Глава 6
Несколько следующих месяцев я занимался лишь тем, что вежливо расспрашивал по очереди многочисленных министров, дворцовых управляющих, счетоводов и всевозможных придворных, которые несли ответственность за слаженную и бесперебойную работу созданного Хубилаем сложного механизма управления империей. Чимким познакомил меня с большинством из них, но поскольку у него были свои собственные обязанности как у вана Ханбалыка, договариваться о встречах мне уже приходилось самостоятельно. Некоторые чиновники, в том числе и самые высокопоставленные, весьма дружелюбно относились к моим расспросам и любезно все объясняли. Другие, включая некоторых простых управляющих во дворце, занимавших смехотворно низкие должности, явно считали меня назойливым любопытным чужестранцем и разговаривали весьма неохотно. Но все они, по приказу великого хана, вынуждены были принимать меня. Я не стал ни для кого делать исключений и посетил всех, не позволив даже самым недружелюбно настроенным отделаться короткими или уклончивыми ответами. Хотя должен признаться, что работа одних заинтересовала меня гораздо больше, чем занятия других, и потому я больше времени провел с ними.
Так, беседа с придворным математиком, например, оказалась чрезвычайно короткой. Моя голова не слишком пригодна для арифметики, как мог бы аттестовать меня мой старый учитель fra Варисто. Поначалу господин Лин Нган был настроен весьма дружелюбно — он был первым придворным, с которым я встретился по приезде в Ханбалык, — этот человек явно гордился своими обязанностями и страстно желал рассказать о них. Боюсь, что видимое отсутствие интереса с моей стороны слегка уменьшило его энтузиазм. Фактически он ограничился лишь тем, что показал мне nan-zhen — китайский вариант прибора для мореплавателей.
— Как же, знаю, — сказал я. — Игла, указывающая на север, у венецианских капитанов кораблей она есть тоже. Инструмент этот у нас называется буссолью.
— Мы именуем его «повозкой, едущей на юг». И могу побиться об заклад, что ее нельзя даже сравнивать с вашими грубыми венецианскими приборами. Вы на Западе все еще пользуетесь кругом, поделенным всего только на триста шестьдесят градусов. Это лишь грубое приближение к истине, до которого додумался кто-то из ваших ограниченных предков, не способных даже как следует сосчитать количество дней в году. Истинная протяженность солнечного года была известна нам, народу хань, три тысячи лет тому назад. Смотри, наш круг поделен ровно на триста шестьдесят пять с четвертью градусов.
Я взглянул: так оно и было. Как следует рассмотрев прибор, я рискнул заметить:
— Точный расчет, точное деление круга, все это, несомненно, так. Но какой в этом прок?
Лин Нган в ужасе уставился на меня.
— Какой в этом прок?
— Наш западный старомодный круг, по крайней мере, легко поделить на четверти. А как может человек, используя этот ваш круг, вычислить правильный угол?
Математик занервничал.
— Но, господин Марко Поло, неужели вы не понимаете, насколько это гениально? Какое упорное наблюдение! Какой изысканный расчет! Насколько наши безупречные вычисления превосходят небрежные расчеты математиков Запада!
— О, я открыто признаю это. Просто, по-моему, ваш круг очень непрактичный. Триста шестьдесят пять с четвертью градусов сведут землемера с ума. Это уничтожит все наши карты. И строитель никогда не сможет возвести дом с правильными углами и прямоугольными комнатами.
Спокойствие Лин Нгана улетучилось окончательно, и он в раздражении повысил голос:
— Вы там, на Западе, беспокоитесь только о том, как накопить знания. Вы совершенно не заботитесь о том, как овладеть мудростью. Я говорю вам о чистой математике, а вы мне о плотниках!
Я робко заметил:
— Я несведущ в философии, господин Лин Нган, но знавал нескольких плотников. Они подняли бы на смех этот китайский круг.
— На смех! — воскликнул он сдавленным голосом.
Я впервые видел, как обычно мудрый и невозмутимый философ-созерцатель позволил себе прийти в ярость, что считается у хань неприличным. Поэтому я благоразумно попрощался с математиком и почтительно удалился из его покоев. Я опять столкнулся с хвалеными китайскими изобретениями и в очередной раз испытал разочарование. Математик наверняка счел меня невежей.
