NONA PARS
А теперь я подхожу к тому моменту нашей истории, когда мы, мешикатль, на протяжении многих и многих вязанок лет восходившие на гору величия, наконец достигли ее вершины, после чего, как известно, неминуемо должен последовать спуск.
Возвращаясь домой, я провел еще несколько месяцев в бесцельных скитаниях по западу, остановившись однажды в маленьком симпатичном городке Толокане, расположенном на вершине горы в землях матлацинков, одного из мелких племен, подвластных Союзу Трех.
Я занял комнату на постоялом дворе, вымылся, пообедал и отправился на рынок, чтобы купить к возвращению новую одежду для себя и подарок для своей дочурки. И вот, как раз когда я выбирал покупки, через рыночную площадь пробежал примчавшийся со стороны Теночтитлана гонец-скороход. На нем было две накидки — белая (траурная, ибо это цвет запада, куда удаляются умершие) и зеленая, цвета ликования, — поэтому меня ничуть не удивило, когда правитель Толокана публично объявил своим подданным, что Чтимый Глашатай Ауицотль, вот уже два года мертвый умом, скончался телесно, в связи с чем владыка-регент Мотекусома провозглашен Изрекающим Советом новым юй-тлатоани Мешико.
Поначалу это известие пробудило во мне желание вновь повернуться спиной к Теночтитлану и продолжить странствия по неизведанным землям. В своей жизни мне не раз доводилось совершать опрометчивые поступки и противиться властям, но я не всегда вел себя как глупец или как смутьян. В конце концов, куда бы ни заводили меня скитания, я оставался мешикатль, а следовательно, подданным юй-тлатоани. Более того, я был благородным воителем-Орлом, принесшим клятву верности Чтимому Глашатаю, и не важно, что я не слишком уважал нового владыку. Хотя я ни разу лично не встречался с этим человеком, но испытывал неприязнь и недоверие к Мотекусоме Шокойцину, ибо в прошлом он пытался расстроить союз Ауицотля с сапотеками, не говоря уж о его неблаговидном поведении по отношению к Бью Рибе, сестре моей жены. Однако сам Мотекусома, вероятно, никогда про меня даже не слышал, так что взаимно испытывать подобные чувства у него не было ни малейших оснований. И только последний глупец дал бы ему такие основания, открыто показав свое отношение к новому правителю. Предпочтительнее всего было вообще не напоминать лишний раз о себе, но как раз для этого и следовало появиться в столице. Ведь вздумай правитель проверить, кто из благородных воителей присутствует на церемонии его вступления в должность, а кто нет, он мог бы узнать, что не хватает воителя-Орла по имени Темная Туча, и счесть это непростительным оскорблением.
Поэтому я свернул на восток от Толокана, направившись вниз по крутому склону, который вел в наш озерный край. Прибыв в Теночтитлан, я сразу пошел домой, где меня с ликованием встретили мои рабы Бирюза и Звездный Певец, а также мой друг Коцатль. Жена его, Смешинка, не проявила при виде меня такого восторга, а со слезами на глазах сказала:
— Теперь ты отнимешь у нас нашу любимую малышку Кокотон.
— Кекелмики, — возразили, — девочка будет любить тебя по-прежнему, и видеться с ней ты сможешь, сколько угодно и когда захочешь.
— Но это не то же самое, что растить ее самой.
— Попроси малышку спуститься вниз, — велел я Бирюзе. — Скажи ей, что вернулся отец.
Они спустились, держась за руки. Кокотон, будучи всего лишь четырех лет от роду, находилась еще в том возрасте, когда дети дома ходят нагишом, а потому я сразу мог заметить, насколько дочка изменилась за время моего отсутствия. Я обрадовался, увидев, что малышка, как и предсказывала ее мать, невероятно похорошела, причем сходство ее личика с лицом Цьяньи стало еще более заметным. При этом девочка больше не была пухленьким, бесформенным младенцем с коротенькими ножками. Теперь передо мной стояло миниатюрное человеческое существо с настоящими, пропорциональными размеру тела руками и ногами. Я отсутствовал два года — отрезок времени для человека лет тридцати не столь уж заметный. Но то была половина всего срока, прожитого Кокотон, и за это время она превратилась из младенца в очаровательную маленькую девочку. Неожиданно я пожалел о том, что не видел, как растет и расцветает моя Хлебная Крошка: наверняка это было бы не менее увлекательно, чем наблюдать за распускающейся в сумерках водяной лилией. Но я сам лишил себя подобной радости, и мне оставалось лишь мысленно поклясться, что впредь уже никогда не допущу такой промашки.
— Моя маленькая госпожа Ке-Малинали, называемая Кокотон, — торжественно представила мне малышку Бирюза. — А это твой тете Микстли, который наконец вернулся. Поприветствуй его, как тебя учили, ну-ка!
Я был приятно удивлен, увидев, что Кокотон изящно опустилась на колени, чтобы совершить перед отцом жест целования земли, и скромно не поднимала глаз, пока я не назвал ее по имени. Потом я поманил дочку, и она, подарив мне улыбку с ямочками, бросилась мне в объятия, смущенно чмокнула и сказала:
— Тете, я очень рада, что ты наконец вернулся из своего путешествия.
— А я очень рад узнать, что дома меня дожидалась такая отменно воспитанная, обученная хорошим манерам маленькая госпожа, — промолвил я и, обратившись к Смешинке, добавил: — Спасибо тебе за то, что ты выполнила свое обещание — не позволила малышке забыть отца.
Кокотон выскользнула из моих объятий и, оглядевшись по сторонам, заявила:
— Я не забыла и свою тене. Можно мне поприветствовать и ее тоже?
Все присутствующие разом перестали улыбаться и смущенно отвели глаза. Я глубоко вздохнул:
— Девочка моя, я должен с прискорбием сообщить тебе, что богам на небесах потребовалась помощь нашей мамы. Они призвали ее к себе, но меня вместе с ней не пустили. Это очень далеко, так что вернуться домой маме уже не удастся. А если боги о чем-то просят, то отказать им нельзя, так что нам с тобой теперь придется жить без нее. Но ты все равно не должна забывать свою тене.
— Конечно, я ее не забуду, — серьезно ответила девочка.
— А чтобы дочка всегда помнила свою маму, тене прислала тебе на память подарок.
И я достал бусы, купленные в Толокане, — двадцать маленьких самоцветов, нанизанных на тонкую серебряную проволочку. Кокотон немного повертела подарок в ручонках, поворковала над ним и немедленно пристроила украшение на своей стройной шейке. У меня вид голенькой малышки, стоящей в одном опаловом ожерелье, вызвал лишь улыбку, но женщины дружно ахнули от восторга, и Бирюза побежала за тецатль — за зеркальцем.
— Кокотон, — сказал я, — каждый из этих камешков сверкает красотой, как некогда блистала твоя мать. Ежегодно в день твоего рождения мы станем добавлять к ожерелью по одному камню, каждый раз все большего размера. Пусть же их сияющая красота будет постоянно напоминать тебе твою тене Цьянью.
— Малышка так и так ее не забудет, — заметил Коцатль, указывая на любовавшуюся собой в зеркальце девочку. — Если Ке-Малинали захочется увидеть мать, ей достаточно взглянуть на свое отражение. А тебе, Микстли, стоит лишь посмотреть на Кокотон. — Тут он смутился, прокашлялся и, уже обращаясь к Смешинке, пробормотал: — Думаю, временным родителям сейчас лучше уйти…
Я прекрасно понимал, что Коцатлю не терпится переехать из моего дома в свой собственный, заново отстроенный, где ему удобнее будет руководить школой для слуг. Однако я заметил также, что Смешинка стала испытывать к Кокотон материнское чувство, что и неудивительно для бездетной женщины. Так что вырывать крошку из ее объятий пришлось чуть ли не силой. В последующие дни Коцатль, Смешинка и их носильщики постоянно заходили к нам, чтобы забрать свои вещи, но всякий раз вещами занимался один Коцатль. Для его жены каждый такой поход был лишь поводом побыть «еще один последний разочек» вместе с Кокотон.
Даже после того, как супруги обосновались в собственном доме, Смешинка, хоть и должна была помогать мужу в управлении школой, по-прежнему ухитрялась изобретать предлоги, позволявшие ей постоянно заглядывать к нам и видеться с моей дочуркой. Я относился к этому с сочувствием, ибо сам стремился завоевать любовь девочки и понимал, что привыкнуть к разлуке с ней не так-то просто.
Я старался изо всех сил, чтобы ребенок признал своим отцом практически чужого, почти незнакомого человека, и как же мне было не сочувствовать Смешинке: ведь ей приходилось отвыкать от роли приемной матери, к которой она за эти два года так привыкла.
Хвала богам, что тогда меня не отвлекали никакие посторонние обязанности, и я мог посвящать все свое время налаживанию родственных отношений с дочерью.
Хотя Чтимый Глашатай Ауицотль умер за два дня до моего возвращения, его похороны, как и коронация Мотекусомы, естественно, не могли быть проведены в отсутствие всех остальных правителей Союза Трех, вождей соседних народов, представителей знати и прочих значимых персон Сего Мира. Некоторым из них, чтобы попасть в Теночтитлан, требовалось проделать долгий путь, поэтому все то время, пока участники церемонии собирались в столице, тело Ауицотля сохранялось в снегу, новые порции которого постоянно доставлялись скороходами со склонов вулканов.
Наконец наступил день похорон, и я в полном облачении воителя-Орла явился на заполненную народом площадь, куда, для его последнего путешествия по верхнему миру, доставили на носилках тело покойного юй-тлатоани. Казалось, весь остров содрогался от горестных воплей и стенаний. Мертвый Ауицотль восседал на носилках, прижав колени к груди и обхватив их руками. Чтобы удержать его в таком положении, первая вдова и младшие вдовы Чтимого Глашатая обмыли тело правителя настоями клевера и иных ароматных трав и надушили его копали. Жрецы обрядили покойного в семнадцать накидок, но все они были из столь тонкого хлопка, что труп не превратился в громоздкий комок. Поверх этих ритуальных одеяний на Ауицотле были еще маска и мантия, придававшие ему облик Уицилопочтли — бога войны и покровителя Мешико. Поскольку отличительным цветом Уицилопочтли считался голубой, таким же было и одеяние Ауицотля, причем вместо рисунков и символов его усеивали Жадеиты, однако не обычные, зеленые, а голубоватого оттенка. Черты лица на маске были искусно очерчены мозаикой из кусочков оправленной в золото бирюзы, глаза обозначались обсидианом и перламутром, а губы подчеркивались гелиотропами.
Все участники процессии, выстроившись в порядке старшинства, несколько раз обошли кругом Сердце Сего Мира, а приглушенный звук барабанов тихо вторил погребальной песне, которую мы при этом распевали. Ауицотль — покойного несли на носилках под стенания толпы — возглавлял шествие, сбоку шел его племянник Мотекусома. Как и подобало на траурной церемонии, он брел босым, понурившись и опустив голову, и облачен был не в роскошный наряд правителя, а в черные лохмотья, какие носил еще жрецом. Его нечесаные волосы спутались и сбились в колтуны, а глаза покраснели и слезились от известковой пыли.
