтобы сражаться, если его не пропускали, но только бог говорил ему, куда идти.
И потому, прежде чем его выпустить, его всегда посвящали богу, бог вдохновляет только своих… Можешь ты это понять, Тезей? Вот когда Диокл охотится, Арго гонит дичь на него. Для тебя он этого не сделает, сам он на крупного зверя не пойдет; но он принадлежит Диоклу – и знает, что нужно хозяину. Понимаешь? Так вот. Царь Коней показывал дорогу, воины расчищали ее, а царь вел народ. Когда Царь Коней выполнял свое дело, его отдавали богу, как ты видел вчера. И в те дни, говорил мой прадед, так же поступали и с царем.
Я посмотрел на деда удивленно, но не очень. Как-то был уже внутренне готов к тому, что это не странно. Дед кивнул мне и провел рукой по волосам так, что защекотало шею.
– Лошади идут на жертву слепо, а людям боги дали знание. Когда царя посвящали, он знал свою мойру. Через три года или через семь – сколько бы ни было по обычаю – его срок кончался, и бог призывал его. И он шел на это добровольно, потому что иначе никакой он не царь и у него бы не было силы вести народ… Когда им приходилось выбирать из царского рода, то знак был таков: царь тот, кто предпочтет прожить короткую жизнь со славой и уйти к богу, а не тот, кто захочет жить долго и безвестно, словно вол, вскормленный в стойле. И хоть обычаи меняются, Тезей, но этот знак – нет! Запомни, даже если ты не понял.
Я хотел сказать, что понял его, но сидел тихо, как в священной дубраве.
– Потом обычай изменился. Быть может, у них был такой Царь, что он был слишком необходим народу, когда война или чума истощили царский род; или Аполлон открыл им тайное… Но они перестали жертвовать царя в назначенный срок. Они берегли его для чрезвычайной жертвы, чтобы умилостивить разгневанных богов, когда не было дождей, или падал скот, или война была особенно тяжела. И никто не смог сказать царю "пора". Он был ближе всех к богу, потому что согласился со своей мойрой, и он сам узнавал волю бога.
Дед замолчал, и я спросил:
– Как?
– По-разному. У оракула, или по знамению, или по сбывшемуся предсказанию… Или, если бог был очень близок к нему, по какому-то знаку между ними… Видение какое-нибудь или звук… И так это продолжается до сих пор, Тезей. Мы знаем свой час.
Я ничего не сказал и не заплакал – просто опустил голову ему на колено. Он видел, что я понял его.
– Слушай и запоминай, а я открою тебе тайну, Тезей. Не сама жертва, не пролитие крови приносят силу власти царю. Час жертвы может подойти в юности или в старости, бог может вообще от нее отказаться… Но нужно согласие, Тезей, нужна готовность… Она омывает сердце и помыслы от всего несущественного и открывает их богу. Но один раз помывшись, всю жизнь чистым не проживешь; мы должны подкреплять эту готовность. Вот так. Я правлю в Трезене двадцать лет и четырежды отсылал Посейдону Царя Коней. Когда я кладу руку на его голову, чтобы он кивнул, – это не только, чтобы порадовать народ добрым знамением: я приветствую его как брата перед богом и присягаю своей мойре.
Дед замолчал. Я глянул на него… Он смотрел на темно-синюю линию моря за красными стойками окна и играл моими волосами, как гладят собаку, чтобы успокоить ее, чтобы она не мешала думать… Но мне ничего не хотелось говорить: зерно, упав в борозду, прорастает не сразу… Так мы и сидели какое-то время.
Он резко выпрямился и посмотрел на меня.
– Ну, ну, малыш. Знамения гласят, что я буду царствовать долго. Но иногда они сомнительны, и лучше слишком рано, чем слишком поздно… Всё это слишком трудно для тебя; но человек в тебе вызвал эти думы, и этот человек их выдержит.
Он поднялся с кресла, потянулся, шагнул к двери – и по винтовой лестнице прокатился его крик. Диокл бегом поднялся наверх:
– Я здесь, государь…
– Глянь-ка на этого парня, – сказал дед. – Здоровущий, вырос из всех одежек, а делать ему нечего, кроме как возиться с собаками. Забери его отсюда и научи ездить верхом.
2
На следующий год я начал служить Посейдону. В течение трех лет я проводил на Сферии по месяцу из четырех и жил там с Каннадисом и его толстой старой женой в маленьком домике на опушке рощи. Мать часто жаловалась, что я возвращаюсь невыносимо испорченный; на самом деле, я приходил домой буйным и шумным, но это была разрядка после тишины: когда служишь в святилище, то никогда не забываешь, что бог рядом, даже во сне. И всё время прислушиваешься; даже ярким утром, когда поют птицы, и то говоришь шепотом… Кроме как в праздники, никто не станет шуметь во владениях Посейдона; это как свистеть на море – можешь получить больше, чем просил…
Помню много дней, похожих друг на друга: полуденную тишину, прямую четкую тень навеса; ни звука вокруг, кроме цикады в горячей траве; не знающие покоя вершины сосен и далекий шум моря, как эхо в раковине… Я подметал вокруг священного источника, посыпал чистым песком; потом собирал приношения, положенные на камень возле него, и уносил их в блюде для еды жрецу и слугам; выкатывал большой бронзовый треножник и наполнял его чашу из источника, зачерпывая воду кувшином в форме лошадиной головы… Потом мыл священные сосуды, вытирал их чистым полотном и выставлял для вечерних приношений, а воду выливал в глиняный кувшин, стоявший под карнизом. Эта вода – лекарство, особенно для зараженных ран; люди приходят за ней издалека.
На скале была деревянная фигура Посейдона – с синей бородой, с гарпуном и лошадиной головой в руках, – но я скоро перестал ее замечать. Как старые береговые люди, что поклоняются Матери Моря под открытым небом и убивают свои жертвы на голых камнях, я знал, где живет божество. Я часто прислушивался, замерев в глубокой полуденной тени, как ящерицы на стволах сосен; и иногда не было ничего, только ворковали лесные голуби, но в иные дни, когда было особенно тихо, глубоко под источником слышалось то чмоканье губ громадного рта, то вроде кто-то глотал огромным горлом, а иногда долгий, глубокий вздох.