Однако во время похожей беседы в придворной астрономической обсерватории я ухитрился держаться с уверенностью и апломбом. Обсерватория представляла собой самую высокую террасу дворца и не имела крыши. Она была забита очень большими и сложными инструментами: армиллярными сферами, солнечными часами, астролябиями и алидадами. Все они были искусно сделаны из мрамора и меди. Придворный астроном, Джамаль-уд-Дин, был персом. Как он сам объяснил мне, все эти инструменты были изобретены и созданы много лет назад у него на родине, поэтому он лучше всех знал, как с ними работать. Под его началом находилось около полудюжины астрономов, все хань, потому что, как сказал господин Джамаль, у хань хранились скрупулезные записи наблюдений астрономических обсерваторий за гораздо больший срок, чем у других народов. Мы с Джамалем-уд-Дином беседовали на фарси, и он переводил мне замечания, которые делали его коллеги.
Я начал с того, что искренне признался:
— Господа, единственное, что я знаю из астрономии, — это библейская запись о том, как пророк Джошуа для того, чтобы продлить время битвы, заставил солнце остановиться в небе.
Джамаль искоса взглянул на меня, но перевел это пожилым хань. Казалось, мое замечание удивило их и заинтересовало. Посовещавшись, астрономы вежливо переспросили:
— Он остановил солнце, да, этот Джошуа? Очень интересно. Когда это произошло?
— О, много-много лет тому назад, — ответил я. — Когда израильтяне сражались против аморитов. Это случилось задолго до того, как родился Христос и началось христианское летоисчисление.
— Это очень интересно, — повторили они после того, как снова посовещались между собой. — Нашим астрономическим записям, содержащимся в «Шу-цзин», более трех тысяч пятисот семидесяти лет, и в них нет ни малейшего упоминания об этом случае. Предположим, что вселенское событие такой природы действительно имело место, тогда об этом толковали бы все подряд, и уж его точно не обошли бы вниманием астрономы того времени. Как вы считаете, это случилось еще раньше?
Почувствовав, что бедные старики явно перепугались оттого что я знаю больше их по истории астрономии, я милостиво сменил тему разговора:
— Хотя я почти не обучен вашей профессии, господа, но отличаюсь любопытством. Я сам часто смотрел на небо и даже придумал некоторые собственные теории.
— Правда? — спросил господин Джамаль и, посоветовавшись с остальными, добавил: — Нам бы хотелось удостоиться чести услышать их.
Итак, с приличествующей скромностью, но без всяких уловок и хитростей я рассказал астрономам об одном выводе, к которому сам пришел: что Солнце и Луна находятся на своих орбитах ближе всего к Земле утром и вечером, чем в иные часы.
— Это легко заметить, господа, — сказал я. — Просто посмотрите на Солнце на восходе и закате. Или лучше понаблюдайте за восходом полной Луны, на нее можно смотреть, не причиняя боли глазам. Когда она восходит с другой стороны Земли, она огромна. Но затем Луна уменьшается, пока не достигнет зенита, и тогда, от нее остается лишь небольшая ее часть. Я видел это явление много раз, наблюдая за восходом Луны с берега Венецианской лагуны. Очевидно, сие небесное тело удаляется от Земли в процессе ее движения по орбите. Ибо в противном случае нам придется признать, что Луна уменьшается и съеживается, пока движется, а подобное объяснение, на мой взгляд, было бы слишком глупо.
— Глупо, воистину, — пробормотал Джамаль-уд-Дин. После чего все астрономы в явном изумлении дружно покачали головами и некоторое время молчали. Наконец один из мудрецов, очевидно, решил проверить степень моих познаний в астрономии, потому что через Джамаля задал мне другой вопрос:
— А каково ваше мнение, Марко Поло, о солнечных пятнах?
— Ах, — сказал я, обрадовавшись, что могу ответить сразу. — Это очень опасное уродство. Ужасная вещь.
— Объясните почему? Наши мнения о том, что они означают в универсальной схеме вещей — зло или добро, — разделились.
— Ну, я не знаю, я бы не сказал, что это зло. Уродство — да, скорее всего. В течение долгого времени я полагал, что все монгольские женщины уродливы, пока не увидел монголок здесь, во дворце.
Астрономы выглядели сбитыми с толку, а господин Джамаль нерешительно спросил:
— Какое отношение это имеет к теме разговора?