Далее шествовали прибывшие на похороны правители других народов, среди которых оказалось несколько моих старых знакомых: Несауальпилли из Тескоко, Коси Йюела из Уаксьякака и Цимцичу из Мичоакана, представлявший здесь своего отца Йокуингаре, который был слишком стар для столь дальнего путешествия. По той же самой причине престарелый и слепой Шикотенкатль из Тлашкалы послал на церемонию своего сына и наследника Шикотенкатля-младшего. И Мичоакан, и Тлашкала, как вы знаете, издавна были соперниками и врагами Теночтитлана, но смерть правителя любой страны по традиции знаменовалась перемирием, и все остальные властители публично оплакивали умершего, пусть даже их сердца радовались его уходу в мир иной. И, разумеется, все правители, так же как и знатные люди, составлявшие их свиту, могли свободно войти в город и покинуть его, ибо враждебные действия во время похорон были немыслимы.
Позади иноземных вождей следовала родня усопшего: первая вдова с детьми, младшие вдовы и их дети, многочисленные наложницы и столь же многочисленные отпрыски от этих наложниц. Старший сын Ауицотля Куаутемок вел на золотой цепочке маленькую собачку, которой предстояло сопровождать мертвого человека в его путешествии в загробный мир. Остальные дети несли другие предметы, которые могли потребоваться Ауицотлю: его знамена, жезлы, головные уборы из перьев и прочие регалии сана, включая огромное количество драгоценных украшений, боевые доспехи, оружие и щиты правителя, а также некоторые иные предметы, не ритуальные, но дорогие ему лично. К их числу относились также устрашающая шкура и голова гризли, украшавшие трон Чтимого Глашатая на протяжении многих лет.
Позади семейства шествовали старейшины Изрекающего Совета и придворные мудрецы, а также колдуны, провидцы и предсказатели. За ними двигались воины дворцовой стражи Ауицотля, старые солдаты, которые служили с ним еще до того, как он стал юй-тлатоани, некоторые из его любимых дворцовых слуг и рабов и, конечно, три отряда благородных воителей: Орлы, Ягуары и Стрелы. Я устроил так, что Коцатль и Смешинка заняли место в первом ряду среди зрителей и смогли взять с собой Кокотон; мне хотелось, чтобы девочка увидела своего отца в полном парадном облачении, участвующим в шествии среди столь важных особ. Когда я проходил мимо них, посреди гомона, барабанного боя и скорбных песнопений вдруг раздался восторженный детский писк и радостный возглас:
— Это мой тете Микстли!
Скорбному кортежу предстояло пересечь озеро, ибо было решено, что Ауицотль будет покоиться у подножия Чапультепека, прямо под тем местом, где в скале было высечено его колоссальное изображение. Почти все имеющиеся в Теночтитлане акали, от элегантных суденышек придворных и до простецких лодок, принадлежавших перевозчикам, птицеловам и рыбакам, собрали в тот день, чтобы перевезти нас, Участников похоронной процессии, так что простым людям последовать за нами было просто не на чем. Однако когда мы добрались до материка, то увидели почти такую же огромную толпу жителей из Тлакопана, Койоакана и других городов, которые собрались, чтобы воздать покойному последние почести. Мы прошествовали к уже вырытой могиле у подножия Чапультепека, где и остановились, страшно потея в своих громоздких церемониальных облачениях, в то время как жрецы бубнили длинные наставления, которые должны были помочь Ауицотлю проделать путь по запретной местности, разделяющей наш и загробный миры.
В последние годы мне частенько доводилось слышать, как его преосвященство сеньор епископ и многие другие святые отцы осуждают в своих проповедях наш варварский похоронный обычай — по смерти важной особы убивать на могиле умершего его жен, слуг и прочих, кто мог бы сопровождать усопшего и служить ему в загробном мире. Меня такого рода порицания озадачивают. Я тоже считаю, что подобная практика по справедливости заслуживает самого сурового осуждения, но мне очень хотелось бы знать, где именно святые отцы наблюдали столь жестокий и неразумный обычай? За свою жизнь мне пришлось посетить многие земли Сего Мира и ознакомиться с обычаями множества народов, но нигде я не сталкивался ни с чем подобным. Ауицотль был самым знатным и могущественным человеком, на похоронах которого мне довелось лично присутствовать, но если бы какая-то другая персона хоть раз взяла с собой в мир иной жен или свиту, наверняка об этом сразу же стало бы известно. И я видел места погребений других народов — могилы в покинутых городах майя, древние крипты народа Туч в Льиобаане. Ни в одном из многочисленных захоронений, насколько мне известно, не покоилось никого, кроме их законных обитателей. Конечно, каждый из усопших забирал с собой знаки своего высокого положения, атрибуты сана и власти. Но мертвые жены и рабы? Нет. Подобный обычай представляется мне не просто жестоким, но и на редкость глупым. Ведь хотя умирающий владыка и мог бы пожелать не расставаться с семьей и слугами, он никогда бы не отдал бы указ об их умерщвлении, ибо всем прекрасно известно, что люди, бывшие при жизни менее значительными, после смерти отправляются в совершенно иной загробный мир.
Единственное существо, которое умерло у могилы Ауицотля в тот день, была маленькая собачка, приведенная принцем Куаутемоком, но и на это тривиальное убийство имелась своя причина. Первым препятствием в загробном мире — по крайней мере так нам об этом рассказывали — является черная река, протекающая по черной местности, причем умерший человек всегда попадает туда в самый глухой час темной ночи. Перебраться через нее можно, только держась за собаку, способную учуять противоположный берег и выплыть прямо к нему. Причем собака должна быть не белой (такая откажется плыть со словами: «Хозяин, я и так чистая от долгого пребывания в воде и снова купаться не буду!») и не черной (та заявила бы, что боится потеряться во мраке ночи). Вот почему Куаутемок привел собаку рыжевато-золотистой окраски, почти того же цвета, что и золотая цепочка, на которой он ее вел.
За этой черной рекой Ауицотля поджидали и другие многочисленные препятствия, которые ему предстояло преодолеть уже собственными силами. Например, пройти между двумя огромными горами, которые постоянно то расходились, то сближались и терлись одна о другую. Он должен был взобраться еще на одну гору, сплошь состоявшую из острейших осколков, а затем пройти сквозь густой лес флагштоков, полоскавшиеся на которых знамена преграждали путь и наотмашь хлестали по лицу, ослепляя путника и сбивая его с толку. Далее следовал край непрекращающегося дождя, причем каждая дождевая капля представляла там собой наконечник стрелы. Ну а в промежутках между основными препятствиями Ауицотлю предстояло еще и отбиваться или увертываться от змей, аллигаторов и ягуаров, стремящихся вырвать и сожрать его сердце.
И лишь пройдя с честью через все эти испытания, покойный мог приблизиться к Миктлану, чтобы при встрече с владыкой и владычицей этого мира вынуть изо рта и предъявить им жадеит, с которым его предали земле. Поэтому очень важно не проявить по дороге трусости, чтобы не вскрикнуть и не выронить его изо рта. Когда усопший вручит камешек Миктлантекутли и Миктланкуатль, они приветственно улыбнутся и укажут ему тот загробный мир, который он заслужил, дабы пребывать там вечно, в роскоши и блаженстве.
Когда жрецы закончили свои наставления и прощальные молитвы, Ауицотля вместе с рыжей собакой посадили в могилу. Могилу засыпали землей, утрамбовали и положили сверху простой камень. К тому времени стоял уже поздний вечер, так что в Теночтитлан наша флотилия воротилась в темноте. На острове мы вновь выстроились по ранжиру и снова двинулись к Сердцу Сего Мира. Толпа к тому времени уже разошлась, площадь опустела, но нам, участникам церемонии, надлежало оставаться на своих местах, пока жрецы произносили на вершине освещенной факелами Великой Пирамиды новые молитвы, возжигали благовония и торжественно сопровождали все еще босого, одетого в рваные жреческие одежды Мотекусому в храм богаТескатлипоки — Дымящегося Зеркала.
Должен упомянуть, что в каком именно храме произойдет следующая церемония, не имело особого значения. Хотя в Тескоко и некоторых других землях Тескатлипока считался верховным божеством, в Теночтитлане его чтили гораздо меньше. Просто так вышло, что этот храм был единственным на площади, у которого имелся собственный, окруженный стенами внутренний двор. Как только Мотекусома вошел в этот двор, жрецы закрыли за ним дверь. Избранному Чтимому Глашатаю предстояло на протяжении четырех дней и ночей оставаться там, не вкушая пищи, томясь от жажды, снося палящий зной или ливень (в зависимости от того, какую погоду будет угодно ниспослать богам), спать на голых камнях, предаваться благочестивым размышлениям и лишь со строго оговоренными промежутками заходить под крышу храма и молить богов ниспослать ему мудрость и покровительство, когда он начнет исправлять свою новую должность. После этого все уставшие участники церемонии разошлись — по домам, по дворцам, по казармам или постоялым дворам, радуясь тому, что в течение нескольких дней, пока Мотекусома не выйдет из храма, им не придется потеть в тяжелых парадных облачениях.
Едва волоча ноги в сандалиях с когтями, я поднялся по парадным ступеням своего дома, чувствуя себя настолько усталым, что когда дверь мне открыла не Бирюза, а Смешинка, даже не особенно удивился. В прихожей горела одна-единственная лампа.
— Время позднее, Кокотон уже наверняка крепко спит, — сказал я. — Почему вы с Коцатлем до сих пор не ушли домой? И где Бирюза?
— Коцатль отправился в Тескоко по делам школы. Он нанял первый же освободившийся после похорон акали, чтобы отплыть туда. А я обрадовалась возможности провести лишнюю минутку со своей… с твоей дочкой. А Бирюза готовит для тебя парилку и ванну.
— Вот и прекрасно, — ответил я. — Тогда сейчас кликну Звездного Певца, чтобы он проводил тебя с факелом до дому, а сам помоюсь да лягу спать. Да и слугам уже пора на боковую.
— Погоди, — нервно пробормотала Смешинка. — Я не хочу уходить. — Ее лицо, обычно имевшее цвет светлой меди, раскраснелось так, словно освещавшая комнату фитильная лампа находилась не позади женщины, а внутри ее головы. — Коцатль вернется домой только завтра вечером, никак не раньше. А сегодня, Микстли, я хотела бы, чтобы ты взял меня к себе в постель.
— Что такое? — буркнул я, делая вид, будто не понял. — Да в чем, наконец, дело, Смешинка?
— Ты и сам это прекрасно знаешь! — Она покраснела еще пуще. — Мне уже пошел двадцать седьмой год. Я замужем более пяти лет, но до сих пор не знаю мужчины!
— Коцатль такой же мужчина, как и всякий другой, — возразил я.