В первый раз, услышав это, я уронил кувшин в чашу и выбежал на жаркое солнце, едва дыша. Старый Каннадис подошел и положил руку мне на плечо:
– Что случилось, дитя? Ты слышал источник?
Я кивнул. Он погладил мне голову и улыбнулся.
– Ну и что? Ты ведь не пугаешься, если дедушка храпит во сне? Зачем бояться отца Посейдона – ведь он тебе еще ближе!
Скоро я научился узнавать эти звуки и слушал – напрягая всю свою храбрость, как это всегда у мальчишек, – пока не начинался звон в ушах от бесконечной тишины. И когда через год меня постигла беда, которую я не мог поверить никому из людей, я часто наклонялся над отверстием в скале и шептал о ней богу; если бы он ответил – мне бы стало хорошо.
В тот год в святилище появился еще один мальчик. Я приходил и уходил, а он должен был оставаться: он был обещан богу в рабы, и ему предстояло служить там всю жизнь. Его отец, обиженный кем-то из врагов, пообещал его еще до его рождения – за жизнь того человека. Он вернулся домой, волоча за колесницей тело, как раз в тот день, когда родился Симо. Я был в святилище, когда Симо посвящали, – у него на запястье была прядь волос убитого.
На другой день я повел его по святилищу – показать ему, что надо делать. Он был много больше меня – я удивился, почему его не прислали раньше, – ему не нравилось, что маленький его учит, и он слушал меня в пол-уха. Он был не из Трезены, а откуда-то из-под Эпидавра; и чем больше я его узнавал, тем меньше он мне нравился. По его словам, он умел и мог все; он был толстый и красный; и если ловил птицу – ощипывал ее живьем и пускал бегать голую. Я сказал, чтобы он оставил их в покое, а то Аполлон поразит его стрелой, ведь птицы приносят его знамения, но он ответил с издевкой, что у меня, мол, кишка тонка для воина. Я ненавидел даже его запах. Однажды в роще он спросил:
– Кто твой отец, ты, голова паклюжная?
Мне стало не по себе, но я не подал виду и храбро ответил:
– Посейдон. Потому я и здесь.
Он расхохотался и показал мне неприличный знак из пальцев.
– Кто это тебе сказал? Твоя мать?
Никто до сих пор не говорил этого открыто. Я был избалованным ребенком: до сих пор мне приходилось встречаться лишь со справедливостью тех, кто меня любил… На меня словно накатилась черная волна; а он продолжал:
– Сын Посейдона! Это недоросток-то вроде тебя? Ты что не знаешь, что сыновья богов на голову выше других людей?
Я был слишком молод, чтобы уметь сдерживаться, меня затрясло. Здесь, в священном пределе, я не ждал оскорблений.
– Я и буду высоким, – говорю. – Буду высоким, как Геракл, когда вырасту. Все растут, а мне только весной будет девять.
Он толкнул меня так, что я упал навзничь. Драться в храме! От такой наглости я растерялся сначала, дух захватило… но он решил, что я испугался его. В мою сторону торчал его короткий жирный палец, и противный жирный голос ликовал:
– Восемь с половиной!.. Вот мне еще нет восьми, а я уже такой, что могу сбить тебя с ног. Беги домой, пусть мать сочинит тебе историю попроще!
Очнулся я от его воплей: я сидел на нем верхом и бил головой о землю, стараясь расколоть. Он поднял руку, пытаясь сбросить меня, – я впился в нее зубами… Жрец разжал мне челюсти палкой, и лишь тогда ему удалось меня оторвать.
Нас вымыли, высекли – и велели просить прощение у бога. Чтобы искупить свое непочтение, мы должны были уйти спать голодными, а свой ужин сжечь на его алтаре. Когда загорелось, источник забулькал и выбросил фонтан. Симо подпрыгнул от страха и впредь был более почтителен в присутствии бога.
Когда рука у него загноилась, Каннадис вылечил его священной соленой водой. Моя рана была внутри, и ее залечить было трудно.
Из дворцовых детей я был самым младшим, а меряться с другими – это раньше не приходило мне в голову. Придя домой на следующий раз, я начал оглядываться вокруг и узнавать сколько кому лет. Нашлось семь мальчишек одного со мной года и месяца, и только один из них был меньше меня. Были даже девочки выше ростом. Я притих и задумался.
Эти шестеро мальчишек угрожали моей чести; если я не мог их перерасти, надо было найти какой-то другой способ утвердить себя. Я стал нырять со скал, разорять гнезда диких пчел, катался верхом на брыкучем муле, таскал орлиные яйца – и требовал от них того же; а если они отказывались, то затевал драку. Для меня исход этих схваток был гораздо важнее, чем для остальных, – они-то этого не знали, – и потому я всегда побеждал. После этого я был готов дружить с ними. Но их отцы приходили жаловаться, что я подвергаю опасности их детей, и не проходило дня чтобы меня не наказывали.
Однажды я увидел возле брода старого Каннадиса, шедшего домой из Трезены, и догнал его. Он покачал головой и сказал, что слышал обо мне много плохого; но было видно – он рад, что я бежал за ним. Это меня подбодрило, и я спросил:
– Каннадис, а сыновья богов высокие?
Он пристально глянул на меня старыми голубыми глазами, потом похлопал по плечу.
– Кто может что сказать? Сказать – значит наложить путы на лучших из нас. Ведь сами боги принимают любой облик, какой хотят: Аполлон-Целитель являлся однажды парнишкой-пастухом; а сам Владыка Зевс, породивший могучего Геракла, в другой раз явился лебедем… И его жена родила сыновей в лебединых яйцах, вот таких маленьких, меньше кулака…
– Тогда как же люди узнают, что произошли от богов?