Я ответил:
— Я понял, что лишь монголки-кочевницы, то есть те, кто проводит свою жизнь на открытом воздухе, все в веснушках и пятнах, а их кожа покрыта загаром. Более цивилизованные монгольские дамы при дворе, наоборот…
— Нет, нет, нет, — произнес Джамаль-уд-Дин. — Мы говорим о пятнах на Солнце.
— Что? Вы хотите сказать, что на Солнце есть пятна?
— Воистину так. Пыль из пустыни, которую постоянно приносят ветер, обычно является бедствием, но у нее есть и одна положительная особенность. Иногда она почти полностью закрывает Солнце, так что мы можем смотреть прямо на него. Мы видели — несколько раз, совершенно независимо друг от друга, и достаточно часто, чтобы не сомневаться в этом, — что порой на сверкающей поверхности Солнца появляются темные пятна и пятнышки.
Я, улыбнувшись, заметил:
— Понимаю. — И принялся смеяться, ведь именно этого и ожидал от меня главный астроном. — Вы шутите. Я удивлен, господин Джамаль. Полагаю, что нам с вами все-таки не следует смеяться над усилиями этих несчастных хань.
Теперь он выглядел еще более озадаченным, чем прежде.
— А сейчас о чем мы говорим?
— Вы же смеетесь над особенностью их зрения. Пятна на Солнце, надо же такое придумать! Бедняги, это не их вина, что они так устроены. Всю жизнь смотреть сквозь такие узкие веки. Ничего удивительного, что у хань перед глазами появляются какие-то пятна! Однако шутка хорошая, господин Джамаль. — Согнувшись в принятом у персов поклоне, все еще смеясь, я удалился.
Придворные садовник и гончар были хань, и каждый из них надзирал за множеством молодых учеников-хань. Потому-то, когда я навестил их, меня снова попотчевали типичным для этого народа зрелищем — щедро расточаемой и совершенно неуместной изобретательностью. На Западе те, кто занимается подобным делом, относятся к слугам низшей категории, которые привыкли копаться в грязи, а не к умным людям, таланты коих, на мой взгляд, можно использовать лучшим образом. Но придворные садовник и гончар, казалось, гордились тем, что используют свой ум, рвение и мастерство, служа компосту и гончарной глине, и с не меньшим энтузиазмом готовили новое поколение юношей к такой же жизни, полной грязного, презренного физического труда.
Мы беседовали с придворным садовником в огромной теплице, целиком построенной из рам с вставленными в них стеклами из слюды. За несколькими большими столами сидели, согнувшись над ящиками, его многочисленные помощники. В ящиках этих было множество чего-то, похожего на стебли крокусов, с которыми юноши что-то делали при помощи крошечных ножичков.
— Это луковицы китайской лилии, которые готовят к посадке, — пояснил господин садовник. (Когда я позже увидел, как они цветут, то узнал в них цветок, который мы на Западе называем нарциссом.) Он показал одну из сухих луковиц и сказал: — Два очень точных маленьких надреза позволят луковице расти в форме, которую мы считаем самой привлекательной для этого цветка. По бокам ее появятся два раздельных стебля. Но затем, дав листья, стебли снова склонятся вовнутрь. Таким образом, восхитительные цветки, когда они расцветут, склонятся друг к другу, как руки, сложенные для объятия. К природной красоте цветка мы добавим изящество линий.
— Замечательное ремесло, — пробормотал я, воздержавшись от того, чтобы высказать свое мнение: я полагал, что этим незначительным делом ни к чему заниматься такому количеству людей.
Мастерская придворного гончара, такая же огромная, как теплица, располагалась в подвале и освещалась при помощи ламп. Здесь делали не грубую столовую посуду, а настоящие произведения искусства из прекрасного фарфора. Гончар показал мне лари с различной глиной, емкости для смешивания, гончарные колеса, печи для обжига и кувшины с красками и глазурями, состав которых, как он уверил меня, был «совершенно секретным». Затем хозяин мастерской подвел меня к столу, где работало около дюжины помощников. В руках у них были фарфоровые вазы в виде бутонов и изящные маленькие безделушки в виде луковиц с высокими узкими горлышками, но все они были цвета сырой глины. Подмастерья расписывали их, подготавливая к обжигу.
— Почему у всех этих юношей сломанные кисти? — спросил я, потому что абсолютно все молодые помощники умело действовали прекрасными кистями с длинными кривыми ручками.