— Пожалуйста, Микстли, не притворяйся тупым! Ты прекрасно знаешь, чего именно я не испытала.
— Если тебе от этого будет легче, — проворчал я, — то у меня есть все основания полагать, что наш новый Чтимый Глашатай покалечен почти так же серьезно, как и твой муж.
— В это трудно поверить, — сказала она. — Как только Мотекусому назначили регентом, он сразу взял двух жен.
— Возможно, что он удовлетворяет обеих тем же способом, что и Коцатль тебя.
Смешинка раздраженно покачала головой.
— Очевидно, правитель как-то справляется с обязанностями мужа, раз ему удалось заронить семя в своих жен. У каждой из них уже родилось по младенцу. А мне на это надеяться не приходится. Ах, если бы я могла, по крайней мере, как и они, родить ребенка. Но о чем мы говорим, Микстли? Мне вообще нет никакого дела до жен Мотекусомы!
— Мне тоже! — отрезал я. — Но могу похвалить этих женщин за то, что они чтут свое супружеское ложе и не посягают на мою постель!
— Не будь жестоким, Микстли, — попросила Смешинка. — Если бы ты только знал, что мне пришлось пережить. Пять лет, ты только представь! Целых пять лет я покорялась судьбе и притворялась удовлетворенной. Я молилась и делала подношения Хочикецаль, выпрашивая у нее, чтобы она помогла мне удовлетвориться знаками внимания со стороны моего мужа. Но все бесполезно! Все это время я страдаю от любопытства. Как это бывает на самом деле, у настоящих мужа и жены? Я гадала, мучилась, робела, терзалась и вот наконец решилась попросить об этом тебя.
— Ты хоть понимаешь, что ты просишь меня предать своего лучшего друга? А заодно и подвергнуть нас обоих риску быть преданными удушению?
— Я прошу тебя именно потому, что ты его друг. Ты никогда не допустишь никаких сплетен и намеков, какие мог бы сделать любой другой мужчина. Даже если Коцатль каким-то образом и узнает, он слишком любит нас обоих, чтобы предать это огласке. — Помолчав, она добавила: — Если ты не согласишься, то этим окажешь своему лучшему другу очень дурную услугу. Скажу тебе правду: в таком случае я не стану больше унижаться, обращаясь к кому-то из наших знакомых, а просто куплю себе мужчину на одну ночь. Подцеплю какого-нибудь незнакомца на постоялом дворе. Подумай о том, каково это будет для Коцатля.
Я подумал. И вспомнил, как мой друг сказал как-то раз, что если эта женщина не захочет его, он сведет счеты с жизнью. Я поверил ему тогда и не сомневался, что сейчас, узнав о моем предательстве, Коцатль поступит точно так же.
— Хорошо, давай отбросим все другие соображения, Смешинка, — промолвил я. — Но все равно прямо сейчас я настолько устал, что не мог бы доставить удовольствие ни тебе, ни любой другой женщине. Ты ждала пять лет, так что, наверное, сможешь подождать, пока я вымоюсь и высплюсь. Тем более что, как ты сама говоришь, у нас в запасе еще целый день. Так что иди сейчас домой и, пока есть время, последний раз хорошенько обо всем подумай. Ну а коли не утратишь решимости…
— Я не передумаю, Микстли. И завтра непременно сюда приду.
Я позвал Звездного Певца, и тот, взяв факел, удалился со Смешинкой в ночь. Я уже разделся и лежал в ванной, когда услышал, как он вернулся. Сон едва не сморил меня прямо там, но вода остыла, и холод заставил меня вылезти. Пошатываясь, я добрел до спальни, рухнул в постель, накрылся одеялом и заснул, не потрудившись даже погасить зажженную Бирюзой лампу.
Но даже в этом тяжелом сне я, должно быть, опасался и страшился неожиданного возвращения нетерпеливой Смешинки, ибо глаза мои мгновенно раскрылись, едва только скрипнула дверь спальни. Лампа горела совсем слабо, но за окном уже занимался рассвет, и когда я увидел, кто вошел, волосы у меня на голове встали дыбом.
Я не слышал внизу никакого шума, а ведь и Бирюза со Звездным Певцом наверняка всполошились бы, проникни в дом посторонний. Значит, то мог быть только призрак. Предо мной стояла женщина в дорожной одежде, в теплой накидке из кроличьих шкурок и с наброшенной на голову шалью. И хотя свет лампы был тусклый, а рука моя, подносившая к глазу топаз, дрожала, я узнал ее. Узнал свою Цьянью.
— Цаа… — выдохнула она шепотом, в котором чувствовалась радость, и я узнал голос жены. — Ты не спишь, Цаа?
А я и сам не знал, сплю или нет. В жизни я видел немало удивительного, но такого со мной еще никогда не бывало. Даже во сне.
— Я хотела только глянуть одним глазком, вовсе не собиралась беспокоить тебя, — сказала она все еще шепотом, не повышая голоса, наверное, чтобы смягчить мое потрясение.
Я попытался заговорить, но не смог, поэтому решил, что точно вижу сон.
— Я пойду в другую комнату, — заявила женщина-призрак и начала разматывать шаль так медленно и устало, словно проделала перед этим невероятно длинный путь.
Я сразу вспомнил о многочисленных препятствиях — обо всех этих черных реках да сдвигающихся горах — и содрогнулся.
— Надеюсь, — продолжала она, — это не известие о моем прибытии лишило тебя сна? — Смысл этого вопроса дошел до меня, когда гостья наконец сняла шаль и я увидел черные волосы, без отчетливой белой пряди. Бью Рибе продолжила: — Хотя, конечно, мне было бы лестно думать, что подобное известие взволновало тебя настолько, что ты потерял сон. Было бы приятно узнать, что тебе не терпелось меня увидеть.
Наконец мне удалось сладить с голосом и прохрипеть:
— Я не получал никаких известий! Как ты смеешь являться в мой дом посреди ночи? Как ты смеешь выдавать себя за… — Я осекся, сообразив, что говорю чушь. Нельзя же было и вправду обвинить Бью Рибе в том, что она так похожа на свою покойную сестру.
Кажется, гостью удивил и напугал такой прием, потому что она сбивчиво заговорила:
— Я посылала к тебе мальчонку… Дала ему боб какао, чтобы он отнес тебе весточку. Значит, мальчишка меня обманул? Но внизу… когда я постучалась, Звездный Певец сердечно меня приветствовал. Я поднялась к тебе: вижу, ты не спишь, Цаа. Вот и решила, что ты меня ждешь…
— Как-то, помнится, Звездный Певец просил меня прибить его, — прорычал я. — Похоже, пришло время выполнить его просьбу.
Повисло молчание. Я ждал, когда уймется бешеное биение моего сердца, а Бью, похоже, испытывала смущение, упрекая себя за столь неожиданное вторжение. Наконец она почти смиренным, столь не характерным для нее тоном промолвила:
— Пожалуй, я пойду и лягу в той комнате, которую занимала раньше. Может быть, завтра… ты не будешь так сердиться на меня за неожиданное вторжение.
И она ушла, прежде чем я успел что-то сказать в ответ. У меня невольно возникло ощущение, что меня просто осаждают женщины.
Лишь утром, за завтраком, мне на короткое время удалось остаться в одиночестве, не считая прислуживавших рабов, на которых я и сорвал свою злость.
— Я очень не люблю сюрпризы, особенно под утро! — прорычал я.
— Сюрпризы? Под утро? — Бирюза явно ничего не понимала.
— Я имею в виду, что госпожа Бью заявилась к нам в дом сегодня на рассвете…
— Госпожа Бью? Она здесь? Неужели наконец приехала?
— Да, — подал голос Звездный Певец. — Я и сам удивился, но решил, что ты, господин, просто забыл сказать нам, что ждешь ее сегодня ночью.
Выяснилось, что парнишка, посланный Бью, так и не явился, поэтому Звездный Певец был очень удивлен, услышав в такой час стук во входную дверь. Бирюза так и вовсе спала и ничего не слышала, а вот он впустил гостью, которая велела ему не беспокоить меня.
— Поскольку госпожа Ждущая Луна прибыла в сопровождении носильщиков, — пояснил он, — я решил, что ты все знаешь.
Теперь понятно, почему слуга в отличие от меня не принял гостью за призрак Цьяньи.
— Госпожа сказала, чтобы я не будил тебя и не поднимал шума, что она сама знает путь наверх. А ее носильщики, мой господин, принесли немало поклажи. Я велел сложить все эти корзины и тюки в передней комнате.
Что ж, по крайней мере, хорошо уже то, что ни он, ни Бирюза не видели моего смятения при неожиданном появлении Бью и что Кокотон не проснулась и не испугалась. Поэтому я перестал ворчать и налег на завтрак. Но успокоился я, как выяснилось, ненадолго.
Вскоре Звездный Певец, чувствуя, что с утра я не в духе, робко доложил, что ко мне явилась посетительница, но он без моего приказа не позволил ей пройти дальше входной двери. Зная, кто это может быть, я вздохнул, допил свой шоколад и направился ко входу.
— Неужели никто даже не пригласит меня в дом? — язвительно поинтересовалась Смешинка. — Не можем же мы с тобой, Микстли, прямо на лестнице…
— Нам вообще лучше забыть о вчерашнем разговоре, — прервал ее я. — Ко мне в гости приехала сестра покойной жены. Ты помнишь Бью Рибе?
Смешинка если и смутилась, то ненадолго.
— Ну что ж, здесь, пожалуй, и вправду было бы неловко. Тогда пойдем в наш дом.
— Но, моя дорогая, — попытался возразить я, — мы не виделись с Бью целых три года. С моей стороны было бы чрезвычайно неучтиво оставить ее одну. И как мне объяснить свое отсутствие?
— Но Коцатль вернется домой сегодня вечером! — застонала Смешинка.
— Выходит, мы упустили эту возможность.
— Значит, надо использовать другую, — решительно заявила она. — Когда мы сможем это сделать, Микстли?
— Вероятно, теперь уже никогда, — ответил я, испытывая смешанные чувства: не знаю даже, что перевешивало — сожаление или облегчение от того, что столь деликатная ситуация разрешилась сама собой. — Отныне тут будет слишком много чужих глаз и ушей, от всех нам не спрятаться. Тебе лучше всего забыть…
— Ты знал, что она приедет! — вспылила Смешинка. — Вчера ночью ты только делал вид, будто устал, чтобы спровадить меня и дождаться, когда у тебя появится настоящая отговорка.
— Думай, как хочешь, — отозвался я с непритворной усталостью. — Так или иначе, теперь из твоей затеи ничего не получится.
Смешинка сникла, словно из нее выпустили воздух, и, отведя глаза, тихо сказала:
— Долгое время ты был мне другом, Микстли, а еще дольше дружил с моим мужем. А теперь ты предал нас обоих. — С этими словами она медленно спустилась по лестнице и медленно побрела по улице прочь.