Он нахмурил седые брови:
– Никто не может знать. И тем более никто не смеет утверждать это; боги покарали бы за такое высокомерие, непременно. Но человек может искать славы так, будто это правда, и уповать на бога. Людям не нужно знать таких вещей, а с неба будет знак.
– Какой знак? – спросил я.
– Когда богам нужно, они дают знать о себе.
Я много думал об этом. Сын Талая свалился с дерева – меня сук выдержал, а под ним сломался, – он сломал себе руку, меня высекли, а бог не послал знака. Наверно, был недоволен.
За конюшнями был загон нашего быка. Он был красный, как медный котел, с прямыми короткими рогами – и похож на Симо. Мы любили дразнить его через забор, хоть управляющий стегал нас, если заставал за этой забавой. Однажды мы собрались смотреть, как бык обслуживал корову, а когда представление кончилось – мне пришло в голову спрыгнуть в загон и проскочить его поперек. Бык был спокоен после удовольствия, и в тот момент это было безопасно; но мальчишки вокруг были потрясены, и поэтому на следующий день я полез туда снова. В вечных поисках опасностей и подвигов я стал силен, вынослив и подвижен, так что когда другие мальчишки начали принимать участие в этой игре, я все равно оставался в загоне главным. Я выбрал себе в команду самых стройных и проворных, и мы вдвоем-втроем играли с быком на зависть всем остальным, а кто-нибудь караулил, чтобы не поймал управляющий.
Бык тоже учился; вскоре он начал рыть копытом землю еще до того, как мы влезали на изгородь, – мой отряд стушевался, и в конце концов остался лишь один парень, который выходил со мной. Это был Дексий, сын конюшего, он не боялся никого из четвероногих; но и мы двое предпочитали, чтобы остальные отвлекали быка, когда нам надо прыгать с забора.
Однажды Дексий поскользнулся на заборе и упал в загон, пока бык еще следил за нами. Он был младше меня, любил меня, во всем признавал мое главенство… Я знал, что сейчас произойдет… И все из-за меня!.. Не придумав ничего другого, я прыгнул быку на голову.
Что было дальше, я не очень помню. Ни как это было, ни что я чувствовал, ждал ли смерти… По счастью, я ухватил его за рога, и он небрежно меня скинул. Я подлетел, упал животом на забор и повис на нем, мальчишки стащили меня на другую сторону, тем временем Дексий успел выскочить, а шум привлек управляющего.
Дед пообещал мне, что выпорет на всю жизнь вперед, но когда раздел увидел, что я весь черно-синий. Он ощупал меня и нашел два сломанных ребра… Мать плакала, спрашивала, что со мной творится… Но как раз ей я ничего не мог рассказать.
Когда ребра срослись – пора было снова в храм. Симо научился себя вести, он помнил свою укушенную руку. Теперь он никогда не звал меня по имени, а только "сын Посейдона". Он произносил это слишком вкрадчиво, и мы оба знали, что он имел в виду. Когда была моя очередь убирать в святилище, я часто под конец становился у источника на колени и шептал имя бога; и если в ответ слышался какой-нибудь звук – говорил тихо:
– Отец, пошли мне знак.
Однажды среди лета – мне было тогда десять – полуденная тишина была тяжелой, как никогда, я такой не помнил. Трава в роще побледнела от жары, хвойный ковер глушил все звуки, ни одной птицы не было слышно, даже цикады умолкли… Неподвижные кроны сосен замерли в темно-синем небе будто бронза… Когда я втаскивал треножник под навес, его бренчание казалось громом, и от этого стало худо, я не знал почему… И все время я думал: "Так уже было когда-то".
Работа была закончена, но я не пошел к источнику, а рад был выйти наружу. И стоял там, а по коже мурашки… Толстая жена Каннадиса вытряхивала свои одеяла и помахала мне рукой – стало полегче. Но тут подошел Симо.
– Ну как, сын Посейдона? Поговорил с отцом?
Так, значит, он следил за мной. Но даже это не тронуло меня, как тронуло бы в другой раз. Задело не это, а то что он говорил, не понижая голоса, хоть вся природа звала: "Тише!" Вроде мне провели гребнем против волос, так было противно.
– Замолчи, – сказал я.
Он пнул ногой камень, я уже от этого озверел, а он сказал:
– Я глядел через ставни и видел старуху нагишом. У нее на брюхе бородавка.
Я не мог вынести, как его голос пилил тишину; оскорбленное безмолвие нависало над нами.
– Уйди, – говорю, – ты что не чуешь? Посейдон разгневан!
Он уставился на меня с ухмылкой и заржал! И в тот же миг воздух над нами зашумел крыльями – все птицы в роще взвились с деревьев и повисли в небе, наполнив его тревожным криком. Я весь задрожал – ноги, руки, тело, голова… Я не знал, в чем дело, но смех Симо был невыносим. Я крикнул: "Убирайся!" – и топнул ногой.
Нога моя ударила землю – и земля дрогнула, вроде спина гигантского коня стряхивала мух, дернув кожей. Затрещало дерево, и навес начал валиться на нас… Кричали люди, лаяли и выли собаки, старый дребезжащий голос Каннадиса взывал к богу… Вдруг оказалось, что я стою в холодной воде – она хлынула из камней вокруг священного источника и залила все вокруг… Я был ошеломлен. Но во всем этом шуме – на сердце было легко и светло, как в воздухе после грозы.
"Так вот что это было, – подумал я, – я чувствовал, как это подходит!" И тогда вспомнил, как мне было плохо, как я плакал когда мне было четыре года.
В священном пределе и за ним все призывали Посейдона, Сотрясателя Земли, обещали ему жертвы, если он успокоится… Но вот раздался голос совсем рядом. Симо пятился от меня, прижав кулак ко лбу, и скулил, кричал:
– Я верю!.. Я верю!.. Скажи ему – пусть не убивает меня!..
Он споткнулся о камень и упал навзничь. И заорал так – жрец прибежал, испугавшись, что он ранен. Симо продолжал всхлипывать и показывал на меня пальцем – говорить он не мог. А я – я был слишком потрясен, чтобы испытать счастье в тот миг; я глотал слезы и очень хотел к маме. Вода вокруг моих ног превратилась в грязь, но я не двигался с места, слушая крики круживших птиц и хныканье Симо, пока старик Каннадис не подошел ко мне. Он почтительно приветствовал меня, потом убрал мои волосы со лба и увел оттуда за руку.