— Они не сломаны, — ответил господин гончар. — Кисти изогнуты специально. Подмастерья рисуют орнамент из цветов, птиц, болотных растений и прочего — полагаясь исключительно на свой талант и вдохновение — внутри вазы. Когда работа будет закончена, рисунок останется невидим до тех пор, пока вазу не поставят перед огнем, и тогда на тонком, как бумага, белом фарфоре проявится красочная, изящная и туманная картина.
Он подвел меня к другому столу и сказал:
— А здесь у нас новички, которые только начали постигать искусство.
— Постигать искусство? — переспросил я. — Но они же играют с яичными скорлупками.
— Да. Фарфоровые предметы, иногда огромной ценности, к сожалению, бьются. Эти парни учатся их чинить. Но, разумеется, они практикуются не на дорогах предметах. Я беру яйца, разбиваю их и даю каждому юноше перемешанные скорлупки двух яиц. Он должен разобрать их, найти отдельные фрагменты и вновь составить оба яйца. Что он и делает, соединяя каждый осколок скорлупки при помощи медных заклепок, которые вы видите здесь. И только когда ученик сможет восстановить яйцо целиком так искусно, словно оно и не было разбитым, ему разрешат работать с настоящими фарфоровыми изделиями.
Больше нигде на земле я не видел столько примеров, когда талантливые работники посвящают свои жизни таким незначительным делам, а люди незаурядного ума занимаются ерундой, растрачивая мастерство и трудолюбие на пустяки. Я имею в виду не только придворных ремесленников. Такое же положение вещей я наблюдал и среди министров, наиболее приближенных к Хубилаю.
Министр истории, например, хань по происхождению, выглядел очень эрудированным, свободно говорил на нескольких языках и, казалось, помнил наизусть всю историю Запада, так же как и Востока. Однако он выполнял совершенно бессмысленную, на мой взгляд, работу. Когда я спросил этого человека, чем он занят в настоящий момент, он встал из-за огромного письменного стола, открыл дверь в свой кабинет и показал мне еще большую смежную с ним комнату. Она была полна небольших письменных столов, которые стояли впритык друг к другу; за каждым столом сидел, согнувшись, писец, старательно что-то делающий; его почти не было видно за книгами, свитками и пачками документов.
На хорошем фарси министр истории сказал:
— Великий хан Хубилай четыре года тому назад издал декрет, что во время его правления будет положено начало династии Юань, в которую войдут все его преемники. В переводе «юань» означает «величайший» или «главный». Он недаром выбрал этот титул, который заставляет бледнеть недавно угасшую династию Цзинь, и Сиань, которая была до нее, и все остальные династии, которые существовали здесь с начала цивилизации. Поэтому я компилирую, а мои помощники записывают ярко сверкающую историю, чтобы быть уверенными, что будущие поколения узнают о превосходстве династии Юань.
— Написание будет окончено, разумеется, — сказал я, глядя на склоненные головы и подергивающиеся кисточки для чернил. — Но много ли можно написать, если династии Юань всего четыре года?
— Много, если уметь записывать текущие события, — откровенно ответил министр истории. — Самое трудное — это переписать те события во всей истории, которые произошли прежде.
— Что? Как это — переписать? История есть история, господин министр. История — это то, что произошло.
— Не совсем, господин Марко Поло. История — это то, что люди помнят, о том, что произошло.
— Не вижу разницы, — заметил я. — Если, скажем, опустошительный разлив Желтой реки произошел в таком-то году, разве не сделает кто-нибудь запись об этом событии? Полагаю, что люди запомнят само наводнение и его дату.
— О да, но не сопутствующие сему событию обстоятельства. Предположим, что правивший в то время император быстро пришел на помощь жертвам наводнения: спас людей и помог им спасти землю, дал им новые участки и помог дальнейшему процветанию подданных. Если описания этих достойных всяческой похвалы деяний остались в архивах как часть истории того времени, тогда в сравнении с ними династия Юань будет проигрывать по своей щедрости. Таким образом, мы слегка изменим историю, сделав запись о том, что тот император был бесчувственным к страданиям людей.
— И тогда представители династии Юань покажутся в сравнении с ним добрыми? Но предположим, что Хубилай-хан и его преемники проявят себя действительно бесчувственными к подобным катастрофам?