Когда я вернулся в дом, Кокотон завтракала, поэтому я нашел Звездного Певца, придумал для него совершенно ненужное поручение на рынке Тлателолько и велел ему взять с собой девочку. Как только малышка поела, они ушли, а я без особой радости стал ждать появления Бью. Объяснение со Смешинкой далось мне нелегко, но оно по крайней мере было непродолжительным. А вот от Ждущей Луны так быстро не отделаться. Гостья встала и спустилась вниз только в Полдень, с опухшим заспанным лицом. Я присел напротив нее за обеденный стол и, когда Бирюза подала нам еду и удалилась на кухню, сказал:
— Прости, что так сурово встретил тебя, сестра Бью. Я не привык к визитам под утро и хорошие манеры приобретаю только после рассвета. К тому же я меньше всего ожидал, что ты нагрянешь к нам в гости. Можно поинтересоваться, что привело тебя сюда?
Она воззрилась на меня с изумлением.
— И ты еще спрашиваешь, Цаа? У нас, народа Туч, семейные узы прочны и святы. Разве могла я бросить безутешного вдовца, мужа родной сестры, и осиротевшую племянницу?
— Что касается безутешного вдовца, — отозвался я, — то я все равно находился в отлучке с самой смерти Цьяньи и вплоть до недавнего времени и вроде бы уже потихоньку оправился от утраты. А за осиротевшей Кокотон последние два года присматривали и наилучшим образом ухаживали мои друзья Коцатль и Кекелмики, заменившие ей любящих родителей. А вот ты, наоборот, все это время не проявляла к племяннице абсолютно никакого интереса.
— И кто в этом виноват? — горячо возразила Бью. — Разве ты не мог сразу же послать ко мне скорохода и немедленно сообщить о несчастье? Так нет же, лишь через год мне случайно занес твое скомканное послание какой-то торговец. Я сразу стала собираться в дорогу, но мне потребовался почти год, чтобы найти покупателя на свой постоялый двор, заключить сделку и подготовиться к тому, чтобы насовсем перебраться в Теночтитлан. Потом до нас дошло известие, что Чтимый Глашатай Ауицотль при смерти, из чего следовало, что наш бишосу Коси Йюела вскоре отправится сюда, чтобы присутствовать при погребении. Поэтому я дождалась возможности отправиться вместе с его свитой — так намного безопасней, — но, поскольку народу в Теночтитлан понаехало видимо-невидимо, по дороге остановилась в Койоакане. Ну а к тебе, чтобы предупредить о своем прибытии, послала мальчишку, не пожалела целый боб. Ну и наконец мне полночи пришлось искать носильщиков, чтобы доставить кладь. Прости, конечно, что я заявилась под утро, да еще так неожиданно, но…
Тут ей пришлось сделать паузу, чтобы перевести дыхание, и я, воспользовавшись моментом, совершенно искренне сказал:
— Это я должен извиниться, Бью. Ты появилась как нельзя вовремя. Друзьям, которые заменяли Кокотон родителей, пока я был в отлучке, пришлось вернуться к собственным делам. Так что у малышки есть лишь такой неопытный отец, как я. Поверь, я говорю, что тебе здесь рады, не из простой вежливости. Заменив моей дочери мать, ты, безусловно, станешь для меня самым важным человеком после Цьяньи.
— После Цьяньи… — повторила она без особого восторга.
— И я очень надеюсь, — продолжил я, — что ты сможешь научить ее говорить на лучи так же бегло, как она говорит на науатль. Сможешь привить девочке хорошие манеры, сделать ее по-настоящему воспитанным ребенком, помню, я в свое время восхищался детьми народа Туч. Если вдуматься, то ты единственный человек, способный дать Кокотон все то, чем обладала Цьянья. Ты посвятишь свою жизнь очень доброму делу: наш мир станет гораздо лучше, если в нем появится вторая Цьянья.
— Вторая Цьянья? Понимаю.
— Отныне и навсегда, — заключил я, — ты должна считать этот дом своим. Ты будешь заботиться о ребенке и распоряжаться рабами. Я прикажу, чтобы твою комнату немедленно освободили, вымыли до блеска и обставили по твоему вкусу. Если тебе что-то потребуется, сестра Бью, только скажи — все будет исполнено.
Она, похоже, немедленно захотела чего-то попросить, но передумала.
Ну а сейчас, — сказал я, — сейчас придет с рынка сама Паша малышка Хлебная Крошечка.
И действительно, вскоре моя дочка в ярко-голубой накидке вошла в комнату. Она долго смотрела на Бью Рибе и даже наклонила головку, словно пытаясь вспомнить, где могла видеть это лицо раньше. Уж не знаю, сообразила ли малышка, что часто видела его в зеркале.
— Ты ничего мне не скажешь? — спросила Бью, и голос ее чуть дрогнул. — Я так долго ждала…
— Тене? — робко, едва дыша, вымолвила Кокотон.
— О, моя дорогая! — воскликнула Ждущая Луна, и слезы полились из ее глаз, когда она опустилась на колени и протянула вперед руки, а девочка радостно бросилась в объятия гостьи.
— Смерть! — громогласно возгласил верховный жрец Уицилопочтли с вершины Великой Пирамиды. — Именно смерть возложила мантию Чтимого Глашатая на твои плечи, владыка Мотекусома Шокойцин! Но в положенный час и тебе придется дать богам отчет в том, был ли ты достоин сей мантии, равно как и своего высокого сана…
Он долго еще продолжал в том же духе, с обычным для жрецов пренебрежением к терпению слушателей, в то время как я, мои собратья — благородные воители, иностранные сановники и многие знатные мешикатль изнемогали от духоты в своих перьях, шкурах, шлемах, доспехах и прочих великолепных парадных нарядах. А вот несколько тысяч простых мешикатль, заполнивших Сердце Сего Мира, были в тот день облачены всего лишь в простые хлопковые накидки и, полагаю, получили от торжественной церемонии гораздо большее удовольствие.
— Мотекусома Шокойцин, — вещал жрец, — с этого дня твое сердце должно стать сердцем старца, чуждым легкомыслию и исполненным мудрости. Ибо ведай, владыка, что трон юй-тлатоани — не мягкая подушка, на которой можно развалиться в неге и удовольствии. Это место тяжких трудов, скорби и боли.
Я сомневаюсь, что Мотекусома тогда вспотел, как мы, хотя на нем было две мантии — черная и голубая, обе расшитые изображениями черепов и прочих символов смерти, своего рода напоминание о том, что даже Чтимый Глашатай должен когда-нибудь умереть. Сомневаюсь, чтобы Мотекусома вообще когда-нибудь потел. Конечно, я никогда в жизни не дотрагивался пальцами до его кожи, но она всегда казалась холодной и сухой.
— С этого дня, владыка, — гнул свое жрец, — ты должен стать раскидистым тенистым древом, дабы великое множество людей смогло укрыться под твоей сенью и опереться на мощь твоего ствола.
Хотя событие было, безусловно, торжественным и достаточно впечатляющим, оно, наверное, слегка уступало в этом отношении другим таким же церемониям, хотя сам я за свою жизнь присутствовал только на одной из них. В отличие от Ашаякатля, Тисока или Ауицотля Мотекусома был просто утвержден в должности, которую он если не формально, то фактически занимал последние два года.
— Отныне, владыка, — продолжал жрец, — ты должен справедливо править своим народом и быть его защитником. Ты должен поправлять оступившихся и карать неисправимых. Ты должен последовательно и неукоснительно вести необходимые для блага Мешико войны. Ты должен внимать пожеланиям богов, дабы их храмы и жрецы не испытывали недостатка в дарах и жертвоприношениях. И тогда боги одарят тебя и твой народ благословением, ниспослав тебе великую славу, а Мешико — благоденствие и процветание.
С того места, где я стоял, казалось, будто мягко колыхавшиеся знамена из перьев, в море которых тонуло подножие Великой Пирамиды, устремлялись к ее вершине, словно стрела. Наконечник этой «стрелы» указывал на вознесшиеся над народом далекие фигурки нашего новоиспеченного Чтимого Глашатая и пожилого жреца, который только что возложил на его чело инкрустированный драгоценными камнями красный кожаный венец. После этого жрец наконец умолк, и заговорил Мотекусома:
— О великий и уважаемый жрец, твои слова, которые мог бы произнести сам могущественный Уицилопочтли, станут для меня поводом к серьезным размышлениям. Хочу надеяться, что я смогу достойно последовать полученным от тебя мудрым советам. Благодарю тебя за пыл, вложенный в твою речь, и заверяю, что ценю твою заботу о благе Мешико. Если мне суждено стать таким человеком, каким мой народ желал бы меня видеть, я должен навеки запомнить твои мудрые слова, предупреждения и наставления…
Поскольку по окончании речи Мотекусомы жрецам надлежало потрясти сами небеса, они подняли свои раковины-трубы, а музыканты взяли барабанные палочки и поднесли к губам флейты.
— Я горжусь тем, что возвращаю на трон Мешико достойное имя моего почитаемого деда, — заявил виновник торжества. — Для меня высокая честь именоваться Мотекусомой-младшим. И дабы воздать надлежащую честь народу, который мне предстоит возглавить, народу, ныне еще более великому, чем во времена моего деда, я возглашаю, что глава его отныне будет именоваться не просто юй-тлатоани Мешико, но получит более подобающий титул. — Тут он повернулся лицом к битком набитой площади, воздел посох из золота и красного дерева и объявил: — Отныне, мой народ, вами будет управлять, защищать вас и вести к еще большим высотам Мотекусома Шокойцин, юй-тлатоани Кем-Анауака.
Даже если бы продолжавшиеся полдня речи жрецов погрузили всю площадь в дрему, мы мигом бы пробудились от грома, который грянул в следующую секунду. Трубы, флейты и два десятка разрывающих сердца барабанов издали громоподобный звук, от которого содрогнулся весь остров. Но даже если бы музыканты спали, а их инструменты сломались, то все мы как один разом встрепенулись бы от одних лишь заключительных слов Мотекусомы.
Я и другие воители-Орлы украдкой переглянулись, и от меня не укрылось, что то же самое, причем с весьма сердитым и угрюмым видом, сделали многочисленные иностранные правители и их сановники. Думаю, даже некоторые простолюдины были потрясены услышанным: вряд ли заносчивость нового владыки хоть кому-то пришлась по нраву. За всю историю нашего народа его правители всегда довольствовались титулом юй-тлатоани Мешико. Но Мотекусоме, расширившему свои владения до самых дальних пределов, этого уже показалось мало.
Он провозгласил себя Чтимым Глашатаем Сего Мира.
* * *
Когда я ближе к ночи, еле волоча ноги, притащился домой, снова, как и в прошлый раз, не чая снять свое оперение и погрузиться в очищающее облако пара, моя дочурка, вместо того, чтобы броситься отцу на шею и повиснуть на нем, как это бывало обычно, лишь помахала ручкой: она была очень занята. Сидя на полу голышом и в весьма неудобной позе, Кокотон держала перед собой тецатль и изгибалась, старясь рассмотреть свою голую спину. Это занятие увлекло девочку настолько, что она почти не обратила внимания на мой приход. Я нашел в соседней комнате Бью и спросил ее, что делает Кокотон.