В тот раз никого не убило, и хоть дома потрескались – ни один не обрушился совсем. Дед прислал из дворца мастеров с новыми колоннами для храма; они выправили русло, и священный источник стал таким же, как был… Дед сам пришел проверить работу и вызвал меня к себе.
– Я слышал, бог послал тебе предупреждение?
Я пробыл один со своей тяжкой думой так долго, что уже не знал больше, в чем моя правда. Но этот вопрос деда всё разъяснил: ведь он был не только царь но и жрец, так что знал такие вещи… На душе стало спокойно. А дед продолжал:
– Отныне ты будешь знать его. Если оно придет к тебе – выбегай из дома и кричи людям, что Посейдон разгневан. Тогда они успеют спастись, пока дома не рухнули. Такое предчувствие – это дар бога. Будь достоин этого дара.
Я сказал, что буду. Я что угодно пообещал бы доброму Отцу Коней, который ответил знаком на мои долгие молитвы.
На другой день в роще Симо подошел ко мне бочком и сунул мне в руки что-то теплое. "Это тебе", – сказал он и убежал. Это был вяхирь. Наверно, он держал его, чтоб общипать, как и тех прежних, но вчера передумал. Птица дрожала у меня в ладонях, а я стоял и думал… Ведь Симо принес мне жертву, будто я сам божество!
У вяхиря были яркие глаза, темно-красные – как из коралла – лапки, перья на спине отсвечивали бликами, а на шейке неуловимо переливалась волшебная радуга… Я вспомнил слова матери, что мы приносим в жертву богам их собственные творения; вспомнил своих птиц и быков, которых я часто лепил из глины, и сравнил их с тем, что держал в руках. Да, это Симо в тот раз показал мне, насколько люди ниже бессмертных, даже в лучшие часы своей жизни.
Я подумал, не пожертвовать ли вяхиря Посейдону… Но он не больно-то любит птиц – лучше Аполлону вернуть… Я поднял руки и раскрыл ладони пусть летит.
После божьего знака я больше не сомневался, что вырасту высоким. Я ждал и верил, год за годом. Многие из мальчишек за год-два вымахивали ой как! И безо всякой помощи богов… Четыре с половиной локтя, я думал, хватило Гераклу, хватит и мне; но я согласен и на четыре, если Посейдон так захочет…
Мне исполнилось одиннадцать. Я закончил службу Посейдону и выпустил почти взрослого кабана – уже клыки прорезались – в Большой Зал, когда там обедал Царь Тиринфа. Царь оказался моложе, чем мне показалось, и весело принял участие в ловле зверя; и говорил потом, что это был лучший вечер в его жизни… Но дед все равно меня высек – мол, это мог оказаться и Великий Царь Микенский!..
Мне исполнилось двенадцать. Я баловался в зарослях с дочкой одного землевладельца, которой было тринадцать… Ничего не получилось; она сказала, что ей больно, и прогнала меня. Я спорил: мол, я слыхал что так и должно быть, что это говорит в ее пользу, – но она была уверена, что я делаю что-то не так.
Тем не менее я становился мужчиной. В этом смысле я был взрослее многих ребят старше меня. Но меньше ростом был лишь один из моих одногодков, а когда Симо принес письмо из святилища, оказалось, что он выше меня на целую ладонь.
Мой дядя Диокл уже мог зачесывать бороду клином и собирался скоро жениться… Когда все остальные на меня сердились, он только смеялся над моими ссадинами и синяками, учил меня тонкостям боя и охоты и старался направить мои устремления на что-нибудь полезное. Но однажды, когда мне было тринадцать, он увидел меня в отчаянии возле площадки для борьбы и сказал:
– Послушай, Тезей. Никто не может преуспеть во всем. Для одного дела надо быть легким, для другого – тяжелым. Почему ты не хочешь принимать себя таким, каков ты есть? Ты и так молодцом: ты лучше всех прыгаешь, хоть в длину, хоть в высоту; ты почти всегда выигрываешь скачку на колеснице, ты даже лучше Дексия, а он лучше всех остальных; и ты отлично попадаешь в цель, хоть стрелой, хоть дротиком. Я знаю, Малей бросает дальше, но он ведь всегда мажет!.. Ты ничего не боишься, ты проворен; хватка у тебя как у взрослого; если будешь и дальше так – из тебя выйдет отличный воин. Будь же разумен, оцени свои силы, и ты с каждых Игр будешь уносить два-три приза; этого любому за глаза хватит… Так перестань себя грызть и не трать время на состязания, где для успеха необходима только тяжесть. Борец из тебя не выйдет, Тезей. Смирись с этим раз и навсегда.
Я никогда еще не видел его таким серьезным. И я знал, что он меня на самом деле любит…
– Да, Диокл, ты прав, наверно, – сказал я. Я был уже слишком взрослым, чтобы плакать. Но ведь он вообще забыл, что я должен вырасти большим! Забыл, почему я должен!.. Он не старается обидеть меня, как Симо, вовсе нет; просто он никогда об этом не думает, ему это и в голову не приходит!
Уже четыре года прошло после знака Посейдона. В юности четыре года это много… И хоть люди мало об этом думали, но теперь все видели, что я не похож на сына бога.
Мне было четырнадцать, показалась Хлебная Луна, подошел праздник урожая. Мать принимала жертвоприношения Богине и читала ей просьбы, написанные на глиняных табличках… Вечером она пошла к Пупковому Камню, и я провожал ее до ограды. Оттуда было слышно, как она тихо рассказывает Родовому Змею всё о жатве. Она говорила, если мы что-нибудь от него утаим, то будущий год будет плохим. Я задержался в тени, подумав, как когда-то она рассказывала ему о моем отце; быть может, она заговорит обо мне сейчас? Но это смерть для меня – подглядывать женские тайны; чтобы не услышать чего-нибудь лишнего, я ушел.