— Тогда нам придется снова все переписывать и делать прежних правителей еще более жестокосердными. Я надеюсь, вы понимаете теперь всю важность моей работы: здесь требуются прилежание и творческий подход. Это занятие не для ленивого или глупого. История — это не просто ежедневная запись событий, подобно записям в вахтенном корабельном журнале. История — это изменчивый процесс, и для историка всегда найдется работа.
Я заметил:
— Исторические события можно толковать по-разному, а как же быть с текущими событиями? Например, в одна тысяча двести семьдесят пятом году от Рождества Христова некий Марко Поло прибыл в Ханбалык. Что можно извлечь из такой мелочи?
— Если это действительно мелочь, — сказал министр, улыбаясь, — тогда о ней вовсе не надо упоминать в истории. Но, возможно, позже она станет важной. Таким образом, я сделаю запись даже о такой мелочи, а со временем будет ясно, как внести ее в архивы — как радостное событие или же, напротив, как достойное сожаления.
Он снова вернулся к своему письменному столу, открыл большую кожаную папку и просмотрел бумаги, которые в ней находились. Министр взял одну и прочел:
— «В час Собаки шестого дня седьмой луны, в год Кабана, три тысячи девятьсот семьдесят третий по ханьскому летоисчислению, на четвертом году правления династии Юань, вернулись из западного города Ве-не-си в город Хана два чужеземца — По-ло Ник-ло и По-ло Мат-хео, — привезя с собой молодого По-ло Max-ко». Теперь остается подождать, чтобы узнать: станет ли Ханбалык лучше из-за присутствия этого молодого человека? — Он бросил на меня искоса озорной взгляд. Министр больше не читал по бумажке. — Или же сей гость окажется просто надоедливым человеком, который досаждает занятым чиновникам и отрывает их от срочных дел?
— Все, ухожу, — рассмеялся я. — Еще только один вопрос, господин министр. Если вы можете целиком написать новую историю, не может ли кто-нибудь другой переписать впоследствии и вашу историю?
— Конечно может, — сказал он. — Кто-нибудь однажды так и сделает. — Мой вопрос явно изумил его. — Когда Цзинь, последняя правящая династия, была еще совсем молодой, тогдашний министр истории тоже переписал все, что произошло прежде. А придворные историки продолжили вести записи таким образом, чтобы период династии Цзинь оказался Золотым веком на все времена. Династии приходят и уходят. Например, Цзинь правила всего лишь сто девятнадцать лет. И вполне может так случиться, что век династии Юань и всего, что я здесь создаю, — он махнул рукой, показывая на свой кабинет и комнату, полную писцов, — не продлится дольше, чем моя жизнь.
Я почтительно удалился, удержавшись от соблазна предложить министру вместо того, чтобы напрасно тратить свои знания и эрудицию, лучше использовать силу мускулов, помогая укладывать блоки «кара» для нового холма, который воздвигали в дворцовых садах. Уж его-то, в отличие от груды ложных утверждений, которые министр нагромоздил в столичном архиве, будущие поколения вряд ли разберут и уничтожат.
Вывод, к которому я пришел, — огромное количество придворных Хубилая занимается ерундой, — я не стал тут же поверять великому хану во время моей еженедельной аудиенции. Однако он сам начал говорить на тему, довольно схожую. Оказалось, что Хубилай недавно подсчитал, какое множество всевозможных святых людей в тот момент проживало в Китае, что привело его в дурное расположение духа.
— Жрецы, — ворчал правитель, — ламы, монахи, несториане, маланги, имамы, миссионеры. Все они срослись с паствой, на которой жиреют. Я имею в виду вовсе не то, что они лишь читают проповеди, а затем протягивают свои чаши для подаяний. Едва только они собирают хоть несколько верующих, как сразу призывают этих несчастных, введенных в заблуждение, презирать и ненавидеть всех, кто предпочел какую-нибудь другую веру. Из всех распространяющихся религий только буддисты терпимы ко всем остальным. Я не очень-то расположен что-либо навязывать подданным или противиться какой-либо религии, но серьезно подумываю о законе против проповедников. Издать указ, чтобы все то время, которое проповедники сейчас тратят на всевозможные ритуалы, разглагольствования, молитвы, проповеди и медитации, они проводили отныне, хлопая мухобойкой. Что ты об этом думаешь, Марко Поло? Полагаю, таким образом они сделают неисчислимо больше, чем делают теперь, для того, чтобы этот мир стал лучше.