— Девочка в том возрасте, когда задают вопросы.
— О зеркалах?
— О своем теле, — ответила Бью и неодобрительно добавила: — Смешинка, заменявшая ей тене, давала на некоторые из этих вопросов совершенно нелепые ответы. Только представь, что Кокотон спросила ее как-то, почему у нее нет такой же маленькой болтающейся спереди штучки, как у мальчика, который живет по соседству, ее любимого товарища по играм? И знаешь, что сказала ей Смешинка? Что если Кокотон будет хорошей девочкой в этом мире, то в следующей своей жизни она в награду возродится мальчиком.
Я был настолько вымотан и сердит, что лишь буркнул:
— Для меня всегда было загадкой, почему многие женщины воображают, будто быть мужчиной — это награда.
— Вот-вот, именно это я и сказала девочке, — самодовольно заявила Бью. — Я дала ей понять, что женщины вообще лучше мужчин, да и тела их более совершенны. Поэтому-то у них и нет всяких болтающихся штуковин.
— Она, случайно, не пытается вместо этого отрастить сзади хвост? — спросил я, указав на девчушку, которая все еще старалась с помощью зеркала рассмотреть свою спину.
— Нет. Сегодня она заметила, что у каждого из ее товарищей по играм имеется тлачиуицтли, и спросила меня, что это такое. А когда узнала, что и у нее самой есть то же самое, решила во что бы то ни стало рассмотреть.
Полагаю, что поскольку почтенные писцы совсем недавно прибыли из Испании, то они вряд ли знакомы со знаком тлачиуицтли, ибо, как я понимаю, ничего подобного у белых детей нет. А если что-то подобное и встречается на телах чернокожих, то у них этого все равно не разглядеть. Но все наши младенцы рождаются с темным пятном, похожим на синяк, пониже спины. Оно бывает разного размера — большим, как тарелка, или маленьким, всего с ноготок, и, похоже, не имеет никакого предназначения, поскольку постепенно уменьшается, бледнеет и примерно годам к десяти совсем исчезает.
— Я сказала Кокотон, — продолжила Бью, — что, когда пятно совсем пропадет, она поймет, что уже стала настоящей молодой женщиной.
— Женщина в десять лет? Что за глупости?
— Не глупее того, что подчас норовишь внушить ей ты, Цаа.
— Я? Но я ничего не внушаю девочке, а просто стараюсь честно отвечать на все ее вопросы.
— Да неужели? А Кокотон рассказала мне, как однажды ты взял ее на прогулку в новый парк возле Чапультепека, и когда она спросила, почему трава зеленая, ты объяснил, что это делается для того, чтобы люди не принялись по ошибке гулять по небу.
— А, — сказал я. — Что ж, это был самый честный ответ, который я смог придумать. А ты бы на моем месте как ответила?
— Трава зеленая, — наставительно промолвила Бью, — потому что боги решили, что она должна быть зеленой.
— Аййа, об этом-то я и не подумал. Ты права.
Бью улыбнулась, довольная тем, что я признал ее ум.
— Но скажи мне, — продолжил я, — почему боги избрали именно зеленый цвет, а не красный, желтый или какой-нибудь другой?
Ваше преосвященство желает просветить меня по этому вопросу? Когда, вы говорите, это было? На третий День Творения? И вы можете привести точные слова Господа Нашего: «…Да произрастит земля зелень — траву, сеющую семя…» Ну, с этим не поспоришь. То, что трава зеленая, очевидно даже для язычника, и, конечно, мы, христиане, знаем, что это так, ибо такова воля Господа. Но я все равно не перестаю гадать — хотя с тех пор, как дочка спросила меня об этом, прошло много лет, — почему наш Господь Бог сделал ее зеленой, а не другого какого-нибудь цвета?..
Что? Лучше бы я рассказал, каким был Мотекусома?
Да, понимаю, ваше преосвященство интересуют важные вопросы, и его справедливо раздражает, когда я отвлекаюсь на несущественные мелочи вроде цвета травы или вспоминаю какие-нибудь дорогие сердцу подробности и те давние времена. Однако позвольте заметить, что сейчас великий владыка Мотекусома уже наверняка полностью разложился в своей безвестной могиле, и разве что трава над ней, будучи свежее и зеленее, чем в других местах, указывает на погребение. Сдается мне, для Господа Нашего важнее сохранять свежей траву, нежели память о великих правителях.
Да-да, ваше преосвященство. Я прекращаю свои бесполезные рассуждения и обращаюсь к воспоминаниям другого рода, способным удовлетворить ваше любопытство относительно человека по имени Мотекусома Шокойцин.
Прежде всего скажу, что это был самый обычный человек. Как я уже говорил, Мотекусома был примерно на год старше меня, а стало быть, ему исполнилось тридцать пять лет, когда он занял трон Мешико или, как считал он сам, Сего Мира. Среднего для мешикатль роста, он был строен, но имел непропорционально крупную голову, из-за чего казался чуть ниже. Кожа его имела цвет светлой меди, а глаза были холодными и яркими. Пожалуй, этого человека можно было бы назвать красивым, если бы не слегка приплюснутый нос, делавший ноздри слишком широкими.
На церемонию принятия сана Мотекусома явился в черной и голубой накидках, символизирующих смирение и покорность, однако, короновавшись, стал носить одеяния, потрясающие своим великолепием. Причем перед подданными этот владыка всегда появлялся в новых, никогда не надевая наряд дважды. Однако, различаясь в деталях, все они по пышности походили на одеяние, которое я сейчас опишу.
Итак, Мотекусома обычно носил макстлатль из красной кожи или искусно расшитого хлопка, спускающийся ниже колен. Подозреваю, что правитель предпочитал столь просторную набедренную повязку из-за повреждения гениталий, о котором уже упоминалось в моем рассказе. Сандалии Мотекусомы были из золоченой кожи, а подошвы их, в тех случаях, когда ему приходилось не расхаживать в процессиях, а лишь восседать на престоле, изготовлялись из чистого золота. Как правило, большую часть его груди закрывало роскошное золотое ожерелье, а в нижней губе красовалась хрустальная вставка с пером птицы-рыболова. Уши украшали серьги с жадеитами, нос — кольцо с бирюзой, голову венчала либо корона, либо золотая, украшенная перьями диадема, либо плюмаж из перьев птицы кецаль тото в человеческую руку длиной. Но самой примечательной особенностью наряда нашего владыки была мантия — длинная, всегда ниспадавшая до самых лодыжек, изумительная, созданная кропотливым трудом мантия из самых красивых перьев редчайших и драгоценнейших птиц. У Мотекусомы имелись мантии, изготовленные только из алых перьев или только из желтых, целиком из голубых или из зеленых, а были и мантии, сделанные из перьев различных цветов. Но особенно мне запомнилась одна, полностью созданная из переливающихся всеми цветами радуги перьев колибри. Напомню вам, что самое большое перо этой птички едва ли больше крохотного мотылька, так что ваше преосвященство может представить себе, какое мастерство и трудолюбие потребовались для изготовления столь удивительного наряда. А уж какова стоимость подобного произведения искусства — это и вовсе выходит за пределы моего воображения.
Самое интересное, что все те два года, что он был регентом при полуживом Ауицотле, Мотекусома не выказывал ни малейшего пристрастия к роскоши. Вместе с двумя своими женами он занимал всего лишь несколько угловых комнат в старом и к тому времени уже довольно запущенном дворце, выстроенном еще его дедом, Мотекусомой-старшим. В ту пору он одевался непритязательно, избегал шума и помпезности, а полномочиями регента пользовался весьма осторожно: не издавал новых законов, не основывал пограничных поселений и не затевал войн. В ту пору он занимался только текущими, повседневными делами, не требующими принятия важных решений.
Однако, став полноправным Чтимым Глашатаем, Мотекусома тут же сбросил мрачные черно-голубые одежды, а вместе с ними — и все свое смирение. Думаю, лучше всего вы поймете, что это был за человек, если я расскажу вам о своей первой встрече с ним, случившейся спустя несколько месяцев по восшествии его на престол. Под предлогом того, что желает лично познакомиться с представителями знати и благородными воителями, которых он доселе знал лишь по именам в списках, Чтимый Глашатай стал приглашать их по одному к себе на аудиенцию. Полагаю, действительное его намерение было иным: внушить своим подданным трепет и подавить их видом своего величия. Так или иначе, но после сановников, придворных мудрецов, жрецов, прорицателей и колдунов очередь дошла и до благородных воителей, в том числе и до меня. Мне было приказано явиться во дворец утром, к определенному часу, что я и сделал, облачившись по такому случаю в страшно неудобный, но соответствовавший моему рангу наряд из перьев. Однако перед входом в тронный зал дворцовый управляющий вежливо, но настойчиво предложил мне снять орлиные доспехи.
Когда же я отказался, проворчав, что мне стоило немалых трудов их натянуть, он, явно смущаясь и испытывая неловкость, заявил, что таково требование самого Чтимого Глашатая. И предложил мне вместо пернатого панциря, орлиной головы и сандалий с когтями какое-то рванье.
Вид этого рубища, годного разве что на мешки, вызывал у меня возмущение, но слуга, взмолился, ломая руки:
— Прошу тебя, мой господин! Ты не первый возмущаешься этим. Но новый закон гласит, что все появляющиеся перед Чтимым Глашатаем должны приходить к нему босыми и в нищенском облачении. Я не осмелюсь впустить тебя в другом виде, потому что не хочу распрощаться с жизнью.
— Что за вздор, — проворчал я, но, чтобы не губить ни в чем не повинного человека, снял шлем, щит и верхнюю одежду и сам натянул мешковину.
— Так вот, когда ты войдешь… — начал говорить управляющий.
— Спасибо, — оборвал я его, — но я сам знаю, как вести себя в присутствии высоких особ.
— Придворный церемониал несколько изменился, — сказал этот бедняга. — Я умоляю тебя, мой господин, не навлекать неудовольствие владыки ни на себя, ни на меня. Я ведь просто передаю тебе приказ Чтимого Глашатая.
— Рассказывай, — процедил я сквозь зубы.
— На полу между дверью и троном ты увидишь три меловые отметки. Первая отметка как раз прямо за порогом. Там ты склонишься и сделаешь жест тлалкуалицтли — коснешься пальцами пола и губ, произнеся «господин». У второй отметки проделаешь то же самое, но уже со словами «мой господин», а у третьей — «мой великий господин». Не поднимайся, пока он сам не разрешит, и не приближайся к его персоне, ни в коем случае нельзя переступать третью меловую отметку.
— Невероятно! — выдохнул я.