На другой день был праздник. Мать приносила жертву Великой Матери; она стояла у священной колонны, стройная как копье, и гибкая как струйка дыма, никто бы не подумал, что ее священное платье, с ромбами слоновой кости и золотыми дисками, такое тяжелое… Почему она мне ничего не говорит? Неужели ей непонятно, как я мучаюсь? Я злился на нее, и очень ее любил – и от этого было еще больнее.
А потом были Игры. Я смотрел борьбу. Грузные мужчины обхватывали друг друга поперек тела и тужились, стараясь оторвать противника от земли… Теперь надо забраться в глушь, в горы, чтобы увидеть старый эллинский стиль, но в те дни на острове Пелопа другого не знали; а он требовал не больше ловкости и искусства, чем перетягивание каната.
В состязаниях для мальчиков я выиграл прыжки, бег и метание дротика как и говорил Диокл… На току вручали призы; мне досталась сумка наконечников для стрел, два дротика и вышитый алый пояс… Уходя, я услышал голос в толпе:
– Глаза у него голубые и волосы льняные, как у эллина; но телосложение как у береговых людей: поджарый, быстрый и маленький.
И кто-то тихо ответил:
– Ну что ж, всё бывает.
Я пошел прочь. Хлебная Луна светила ярким желтым светом… Я положил свои призы на землю и направился к морю.
Ночь была тихая. В лунном свете блестел пролив, где-то пела ночная птица – тихим переливчатым бульканьем, как струя воды из узкого кувшина… С горы слышалось пение и удары ладоней в такт танцу…
Я – как был, в одежде – пошел прямо в пролив. И, выплывая по течению в открытое море, думал: "Если я сын бога – он позаботится обо мне. А если нет – утону, и так тому и быть".
За мысом начиналось море, и оттуда я увидел факелы и услышал музыку на острове. Мне захотелось пойти посмотреть, что там; я повернулся и поплыл к острову, но меня относило течением, и огни становились все меньше и меньше… На самом деле смерть была близка, а жить захотелось снова…
Течение несло меня легко, но было сильным и жестоким, когда я пытался бороться с ним. Кожаные штаны тянули вниз, намокший пояс сдавливал грудь, я устал и замерз… Волна накрыла меня с головой, и я начал тонуть.
Вынырнуть уже не было сил, казалось я опускаюсь на самое дно, голову и грудь разрывало… Так значит бог отвергает меня; я прожил всю жизнь ради лжи, и ничего больше не осталось… О, стать бы сразу мертвым, не умирая! Умирать тяжело – хуже, чем я думал… В глазах мелькали искры, и вокруг вспыхивали видения: мать в своем бассейне; горбун, которого дразнят ребята; храм в полуденной тишине; юноши в конском танце, бьющие ногой в землю в честь бога; жертвоприношение – дед, подзывающий меня окровавленной рукой… И тогда, точно как семь лет назад, во мне зазвучало море, поднимая меня вперед и вверх. Словно прибой говорил: "Не бойся, сын, доверься мне. Разве я недостаточно силен?"
Страх прошел. Я перестал барахтаться – и вдруг увидел небо, и спокойно лежал на воде, как потерявшийся ребенок, которого отец нашел в горах и несет на руках домой. Течение огибает оконечность острова и снова поворачивается к суше, но я бы никогда этого не узнал, если бы не Посейдон, Пастырь Кораблей.
За холмами не было ветра, море здесь было гладким и в воздухе тепло; карабкаясь к факелам, я совсем согрелся… И был полон легкостью и счастьем, полон богом. А вскоре увидел свет сквозь яблоневую листву и людей, кружащихся в танце, – слышались дудки, пение, топот ног…
Это праздновала маленькая деревня на склоне холма во фруктовых садах. Факельный танец уже кончился, и факелы были привязаны к столбам. Вокруг площадки мужчины плясали танец Перепела. У них были маски из перьев и крылья, они крутились и подпрыгивали, приседали и кричали по-перепелиному… А женщины стояли вокруг и пели, хлопая в ладоши и топая в такт ногой.
Я вышел на свет – они смолкли. А самая высокая девушка, деревенская красавица, за которой бегали все их мужчины, крикнула:
– Смотрите, сын Посейдона! У него волосы мокрые, прямо из моря!.. – Она рассмеялась, но я видел, что она не дразнит меня.
После танцев мы убежали и спрятались совсем рядом, в густой влажной траве меж яблонь; и изо всех сил старались не рассмеяться, когда один из ее обожателей с ревом пронесся мимо нас, ломая ветки… Потом она отодвинулась от меня – но только чтобы выкинуть из-под себя упавшее яблоко.
Это была моя первая девушка. А вскоре предстояла и первая война: люди из Гермиона прошли на север через горы и угнали стадо в тридцать голов. Когда я услышал, как дядья созывают друг друга и требуют себе оружие и коней, я выскользнул из дома и побежал в оружейную и конюшню. Я проскочил через боковые ворота и догнал их на дороге в горы; Диокл решил, что это славная шутка… Это была последняя шутка, которой он посмеялся, – один из грабителей убил его. Я погнался за тем человеком, стащил его с коня и заколол кинжалом. Дед сердился, что я ушел без спроса, но меня упрекать не стал, – сказал, что Диокл всегда меня любил и я хорошо сделал, что отомстил за него. А я был в тот миг так разъярен – не сознавал, что убиваю человека: мне просто надо было, чтобы он был мертв, как волк или медведь… К вечеру мы пригнали назад всех коров, кроме двух, что сорвались с тропы в горах на крутом склоне.
А через несколько месяцев после того снова подошел срок платить дань царю Миносу.
В гавани собирали товары. Там были шкуры и масло, шерсть и медь, и гончие суки со щенками… Все вокруг были подавлены, но у меня были свои горести. Я знал, что невысоких мальчиков отделят от больших и спрячут их в горах. Я принес жертвы Посейдону, и Зевсу, и Великой Матери – молил их, чтобы они спасли меня от этого позора… Но дед вскоре вызвал меня и сказал:
– Тезей, когда ты будешь в горах – если что-нибудь там случится, шею кто-нибудь сломает или скот пропадет, – ты первый будешь в ответе. Запомни, я тебя предупредил.