— Думаю, великий хан, что проповедники занимаются главным образом другим миром.
— Да? Если они сделают этот мир лучше, то заслужат больше уважения в другом. Китай наводнен заразными мухами и теми, кто провозгласил себя святым. Я не могу упразднить мух указом. Но разве ты не согласен, что зато можно приспособить святых для того, чтобы убивать мух?
— Я недавно размышлял, великий хан, как много людей при вашем дворе плохо используются.
— Большинство людей плохо используются, Марко, — многозначительно произнес Хубилай, — и делают работу, неподобающую мужчине. На мой взгляд, только воины, исследователи, ремесленники, художники, повара и врачи достойны уважения. Они изобретают и создают вещи и оберегают людей. Все остальные — падальщики и паразиты, которые зависят от тех, кто действительно что-то делает. Правительственные чиновники, советники, торговцы, астрологи, менялы, писцы, священники, слуги — все они лишь демонстрируют деятельность и называют это работой. Они не делают ничего, только переносят вещи с места на место — обычно не поднимая ничего тяжелей бумаги, — или же существуют лишь для того, чтобы предлагать комментарии, давать советы и просто критиковать тех, кто создает вещи.
Хубилай замолчал, нахмурился и продолжил более эмоционально:
— Вах! Таков же стал и я сам с тех пор, как слез с коня! Я больше не держу в руках копье, только печать yin, чтобы выразить при ее помощи свое одобрение или несогласие. По совести, я должен включить в число бездельников и себя самого. Вах!
В этом великий хан, конечно же, был совсем не прав.
Я не считаю себя специалистом по монархам, но, прочитав «Александриаду», пришел к выводу, что завоеватель должен быть идеальным правителем. За время нашего путешествия я уже встретил некоторых из современных мне правителей, и у меня сложилось о них определенное мнение: принц Эдуард, теперь уже король Англии, показавшийся мне всего лишь хорошим солдатом, вынужденным управлять княжеством; жалкий армянский правитель Хампиг; персидский шах Джаман, тряпка и подкаблучник в королевских одеждах. Ильхан Хайду, на мой взгляд, был всего-навсего варваром-военачальником. И один лишь только великий хан Хубилай приближался к моему воображаемому идеалу.
Он был не таким красивым, каким изображали Александра Македонского в «Александриаде», и далеко не таким молодым. Великий хан был чуть не вдвое старше Александра, когда тот умер. К тому же его империя была чуть не втрое больше той, которую получил Александр. Зато в остальных отношениях Хубилай гораздо сильнее походил на классический идеал. Хотя мне уже пришлось испытать благоговение и трепет перед его деспотической властью и склонностью к неожиданным, стремительным и четким, окончательным приговорам и решениям (каждый указ Хубилая заканчивался так: «Великий хан сказал: трепещите все и повинуйтесь!»), приходилось признать, что такая неограниченная власть и столь страстная ее демонстрация, кроме всего прочего, атрибуты, которых и ждут от абсолютного монарха. Александр Македонский тоже их демонстрировал.
Впоследствии, много лет спустя, кое-кто называл меня «наглым лжецом», отказываясь поверить в то, что простой юноша Марко Поло мог быть лично знаком и даже дружески беседовать с самым могущественным человеком на земле. Другие же называли меня «подлым лизоблюдом», презирая как поборника жестокого диктатора.
Согласен, трудно поверить в то, что высочайший и могущественнейший хан всех ханов подарил толику своего внимания простолюдину-чужаку вроде меня, не говоря уже о личной привязанности и доверии Хубилая. Лично я объясняю это следующим образом. Дело в том, что великий хан стоял так высоко над всеми остальными, что в его глазах придворные господа, знать и простые люди, может даже и рабы, казались одинаково далекими от монарха. Не было ничего примечательного в том, что он снизошел до меня и включил чужака в свое окружение. Принимая во внимание историю и происхождение монголов, Хубилай был в Китае даже в большей степени чужаком, нежели я сам.
Что же касается моего мнимого низкопоклонства, в интересах правды замечу, что сам я никогда не страдал от капризов и причуд великого хана.