Управитель, избегая моего взгляда, продолжил:
— Говорить в присутствии Чтимого Глашатая можно, лишь когда он сам обратится с вопросом, требующим ответа. Голос твой при этом должен звучать почтительно и негромко, но четко. Беседа закончится, когда об этом скажет владыка. Тогда ты снова совершишь тлалкуалицтли на том месте, где стоишь, попятишься…
— Это безумие!
— …к выходу, ни в коем случае не поворачиваясь к трону спиной и целуя землю возле каждой меловой отметки, пока не выйдешь за дверь и снова не окажешься в этом коридоре. Только тогда ты можешь вернуть себе свое облачение и…
— И свое человеческое достоинство, — съязвил я.
— Аййа, я заклинаю тебя, мой господин! — воскликнул этот перепуганный кролик. — Не допускай никаких подобных шуток там, в его присутствии. Иначе ты не выйдешь сам спиной вперед, а тебя вынесут по частям.
Когда я приблизился к трону в предписанной унизительной манере, произнеся в положенных местах: «Господин… мой господин… мой великий господин», Мотекусома заставил меня еще некоторое время оставаться согбенным, пока наконец не снизошел до того, чтобы неспешно произнести:
— Ты можешь подняться, воитель-Орел Чикоме-Ксочитль Тлилектик-Микстли.
За его троном стояли пожилые старейшины Изрекающего Совета. По большей части они вошли в его состав еще при прошлых правителях, но было среди них два или три новых лица, в том числе и новый Змей-Женщина Тлакоцин. Все эти люди были босыми и вместо обычных желтых накидок советников облачились в точно такую же мешковину, что и я.
Судя по лицам присутствующих, и радовало их это не больше, чем меня. Трон Чтимого Глашатая представлял собой простенький невысокий топали (он даже не стоял на помосте), но зато роскошь его наряда — особенно по контрасту с одеяниями всех остальных — противоречила моему представлению о скромности. На коленях Мотекусома держал ворох бумаг, которые свешивались на пол с другой стороны: видимо, в одном из свитков он и вычитал мое полное имя. Уже на моих глазах правитель нарочито сверился еще с какими-то записями и произнес:
— Похоже, воитель Микстли, мой дядя Ауицотль лелеял мысль ввести тебя со временем в Совет Старейшин. Я такого намерения не имею.
— Благодарю тебя, владыка Глашатай, — отозвался я, ничуть не покривив душой. — Честно говоря, меня и самого никогда не привлекало…
— Ты будешь говорить, только когда я задам тебе вопрос, — резко оборвал меня он.
— Да, мой господин.
— Этот ответ тоже не требовался. Покорность не нуждается в подтверждении словами, она воспринимается как должное.
Правитель снова принялся рыться в бумагах, а я стоял молча, хотя внутри у меня все кипело от гнева. Когда-то мне казалась вычурно-помпезной манера Ауицотля говорить о себе «мы», но теперь, в сравнении с его надменным племянником, прошлый правитель выглядел не капризным самодуром, а человеком в высшей степени добродушным и приветливым.
— Твои карты и путевые дневники весьма недурны, воитель Микстли. Карты Тлашкалы пригодятся в очень скором времени, ибо я планирую новую войну, которая навсегда положит конец непокорности этих дерзких тлашкалтеков. Есть у меня и твои планы южных путей, ведущих в страну майя. Планы подробные, со множеством деталей. Действительно очень хорошая работа. — Он сделал паузу, потом бросил на меня холодный взгляд. — Ты можешь сказать «спасибо», когда твой Чтимый Глашатай удостаивает тебя похвалы.
— Благодарю, мой господин, — послушно сказал я, и Мотекусома продолжил:
— Не сомневаюсь, что с тех пор, как ты передал эти карты моему дяде, ты совершил и другие путешествия. — Он подождал и, поскольку я молчал, рявкнул: — Говори!
— Мне не было задано вопроса, мой господин.
Мотекусома угрюмо усмехнулся и высказался точнее:
— Во время последующих своих путешествий ты делал заметки? Составлял карты?
— Да, владыка Глашатай, я делал это либо по дороге, либо по возвращении домой, пока все еще было свежо в памяти.
— Ты доставишь эти карты ко мне во дворец. Я найду им применение, когда с Тлашкалой будет покончено и настанет время завоевывать другие земли.
Я промолчал, ведь повиновение принимается как само собой разумеющееся.
Он продолжил:
— Я так понимаю, что ты прекрасно владеешь языками многих наших провинций.
Правитель сделал паузу.
— Благодарю, мой господин, — сказал я.
— Это не похвала.
— Прекрасно сказано, мой господин.
Некоторые из членов Совета закатили глаза, другие, напротив, зажмурились.
— Прекрати дерзить! На каких языках ты говоришь? Отвечай!
— Что касается науатль, то я одинаково владею и ученым, и простонародным его наречиями, распространенными в Теночтитлане. Знакомы мне и утонченный науатль Тескоко, и грубые диалекты, какими пользуются в чужих землях вроде Тлашкалы… — Мотекусома нетерпеливо побарабанил пальцами по колену. — Я бегло изъясняюсь на лучи, языке сапотеков, и несколько хуже говорю на многих диалектах поре — языка Мичоакана. Мне под силу объясниться на языке миштеков, на нескольких наречиях ольмеков, на языке майя и на многочисленных родственных ему говорах. Имею я также некоторое представление и об отомите и…
— Довольно, — резко сказал Мотекусома. — Вполне возможно, что я предоставлю тебе возможность проявить свои таланты, когда пойду войной на какой-нибудь народ и мне потребуется, чтобы кто-нибудь перевел слова его вождей: «Мы сдаемся». Но пока хватит и твоих карт. Поторопись доставить их.
Я промолчал, ведь покорность воспринимается как должное. Некоторые из старейшин беззвучно шевелили губами, словно желая мне что-то подсказать, но пока я пытался сообразить, в чем тут дело, правитель рявкнул:
— Ты можешь уйти, воитель Микстли.
Я, следуя предписанию, попятился с поклонами из тронного зала, а уже в коридоре, снимая нищенскую мешковину, сказал управителю:
— Этот человек безумец. Не пойму только, талуеле он или просто ксолопитли?
В науатль существуют два слова для обозначения умалишенного: первым называют опасного сумасшедшего, а вторым — безобидного дурачка. Мое заявление повергло трусливого кролика в дрожь.
— Потише, мой господин, — взмолился он и почти шепотом пробормотал: — Тем, что ты видел, его странности не исчерпываются. Чтимый Глашатай, например, ест лишь единожды в сутки, по вечерам, но приказывает всякий раз готовить десятки, если не сотни блюд, из которых за трапезой съедает только одно, да еще пробует от силы два-три.
— А все остальное выбрасывают? — спросил я.
— Нет, что ты! На каждую трапезу он приглашает всех своих приближенных и знатных особ, находящихся в пределах досягаемости его гонцов. И они являются — десятками, если не сотнями, оставляя собственные семьи, чтобы только вкусить здесь блюда, отвергнутые юй-тлатоани.
— Просто удивительно, — пробормотал я. — А мне показалось, что Мотекусома не из тех, кому нравится большая компания, пусть даже за обедом.
— Так оно и есть, господин. Да, знатные гости вкушают трапезу в большом пиршественном зале, но все разговоры при этом запрещены, и они даже мельком не видят Чтимого Глашатая. Угол зала отгораживается высокой ширмой, так что никто не знает, действительно ли владыка присутствует в помещении. Узнают об этом, лишь когда он посылает особо понравившееся ему блюдо в зал, чтобы все, по кругу, его отведали.
— Похоже, не такой уж он безумец, — заметил я. — Помнишь, ходили слухи, что юй-тлатоани Тисок умер от яда? То, что ты только что описал, выглядит, что и говорить, необычно, но, возможно, таким странным способом Мотекусома старается избежать повторения участи своего дяди Тисока.
Антипатия по отношению к Мотекусоме зародилась у меня еще задолго до личной встречи с ним, а если после посещения дворца к этому добавилось какое-либо новое чувство, то разве что оттенок жалости. Да, жалости. Мне всегда казалось, что правитель должен вызывать у подданных желание восславить его своими деяниями, а вовсе не заниматься самовосхвалением. На мой взгляд, все эти сложные ритуалы и показное великолепие производили впечатление не подлинного величия, но едва ли не жалкой претенциозности, все равно что плохо сшитый наряд из дешевенькой ткани увешать для блеска всевозможной мишурой. Кроме того, все это свидетельствовало об отсутствии у Чтимого Глашатая уверенности в себе: Мотекусома, похоже, и сам сомневался, что как личность соответствует своему титулу и высокому положению.
Вернувшись домой, я узнал, что Коцатль ждет меня, чтобы поделиться последними новостями о своей школе. Пока я стягивал с себя наряд Орла и переодевался в более удобное платье, он, в возбуждении потирая руки, объявил:
— Чтимый Глашатай Мотекусома поручил мне заняться обучением всех его дворцовых слуг и рабов — от высших управителей и до кухонной прислуги.
Новость и вправду была важная, так что я, кликнув Бирюзу, велел ей подать кувшин октли, чтобы это отметить. Звездный Певец принес и разжег для каждого из нас покуитль.
— Знаешь, — сказал я Коцатлю, — я сам только что вернулся из дворца, и у меня создалось впечатление, что слуги Мотекусомы уже обучены, по крайней мере, пресмыкаться. Как, впрочем, и старейшины Изрекающего Совета, да все, кто имеет хоть какое-то отношение к его двору.
— Это ты верно подметил, — сказал Коцатль, затянувшись и выдув колечко дыма. — Но Мотекусома хочет, чтобы они приобрели лоск и изысканные манеры, как те, кто обслуживает дворец Несауальпилли в Тескоко.
— Похоже, — · заметил я, — наш Чтимый Глашатай настолько завидует владельцу великолепного дворца и вышколенных слуг, что зависть его становится настоящей враждебностью. Сегодня Мотекусома сказал мне, что намерен начать новую войну против Тлашкалы. Думаю, эта новость никого не удивит. Вот только он умолчал о том (это я услышал уже от других), что первоначально собирался отправить на эту войну армию, состоящую в основном из аколхуа, во главе с самим Несауальпилли. Слышал я также, что Несауальпилли самым решительным образом отклонил подобную честь, чему я, признаться, очень рад. В конце концов, он уже не молод, да и Мотекусома, похоже, хотел сделать то же самое, что проделал в свое время Ауицотль: добиться того, чтобы аколхуа понесли тяжкие потери. Полагаю, больше всего его обрадовало бы, если бы сам Несауальпилли пал в бою.
— А может быть, Микстли, — предположил Коцатль, — Мотекусома хотел сделать это по той же самой причине, что и когда-то Ауицотль?
Я отхлебнул глоток октли и уточнил:
— Ты имеешь в виду ту старую историю с Жадеитовой Куколкой?
Коцатль кивнул.
— Да. Ведь юная жена Несауальпилли, имя которой больше не упоминается, доводилась Мотекусоме двоюродной сестрой и, может быть, была для него не просто кузиной. Что бы за этим ни крылось, но именно после того, как ее казнили, Мотекусома надел черные жреческие одежды и принес обет безбрачия.