Боги!.. Вредные, безжалостные боги!
– Неужели я должен уйти, государь? Но прятать меня – это унизительно для нашего рода. Они ни за что меня не возьмут, не могут же они думать о нас так подло.
Дед испытующе на меня посмотрел.
– Они подумают, что ты как раз такого сложения, как им надо, для их бычьих плясок. И ничего больше. И не болтай о том, чего не знаешь.
Резко говорил дед, но я не унимался:
– А кто такой царь Минос? Почему он обращается с нами как победитель? Чего ради мы должны ему платить? Почему не воевать с ним?..
Дед постучал пальцами по поясу:
– Приходи, когда у меня будет время. Поговорим. А пока – мы платим дань Миносу потому, что он командует на море. Если он задержит корабли с оловом, мы не сможем делать бронзу; нам придется делать каменное оружие, как первым людям Земли. Что касается войны – у него достаточно кораблей, чтобы высаживать здесь по пять тысяч человек каждый день. И еще не забывай, что он охраняет морские пути от пиратов, а они нам обошлись бы гораздо дороже.
– Ну ладно, пусть дань, – согласился я. – Но брать людей! Они же обращаются с эллинами как с рабами…
– Тем более надо от этого уклониться. В Коринфе и в Афинах им дали увидеть подходящих мальчишек, но теперь в других царствах уже знают, как быть… Война с Критом! Ты так об этом говоришь, словно это набег к соседу за коровой. Не испытывай моего терпения, Тезей… Вот что, в горах веди себя достойно, а когда тебя в другой раз позовут ко мне – умойся.
Моя новорожденная мужественность была глубоко оскорблена.
– Но ведь надо спрятать и девушек, – вспомнил я. – Мы можем выбрать сами?
Он хмуро глянул на меня.
– Это щенки лают над своей костью. Можешь идти.
И вот рослые парни вольно разгуливали по Трезене, а невысоких и стройных уводили под надзором двух придворных. Обидно было до смерти. Правда, в городе оставались и калеки, и болезненные ребята, но всё равно мы чувствовали себя опозоренными на всю жизнь. Пять дней провели мы в горах. Спали там в сарае, охотились, лазали по скалам, гонялись за зайцами, устраивали кулачные бои – старались доказать себе, что мы на что-то годны. Наши вожатые с нами измучились. Один парень потерял глаз – ворон выклевал зато кое-кто, как мы после узнали, приобрел детей… В дальних горах девушки диковаты, но это дело любят… Потом кто-то приехал на муле сказать, что критяне отплыли в Тиринф и мы можем возвращаться.
Время шло, я становился выше, но никогда не перерастал остальных, и площадка для борьбы была моей юдолью скорби: были мальчишки на год меня младше, которые свободно отрывали меня от земли Я уже не мечтал о четырех локтях, даже до трех с половиной не хватало, а мне уже шел шестнадцатый год…
А вот во время танцев мои горести куда-то исчезали; и через танец я пришел к музыке. Я очень любил зимние вечера в Зале, когда лира переходила из рук в руки, и был счастлив, когда меня просили петь. В один из таких вечеров у нас был гость, аристократ из Пилоса. Он хорошо пел и, чтобы сделать нам приятное, исполнил балладу о Пелопе, герое-основателе нашего Рода. Это была не та песнь, которую любили в Трезене: про то как Пелоп гнался на колеснице, чтобы завоевать руку дочери Царя Земли, про то как Царь убивал всех претендентов, когда их колесницы огибали поворотный камень, пока фокус с восковой чекой не лишил его этой возможности. А его песнь была о юности Пелопа, о том, как синевласый Посейдон любил его и предупреждал о землетрясениях; оттого его и назвали Пелопом, пелось в балладе, что его щека была запачкана землей.
Я слушал молча. Так, значит, вот откуда были мои предчувствия! Это не дар бога, а врожденная способность, как мелодичный голос певца, открывшего мне всё это. Она вошла в меня с кровью матери…
На другой день, всё еще под впечатлением той песни, я пошел искать своих приятелей, но все они были на борьбе. Я стоял возле площадки, глядя на белую пыль, вздымавшуюся до листвы тополей, слишком гордый, чтоб схватиться с мальчишками моего веса, – все они были много младше меня.
Я смотрел, как борцы кряхтят от напряжения, подымая друг друга или стараясь осадить вниз, – и тут мне в голову пришла мысль. Если кто-нибудь бьет сбоку по ноге в тот момент, когда вес переходит на нее, то человек очень легко падает. Он теряет равновесие и падает сам – я когда-то так упал, зацепившись за случайный камень… Я смотрел на ноги, на тела – и раздумывал об этом.
И тут Малей, здоровый неуклюжий малый, крикнул:
– Тезей, иди сюда! Давай поборемся! – и захохотал.
Он хохотал не потому, что не любил меня, просто он так шутил.
– Давай, – говорю, – почему бы нет?
Тут он хлопнул себя по ляжкам и аж взревел от восторга. Мы начали сходиться. Он протянул руки для захвата, я двинулся и заставил его отклониться – и тут подцепил его ногой сзади под пятку. Он грохнулся оземь будто мешок.
Моя быстрота и облако пыли на площадке помогали мне – за несколько дней я повалял всех трезенских парней одним этим приемом. Я был счастлив. И вот однажды просыпаюсь я довольный и иду безо всякой цели в гавань… Там был небольшой корабль из Египта, на него грузили шкуры и рога. На палубе возились двое пацанов – маленькие, коричневые, голые и гибкие как ящерицы… Они боролись – не дрались – и хотя это были совсем необученные малыши, видно было что они старались делать. Я набрал сладких фиг и меду и полез к ним на борт; а уходя, уносил с собой еще полдюжины приемов, годных против более тяжелого противника, не хуже моего зацепа. В те дни я еще не знал, что египтяне большие знатоки этого дела; я думал, это мне знамение от бога.