Правда и то, что я понравился Хубилаю, он доверял мне и сделал меня своего рода наперсником. Однако вовсе не из-за этого я до сих пор защищаю и всячески прославляю великого хана. Я делаю это потому, что в силу своей близости к нему мог видеть лучше других, что Хубилай очень мудро использовал свою власть. Даже проявляя деспотизм, великий хан был искренне уверен, что это пойдет на пользу его империи. Лицемерие, как, впрочем, и жестокость, не были свойственны этому человеку. Наоборот, как философски заметил дядя Маттео. Хубилай был добрым, когда ему не приходилось быть злым.
Хубилай-хан был окружен многочисленными министрами, советниками и различными чиновниками, но он никогда не позволял им оградить себя от его подданных и его империи и вникал в малейшие детали управления ханством. Как я уже видел в самый первый день в ченге, Хубилай мог поручать другим некоторые мелкие дела, даже предварительные разработки важных дел, но во всех серьезных вопросах его слово всегда было последним. Я могу сравнить его и его двор с флотилиями судов, которые я впервые увидел на Желтой реке. Великий хан был chuan — самым большим кораблем на воде, управляемым одним твердым рулем, который держала единственная твердая рука. Все министры Хубилая были san-pan — яликами, которые перевозят грузы от хозяина и к хозяину chuan, выполняя не такие уж важные поручения в мелких водах. И только одного из них — араба Ахмеда, главного министра, вице-правителя и министра финансов, — можно было сравнить с кривобокой hu-pan — плоскодонкой, хитроумным образом построенной для того, чтобы обходить изгибы реки, всегда готовой ловко маневрировать, хотя она и плавает в безопасных водах неподалеку от берега. Однако об Ахмеде, человеке, душа которого оказалась такой же скособоченной, как и плоскодонка hu-pan, я расскажу позже, когда придет его черед.
Хубилаю, как и сказочному prete Zuàne, приходилось управлять целым скоплением отличающихся друг от друга, совершенно несопоставимых между собой народов, многие из которых были настроены враждебно. Подобно Александру, Хубилай стремился заставить их воплотить самые поразительные идеи, достижения и особенности своих культур, сделав это достоянием всех остальных подданных. Разумеется, Хубилай не был таким праведником, как prete Zuàne, он даже не был христианином и не поклонялся классическим богам, как Александр Македонский. Насколько я могу судить, Хубилай признавал только одно божество — монгольского бога войны Тенгри, ну и еще некоторых низших монгольских идолов, вроде бога домашнего очага Нагатая. Он интересовался другими религиями и время от времени даже изучал их в надежде найти лучшую, которая могла бы принести пользу его подданным и объединить их между собой. Отец, дядя и многие другие постоянно убеждали Хубилая выбрать христианство; целые толпы несторианских миссионеров не переставали проповедовать ему свое еретическое сектантское учение; находились в окружении великого хана и другие, кто отстаивал жестокий ислам, нечестивый идолопоклоннический буддизм и еще несколько верований, свойственных хань, включая даже тошнотворный индуизм.
Однако Хубилай никогда не склонялся к тому, что христианство есть истинная вера, он также никогда не нашел и никакую другую, которая бы ему понравилась. Однажды великий хан сказал (я не помню, был ли он в это время удивлен, разгневан или раздражен): «Какая разница, что за бог? Бог есть лишь оправдание набожности».
Возможно, великий хан в конце концов стал тем, кого теологи называют скептиком-пирронистом, но даже это свое неверие он никому не навязывал. Хубилай всегда оставался свободомыслящим и терпимым в этом отношении, позволяя каждому верить в то, во что ему нравится, и поклоняться тому, кому он хотел. Следует признать, что отсутствие у Хубилая веры, моральными принципами которой он мог бы руководствоваться, в конечном итоге вылилось в то, что даже границы добродетели и порока великий хан стал трактовать по своему собственному усмотрению. Таким образом, его представления о милосердии, милости, братской любви и других подобных вещах часто были устрашающе отличными от тех, которые прочно вошли в западного человека благодаря Святой Истинной Вере. Я сам, хотя и не был образцом христианских добродетелей, часто не соглашался с его взглядами и даже приходил в ужас, наблюдая, как Хубилай применяет их на практике. И все-таки ничто из того, что когда-либо сделал этот человек (хотя о многом я тогда и сокрушался), никогда не уменьшило моего восхищения им и моей преданности ему, а также не поколебало моей уверенности в том, что Хубилай-хан был величайшим правителем нашего времени.