— Что ж, такое совпадение и впрямь наводит на размышления, — отозвался я, опустошив свою чашу. — Но, так или иначе, он давно отрекся от жреческого сана, имеет двух жен и, надо думать, постепенно обзаведется и другими. Будем надеяться, что в конце концов он изменит свое отношение к Несауальпилли. Самое главное, чтобы Мотекусома никогда не узнал о той роли, которую мы сыграли в гибели его сестры…
— Не переживай, — благодушно отозвался Коцатль. — Благородный Несауальпилли и в былые времена хранил молчание насчет того, что мы оба к этому причастны. Ауицотль никогда не связывал нас с этим делом, да и Мотекусома тоже вряд ли о чем-то подозревает, иначе он вряд ли стал бы покровительствовать моей школе.
— Наверное, ты прав, — промолвил я и, рассмеявшись, добавил: — Похоже, тебе удается не только успокаивать волнения сердца, но и не замечать боли. Не боишься, что дело кончится серьезным ожогом?
Я указал на его покуитль, ибо Коцатль совершенно не заметил, что, увлекшись беседой, опустил курительную трубку прямо на свою руку. После моих слов он отдернул покуитль, бросил сердитый взгляд на покрасневшую кожу и пробормотал:
— Бывает, я настолько чем-нибудь увлекусь, что совершенно не замечаю таких пустяков.
— Ничего себе пустяки! Да такой ожог наверняка болит, как место осиного укуса. Дай-ка я велю Бирюзе принести мазь.
— Спасибо, не стоит. Я почти ничего не чувствую, — отказался мой друг и встал. — Пока, Микстли.
В дверях он столкнулся с Бью Рибе, которая как раз вернулась с прогулки. Коцатль приветствовал ее с обычной теплотой, но вот ответная улыбка Бью показалась мне натянутой. А как только мой друг удалился, она сказала:
— Я встретила его жену на улице, и мы обменялись парой слов. Кекелмики наверняка известно, что я в курсе истории Коцатля, его раны и особенностей их брака. Тем не менее мне показалось, что она смотрела на меня с вызовом, как будто подталкивая отпустить замечание.
Слегка сонным голосом, ибо мы хорошо выпили октли, я поинтересовался:
— Насчет чего?
— Да насчет того, что Смешинка беременна. Я сразу заметила.
— Ты, наверное, ошиблась! — воскликнул я. — Сама ведь знаешь, это невозможно.
Бью бросила на меня раздраженный взгляд.
— Возможно это или нет, но ошибиться я не могла. Женщину не обманешь. Даже старая дева и та поняла бы, что к чему. И в скором времени муж тоже все сообразит. Что тогда?
Ответа на этот вопрос у меня не было. Бью ушла, а я сидел в одиночестве, размышляя об услышанном. С самого начала мне стоило бы догадаться, что Смешинка, добиваясь от меня того, чего не мог дать ей муж, стремилась не столько к полноценному плотскому совокуплению, сколько к чему-то гораздо большему. К счастью материнства. Ей нестерпимо хотелось обзавестись собственной Кокотон, а кто подходил для этого лучше, чем отец так полюбившейся ей малышки? Наверняка она явилась ко мне, вкусив мяса лисицы или травы киуапатли — снадобий, которые, по нашим поверьям, обеспечивали зачатие. А ведь я чуть было не поддался на ее мольбы, и лишь неожиданное прибытие Бью дало мне повод отказаться. Теперь, во всяком случае, можно было с уверенностью сказать, что будущий ребенок не мой. И не Коцатля. Но чей же? Я ясно вспомнил, что сказала мне Смешинка, покидая наш дом в то утро. А ведь Коцатль должен был тогда приехать только вечером…
Наверное, мне стоило бы поглубже вникнуть в это дело, однако я был сильно занят в связи с приказом Мотекусомы немедленно доставить ему карты. Приказ я выполнил, но позволил себе некоторую вольность: отнес во дворец копии, изготовление которых потребовало немало времени и усилий. Я доставлял их одну за другой, объясняя это тем, что сделанные в дороге наброски и заметки были неполными, выполнялись на плохой бумаге или даже на листьях и пострадали от грязи и непогоды, а я хочу, чтобы мой господин Чтимый Глашатай получил аккуратные, легко читаемые и долговечные рисунки. В этой отговорке имелась доля правды, но подлинная причина заключалась в том, что старые карты были дороги мне как память о путешествиях, ведь некоторые из них я совершил вместе со своей обожаемой Цьяньей, и мне просто-напросто очень хотелось сохранить их.
Не исключал я также и возможности того, что мне вновь захочется или придется пройти теми же дорогами, особенно если правление Мотекусомы сделает Теночтитлан не самым приятным местом для проживания. Имея в виду такую возможность, я не стал переносить на карты, предназначенные для юй-тлатоани, некоторые детали. Например, то черное озеро, где я наткнулся на клыки гигантского вепря: если там еще оставались сокровища, то они вполне могли мне пригодиться.
Ну а отрываясь от бумаг, я старался проводить как можно больше времени со своей дочуркой. Я приохотился рассказывать ей на ночь истории и, конечно, выбирал такие, какие в ее возрасте понравились бы мне самому: полные действия, опасностей и приключений. Многие из этих рассказов, по правде говоря, представляли собой мои собственные иногда чуточку приукрашенные, а порой аккуратно подчищенные воспоминания. Когда я излагал малышке свои истории, мне приходилось то рычать разъяренным ягуаром, то свиристеть рассерженной обезьянкой, то грустно завывать на манер койота. Бывало, Кокотон вздрагивала и пугалась, и я весьма гордился тем, как правдоподобно и ярко удалось мне преподнести картину какого-нибудь захватывающего приключения. Но однажды дочурка, перед тем как ложиться спать, весьма серьезно спросила:
— Тете, можем мы поговорить, как взрослые люди?
Хоть, признаться, меня и изумили подобные слова в устах ребенка, которому не минуло еще и шести лет, я ответил с той же серьезностью:
— Можем, Крошечка. Что-нибудь случилось?
— Мне кажется, что истории, которые ты рассказываешь мне на ночь, не самые подходящие для маленькой девочки.
Несколько удивившись и даже обидевшись, я попросил:
— Пожалуйста, объясни, что же плохого в моих историях.
— Плохого в них ничего нет, — пояснила она таким тоном, будто сама, будучи взрослой, втолковывала что-то обидчивому ребенку. — Я уверена, что это очень хорошие истории. И наверняка любому мальчику они бы очень понравились. Мне кажется, что мальчикам нравится, когда их пугают. Мой друг Чакалин, — она указала рукой в направлении соседского дома, — порой так ловко подражает голосам зверей, что сам их пугается и плачет. Если хочешь, тете, я буду приводить его каждый вечер, чтобы он слушал твои истории вместо меня.
Я сказал, не в силах сдержать обиды:
— У Чакалина есть свой отец, вот пусть он и рассказывает ему истории. Наверняка с торговцем глиняными изделиями на рынке Тлателолько произошло немало увлекательных приключений. Но, Кокотон, я никогда не замечал, чтобы ты плакала, когда я тебе что-нибудь рассказываю.
— А я и не плакала, пока тебя слушала. Я плачу потом, ночью в постели, когда остаюсь одна. Потому что вспоминаю ягуаров, змей и разбойников. В темноте они оживают, а потом преследуют меня во сне.
— Бедная малышка! — воскликнул я, прижимая ее к себе. — Но почему же ты об этом молчала?
— Я не очень храбрая, — пролепетала Кокотон, пряча личико в мое плечо. — Я очень боюсь больших зверей. Папочка, не сердись на меня! Ты тоже слишком большой!
— Отныне я постараюсь казаться меньше и больше не стану рассказывать тебе о свирепых хищниках и злобных разбойниках. Но о чем ты хотела бы послушать?
Она подумала, а потом робко осведомилась:
— Тете, а у тебя не было никаких легких приключений?
Я не сразу нашелся с ответом, поскольку не очень хорошо представлял себе, что значит «легкое приключение». Разве что такое, какое могло «приключиться» на рынке с отцом Чакалина? Скажем, продал он кому-то горшок с трещинкой, а покупатель ничего и не заметил. Но потом я кое-что вспомнил и сказал:
— Как-то раз я попал в историю по собственной глупости. Рассказать?
— Аййо, конечно рассказать! Я очень люблю глупые истории.
Я лег на пол, на спину, согнул колени, чтобы получился угол, и сказал:
— Это вулкан, вулкан под названием Цеборуко, что означает Злобное Фырканье, но я обещаю, что фыркать не стану вовсе. Ты будешь сидеть вот здесь, прямо на кратере вулкана.
Когда девочка примостилась у меня на коленях, я произнес традиционное: «Окйенечка» — и начал рассказывать ей, как извержение вулкана застало меня прямо посреди бухты. По ходу рассказа я воздерживался от того, чтобы воспроизводить шум извергающейся лавы и кипящего пара, но в самый напряженный момент истории неожиданно воскликнул: «Юиюиони!» и завихлял коленями, а потом с возгласом: «И тут меня подбросило и вышвырнуло в море!» подкинул Кокотон так, что она, соскользнув по моим бедрам, шлепнулась мне прямо на живот. Честно говоря, мне было довольно больно, но зато дочка весело рассмеялась. Похоже, что я натолкнулся на историю и стиль изложения, весьма подходящие для маленькой девочки. С тех пор очень долгое время мы частенько играли в извержение вулкана, и, хотя порой мне удавалось придумывать и другие интересные, но не страшные рассказы, Кокотон постоянно просила, чтобы я еще раз рассказал и показал, как Цеборуко некогда сбросил меня в море. С бесконечными вариациями повторял я эту историю, и всякий раз она с трепетом ожидала у меня на коленках развязки, а я нарочно тянул время, чтобы сбросить Кокотон в самый неожиданный момент. Падение, разумеется, всегда сопровождалось ликующим визгом. Извержение вулкана происходило у нас ежедневно, пока Кокотон не выросла насколько, что Бью заявила, что такое поведение «не подобает молодой госпоже», да и сама Крошечка стала находить эту игру «детской». В какой-то степени мне было жаль видеть, что дочка расстается с детством, хотя к тому времени я и сам изрядно устал от толчков в живот.
Но это произошло через несколько лет. А в тот год, о котором я рассказывал, неизбежно настал день, когда Коцатль явился ко мне в ужасном состоянии: глаза покраснели, охрипший голос дрожал, руки были судорожно сцеплены.
— Ты плакал, друг мой? — участливо спросил его я.
— У меня есть на то причина. Впрочем нет, нет… просто… — Он расцепил судорожно сжатые пальцы. — Вот уже некоторое время мне кажется, будто мои глаза заволокло пеленой.
— Вот беда! — сказал я. — Ты обращался к целителю?
— Нет. И вообще я хотел с тобой поговорить о другом. Зачем ты это сделал, Микстли?