Нынче куда ни пойди – всюду новый афинский стиль борьбы, так что опять надо подбирать борцов по весу, а я еще сужу борцов на Посейдоновых Играх, людям это нравится… Иногда думаю: кто будет судьей на моих погребальных Играх? Раньше надеялся, что мой сын, но он мертв…
А тогда, в Трезене, даже мужчины стали приходить смотреть, как я борюсь. Я немножко заважничал. Хоть ребята и изучили несколько моих захватов, я все время был чуть-чуть впереди их; ведь каждая мысль приводит к следующей. И люди стали говорить, что определенно что-то есть между мной и богом: как могу я побеждать людей настолько меня больших, если Сотрясатель Земли не прикладывает к этому руку?
Так, к семнадцати годам я более или менее примирился с собой, хоть ростом был меньше трех с половиной локтей. С девушками мне это не мешало, и дети мои были белокурые эллины… Один только был маленький и смуглый, но брат девушки был такой же.
Подошел месяц моего рождения, когда мне исполнялось семнадцать. А в день рождения, во второй четверти луны, мать подошла ко мне и позвала:
– Пойдем со мной, Тезей, я должна тебе кое-что показать.
Сердце у меня остановилось. Когда так долго прячешь тайну, она становится подобна перетянутой струне: касание пера, даже движение воздуха заставляют ее звенеть… Меня охватила тишина, как перед землетрясением.
Мать вывела меня в боковые ворота и пошла по дороге в горы, а я бесшумно шел следом, отстав на полшага. Тропа вилась по дну ущелья, где бежала горная речка, зеленая от папоротников снизу и листвы сверху; мы перешли речку по громадному камню, что положили там гиганты еще до памяти людской… И все время, пока мы шли, лицо у матери было тихо и печально. Не так должны выглядеть женщины, которых боги почтили своей любовью!.. Сердце у меня холодело.
Мы свернули от потока вверх и вошли в священную рощу Зевса. Эта роща была очень старой уже во времена береговых людей; даже они говорили, что она была на этом месте с незапамятных времен. Там всегда так тихо – слышно, как желуди падают. Но тогда была весна, на искривленных сучьях нежно зеленела молодая листва, а вокруг мощных стволов в тени светились цветы. Пахло плесенью от прошлогодних листьев под ногами… С самого начала мы шли молча, и теперь хруст сучка казался громким.
В глубине леса было самое священное место, куда Зевс бросил свою молнию. Это было так давно, что пораженный дуб почти растворился в земле. Но хотя останки огромных сучьев исчезали в ежевике, пень вроде зуба еще стоял и жил своей тайной жизнью: на коленоподобных изгибах корявых корней пробивались робкие зеленые почки… То место настолько священно, что с тех пор, как ударил Собиратель Туч, там ничто больше не смеет расти, и сквозь окно в зеленой кровле видно море.
Мать шла впереди, чуть приподняв спереди подол, чтобы не мешал подниматься по склону. Блестели золотые пряжки на ее сандалиях, солнечные зайчики на бронзовых волосах… Она была очень красива. Высокий лоб, широко посаженные серые глаза, густые брови почти сходились над гордым прямым носом… Рот у нее, как и у всех жриц, был создан, чтобы хранить секреты; но не хитрый, как иным казалось, а серьезный… Я никогда не мог понять, почему мне говорили, что я похож на мать, но бывал счастлив услышать, что у меня ее глаза. Только мои казались голубее от загара и подбородок у меня был свой (или отцовский). Да, я был ее сыном. Но в то далекое время она была для меня прежде всего жрицей, которой никто не смеет задавать вопросов; она, казалось, была закрыта Богиней, как броней… И потому, если бы она мне сказала, что мой отец Фиест – хромой парфюмер что варил ей благовония для ванны – или свинопас из горной глухомани, это не коснулось бы, не опозорило ее. Только меня.
Она подвела меня к священному дубу и остановилась. У ее ног лежал камень.
Я знал его. Я нашел его еще мальчиком, когда мы с Дексием впервые вошли на цыпочках в этот лес и подбадривали друг друга под пристальными взглядами деревьев. Нигде дриады не глядят так пристально в спину человеку, как здесь. Это была древняя серая плита; ее, наверное, положили здесь как алтарь, когда Зевс впервые метнул свой гром… Я никого не встречал там, но часто находил свежую золу, словно кто-то приносил там жертвы; и теперь она тоже была, еще теплая на вид. Я вдруг подумал: "Уж не мать ли это сюда приходила? Наверное, ей был какой-то знак, о котором она собирается мне рассказать…" Руки у меня покрылись гусиной кожей.
– Тезей, – голос у нее был хриплый (помню я удивленно посмотрел на нее). Она зажмурилась, но было видно, что на глазах у нее слезы. – Тезей, не сердись на меня, не от меня это зависело. Я поклялась твоему отцу той клятвой, что связывает даже богов, – Рекой и Дочерьми Ночи поклялась я ему, что не скажу тебе, кто ты, пока ты не сможешь поднять этот камень сам.
Сердце у меня подпрыгнуло. Жрицы царского рода не дают таких клятв кому попало… Я еще раз взглянул на камень и понял, почему она плакала.
Она сглотнула так трудно, что я услышал.
– Здесь он оставил тебе знак. Он говорил, я должна испытать тебя в шестнадцать лет, но я видела, что это слишком рано… Но теперь я должна.
Слезы бежали по ее щекам, она вытерла лицо руками.
– Прекрасно, – говорю. – Только ты посиди наверху, мам, и не смотри на меня.
Она ушла, я снял с себя браслеты… Выше пояса, кроме них, на мне ничего уже не было; я почти в любую погоду ходил раздетым, для закалки. И, пожалуй, это пошло мне на пользу…
Я наклонился над камнем и подрыл край руками, чтоб найти нижнюю кромку. Потом обкопал вокруг, расшвыривая землю, как собака лапами, и надеясь что с другой стороны плита будет потоньше… Но оказалось – толще. Вернулся обратно, хорошенько уперся ногами, захватился пальцами – и потянул. Даже шелохнуть его я не мог!
Я стоял, тяжело дыша, как полузагнанная лошадь, что не выпрягли из колесницы… Я проиграл еще до начала: то была задача для богатыря вроде Малая, громадного, как медведь, или для Геракла, зачатого Зевсом в утроенную ночь… Это было для божьего сына, и теперь мне все стало ясно: у богов, должно быть, как и у людей, сын может быть законным, но целиком пойти в мать… В моих жилах лишь одна часть божественной сукровицы на девять частей людской крови; этот камень – пробный камень бога, и бог отвергает меня.
Я вспомнил все, что предпринял и пережил за все эти годы, – всё пошло прахом, с самого начала всё было напрасно, и мать плакала от стыда за меня.
Это меня разъярило. Я ухватился за камень и рвал его, уже ничего не соображая, – больше зверь, чем человек. Мышцы и связки трещали, руки были в крови – я не замечал. Я забыл о матери, пока не услышал, как она бежит ко мне с криком: "Перестань!"
Пот заливал глаза, я едва ее видел… И был настолько не в себе, что закричал на нее, как на крестьянку:
– Я же говорил тебе, уйди!
– Тезей, – говорит, – ты с ума сошел! Ты себя убьешь!
– Ну и что?
– Я же знала, как это будет! – она заплакала и сжала руками лоб. Я молчал. Я почти ненавидел ее в тот миг.
– Он должен был мне поверить. Да, хоть я была очень молода… Увидела, что я смотрю на нее и жду, и зажала рот рукой. Я повернулся уйти и вскрикнул от боли: раньше не заметил, что порвал себе спину. Она подошла и мягко ощупала мышцу – я смотрел в сторону.
– Тезей, сын мой, – ее нежность была сейчас хуже всего, я изо всех сил стиснул зубы, – одно я тебе могу сказать. Это не я заставляю тебя мучиться. И мне кажется, что я имею право судить… – она замолчала, глядя на море через просвет в листве, потом заговорила снова: – Береговой народ был дикий; они думали, что Зевс Вечноживущий умирает каждый год, и поэтому служили Великой Матери не так как мы, – не так как должно, – но они по крайней мере понимали, что есть вещи, которые нужно решать женщинам…
Она умолкла на миг – но увидела, что я жду не дождусь, когда она уйдет… И ушла. А я бросился ничком на землю.
Черная почва дубравы впитала мои слезы вековым ковром опавших листьев… Лес Зевса – не такое место, где станешь осуждать богов. Посейдон сокрушил мою гордость, словно колонну уронил ради забавы, но я на него больше не обижался. Мне вдруг стало ясно, что он не сделал мне ничего плохого, наоборот… Было бы недостойно осуждать его, тем более мне: ведь благородный юноша обязан превосходить врагов своей жестокостью, но друзей добротой… Успокоившись, я побрел домой, забрался в горячую ванну – мать уже приготовила… Потом она растерла меня маслом с травами, но мы с ней больше ни о чем не говорили.
Пару недель я не мог бороться; сказал приятелям, что упал в горах. Во всем остальном жизнь шла по-прежнему, только вот света больше не было. Те, с кем это случалось, меня поймут; таких, пожалуй, немного – такие люди легко умирают…
Когда человек в темноте – лишь один из богов может ему помочь.
Никогда прежде не выделял я Аполлона. Конечно же всегда молился ему, натягивая лук или настраивая лиру, а когда стрелял – всегда оставлял ему его долю… Иногда он давал мне удачную охоту… Хоть он почти непостижим и знает все тайны, даже женские, но он настоящий эллин и достойный человек. Если всегда помнить об этом, то легко быть угодным ему – гораздо легче, чем кажется. Он не любит слез, как солнце не любит дождя; но печаль он понимает. Принеси ему свою печаль в песне – и он тебя избавит от нее.
В небольшой лавровой роще возле Дворца, где у него алтарь, я принес ему жертвы и каждый день приходил туда петь ему. По вечерам в Зале я всегда пел о войне; но один в роще, когда меня слышал только бог, я пел о горе: о девушках, принесенных в жертву накануне свадьбы, о женщинах спаленных городов, плачущих над павшими мужьями… Или древние песни, оставшиеся от береговых людей, – о юных героях, любивших богиню один год и знавших о своей неминуемой смерти…
Но ведь невозможно все время петь. Иногда на меня нападала тоска. Черная, тяжелая, как зимняя снеговая туча… Тогда я никого не хотел видеть и уходил один в горы, с луком и собакой.
Однажды летом я забрел далеко. Стреляя по мелкой дичи, я только подбирал свои стрелы: ветер мешал. Ничего не было, кроме одного зайца. Уже солнце садилось, а я был еще наверху и смотрел на тени гор, тянувшиеся к острову через пролив… Со склонов, закрытых лесом и туманом, поднимались тонкие голубые дымки Трезены… Там, наверно, уже зажигали лампы, а на вершинах птицы еще пели свои тихие вечерние песни и высвечивалась каждая травинка.
Я вышел на круглую ровную площадку, на самом гребне. Утром туда падают самые первые лучи солнца и потому там алтарь Аполлона. Оттуда с обеих сторон видно море, а на западе – горы вокруг Микен… Там стоит домик для жрецов каменный, потому что наверху очень сильные ветры – и небольшое хранилище для священных предметов, тоже из камня. Под ногами – упругий вереск и чабрец, и алтарь будто врезан в небо… Я был по-прежнему мрачен и решил, что не пойду ужинать в Зал. Я бы только поссорился там с кем-нибудь – зачем наживать лишних врагов? А в гавани есть девушка, которая меня примет, это ее профессия…
С алтаря поднялось бледное кольцо дыма от старого огня, и я остановился почтить бога. В руке был застреленный заяц. "Не стоит его делить, – думаю, нельзя быть мелочным с Аполлоном. Оставлю ему всего зайца, ведь он часто дает мне удачу даром."