Я не стал лицемерить и притворяться, будто не понимаю, о чем речь.
— Друг мой, я знаю, что ты имеешь в виду, ибо не так давно Бью рассказала мне о встрече с твоей женой. Но поверь мне: это сделал не я.
Он кивнул и печально сказал:
— Я верю тебе. Только мне от этого ничуть не легче. Я никогда не узнано, чье это дитя, даже если изобью жену до смерти. Кекелмики все равно мне не скажет. Да и не смог бы я ее избить…
Я немного подумал, а потом признался:
— Это действительно не я. Хотя, честно говоря, Смешинка меня об этом и просила.
Коцатль снова кивнул, безвольно, как старик-паралитик.
— Я так и думал. Ей очень хотелось ребенка, такую малышку, как твоя дочка. — Он помолчал и добавил: — Будь это ты, Микстли, мне, конечно, было бы больно, но все-таки не настолько.
Одной рукой он коснулся странного белого, чуть ли не серебристого пятна на щеке, и мне подумалось, что Коцатля вновь по рассеянности угораздило обжечься. Но потом я заметил, что кожа на кончиках его пальцев имеет тот же цвет.
— Бедная моя Кекелмики! — продолжил Коцатль. — Думаю, жить с человеком, лишенным пола, она бы еще худо-бедно смогла, но твоя дочурка пробудила в ней жажду материнства, и уж с этим ей было никак не справиться.
Он посмотрел в окно с самым несчастным видом. Моя дочурка играла со своими друзьями на улице.
— Я надеялся… я пытался заполнить жизнь Смешинки хоть чем-то, что могло бы ее утешить. Даже организовал специальный детский класс, чтобы готовить хороших слуг с самого детства. Мне хотелось верить, что она сможет полюбить этих детишек, но ничего из моей затеи не вышло. Наверное потому, что в школу дети все-таки приходят подросшими и она не знала их малютками. Не нянчила, как твою Кокотон.
— Послушай, Коцатль, — сказал я. — Ребенок в чреве Смешинки не твой, это невозможно. Но ведь, с другой стороны, это ее ребенок. А она твоя любимая жена. Представь, что ты женился на вдове, у которой уже есть маленький ребенок. Стал бы ты страдать и мучиться в таком случае?
— Она уже пыталась привести мне этот довод, — хрипло отозвался мой друг. — Но ты же и сам понимаешь, что здесь дело не в чужом ребенке, а в том, что жена мне изменила. После стольких лет счастливого супружества. Я, по крайней мере, был с ней очень счастлив.
Я вспомнил те годы, когда мы с Цьяньей были друг для друга всем, и попытался представить себе, что бы испытывал в случае ее измены, но не смог. Поэтому я сказал Коцатлю:
— Я искренне сочувствую тебе, мой друг. Но, так или иначе, это будет ребенок твоей жены. Она симпатичная женщина и малыша родит наверняка славного. Я почти уверен: все не так ужасно, как тебе сейчас кажется. Зная твою добрую натуру, я верю, что ты способен полюбить малыша, не имеющего отца, так же крепко, как я люблю свою дочь, оставшуюся без матери.
— Как можно сравнивать? — проворчал он. — Отец этого ребенка наверняка жив и здоров.
— Это ребенок твоей жены, — настаивал я. — Ты ее муж, а значит, и его отец. Если Смешинка не хочет назвать тебе имени настоящего отца, то вряд ли она скажет об этом кому-то еще. А кто еще знает, что ты не способен иметь детей? Никто! Разве что мы с Бью, но можешь быть уверен: мы никогда не проговоримся. Пожиратель Крови умер, как и старый дворцовый лекарь, который выхаживал тебя после ранения. Я не могу припомнить больше никого, кто…
— Я могу! — мрачно прервал Коцатль. — Ты забыл про настоящего отца! Может быть, это какой-нибудь пьяница, который уже не один месяц похваляется своей победой в каждом трактире по всему побережью. Когда-нибудь он даже может прийти в наш дом и потребовать…
— Думаю, Смешинка проявила скромность и разборчивость, — промолвил я, хотя в душе подобной уверенности не испытывал.
— Есть еще од но, — продолжил Коцатль. — Она уже вкусила настоящую радость плотских утех. Сможет ли она теперь получать удовлетворение от… от близости со мной? И не отправится ли снова на поиски — теперь уже не отца для ребенка, а просто мужчины?
— Ты изводишь себя предположениями, которые, скорее всего, не имеют под собой никакой почвы, — строго возразил я. — Твоей жене нужен был только ребенок, и теперь он у нее будет. Уж поверь мне, матери грудных младенцев не имеют ни времени, ни особой охоты для любовных похождений.
— Ййа, аййа, — хрипловато выдохнул он. — Ажалко, что это не ты его отец, Микстли. По крайней мере, я мог бы утешаться тем, что это дитя моего старого друга… ох, конечно, потребовалось бы некоторое время, но я смог бы в конце концов смириться…
— Перестань, Коцатль!
Его слова терзали меня, вызывая ощущение двойной вины — за то, что я чуть было не переспал с его женой, и за то, что я этого не сделал.
Но Коцатль никак не унимался.
— Есть тут и другие обстоятельства, — произнес он неопределенно. — Ну да ладно. Носи Смешинка твоего ребенка, я бы еще мог заставить себя подождать… мог бы стать отцом на некоторое время по крайней мере…
Его бормотание показалось мне полной бессмыслицей, и я отчаянно пытался найти слова, чтобы воззвать к разуму моего друга. Но Коцатль неожиданно разрыдался (его глухой, хриплый мужской плач не имел ничего общего с мягким, чуть ли не музыкальным плачем женщин) — и выбежал из дома.
Больше я никогда его не видел. И вообще, все, что случилось потом, настолько ужасно, что я расскажу об этом покороче. В тот же самый день Коцатль ушел из дома, бросив школу и учеников — в том числе и тех, кого он готовил для самого Мотекусомы, — и вступил в армию Союза Трех, которая тогда как раз вела боевые действия в Тлашкале. В первом же бою он бросился на острие вражеского копья.
Неожиданный уход и внезапная гибель Коцатля огорчили и озадачили многих, но все сошлись на том, что причиной подобного поступка стали безмерная благодарность и преданность Коцатля Чтимому Глашатаю, своему высокому покровителю. Ни Смешинка, ни Бью, ни я никогда и словом не обмолвились о том, что истинная причина столь стремительного ухода Коцатля на войну была связана с не менее стремительно полневшим станом его жены.
Была в этой истории еще одна деталь, которую я не обсуждал даже с Бью. Между тем, сопоставив последние, показавшиеся тогда очень странными слова моего друга и то, как он не почувствовал ожога от курительной трубки, вспомнив его сиплый голос, пятна на лице и бледную кожу на кончиках пальцев, я заподозрил, что Коцатль был неизлечимо болен. Я присутствовал на похоронах своего друга, где было немало искренне оплакивавших Коцатля людей. Там я холодно высказал вдове свои соболезнования, после чего постарался больше с нею не общаться, а заодно разыскал того воина, который вынес тело погибшего с поля боя, он тоже был на церемонии. Услышав мой заданный напрямик вопрос, он некоторое время нерешительно переминался с ноги на ногу, но в конце концов ответил:
— Да, мой господин, именно так все и было. Когда наш отрядный лекарь разрезал хлопковый панцирь вокруг раны этого человека, то оказалось, что кожа почти по всему его телу превратилась в струпья. Ты верно догадался, мой господин. Он был поражен теококолицтли.
Это слово означает «поедание богами». Как я понимаю, сей недуг известен и в Старом Свете, откуда прибыли вы, ибо первые появившиеся в этих краях испанцы, повстречав некоторых наших мужчин и женщин, у которых отсутствовали пальцы рук, нос или — на последних стадиях болезни — большая часть лица, в ужасе вскричали: «Проказа!»
Боги могут начать «поедать» избранных ими теококос неожиданно и ненасытно, а могут делать это постепенно и медленно, но что-то я не помню, чтобы хоть кто-то из Поедаемых Богами чувствовал себе польщенным оказанной ему великой честью. Поначалу, как это было в случае с Коцатлем, не ощутившим ожога, те или иные части тела теряют чувствительность. Может начаться уплотнение тканей внутри век, носа и горла, так что зрение страдальца слабеет, голос грубеет, ему становится тяжело глотать, да и дыхание тоже затрудняется. Кожа высыхает, покрывается струпьями и шелушится, а иногда набухает многочисленными узелками, которые, лопаясь, превращаются в гноящиеся язвы. Недуг этот не врачуется и неизбежно приводит к смерти, но самое ужасное в нем то, что обычно на «пожирание» несчастной жертвы уходит долгое время. Некоторые телесные отростки, такие как пальцы рук и ног, нос, уши или тепули «съедаются» первыми, и от них остаются лишь раны или покрытые слизью обрубки. Кожа лица становится складчатой, серебристо-серой и вытягивается так, что лоб человека может нависать над тем местом, где раньше находился провалившийся нос. Губы могут раздуться, а нижняя челюсть стать настолько тяжелой, что рот постоянно остается открытым.
Но даже после этого боги не торопятся завершить трапезу. Могут пройти месяцы или годы, прежде чем теококос теряет способность видеть, говорить, передвигаться или двигать руками с обрубками пальцев. Но и это еще не конец: прикованный к постели, беспомощный, разлагающийся и гниющий заживо, он все-таки не умирает, и такое существование может продлиться довольно долго. Избавление, чаще всего в виде смерти от удушья, может прийти лишь по прошествии долгих лет, но лишь немногие из недужных соглашаются терпеть такую полужизнь. Допустим, даже если сами они и смирятся со своей участью, то каково придется их близким, вынужденным ухаживать за этими жуткими смердящими человеческими обрубками? Большинство Пожираемых Богами предпочитают жить лишь до тех пор, пока они сохраняют человеческий облик, а потом кончают счеты с жизнью, приняв яд, повесившись, бросившись на кинжал или найдя какой-нибудь способ обрести почетную Цветочную Смерть, как это удалось Коцатлю.
Он знал, что его ждет, но любил свою Кекелмики так сильно, что готов был терпеть и бороться с недугом столько, сколько было в его (а в первую очередь, в ее) силах. И даже узнав, что жена предала его, Коцатль, возможно, и задержался бы в этом мире, чтобы увидеть ребенка — побыть отцом некоторое время, как он выразился, — если бы ребенок этот был моим. Но после нашего разговора у бедняги не осталось ни желания, ни причины откладывать неизбежное: он отправился на войну и умышленно бросился на вражеское копье.
Для меня эта утрата стала особенно болезненной и горькой. Да и разве могло быть иначе: ведь мы с ним были тесно связаны большую часть его жизни, с тех пор как еще в Тескоко он, девятилетним рабом, был приставлен ко мне в услужение. Коцатль не раз рисковал собой ради меня. Даже в ту давнюю пору его чуть не казнили из-за того, что я впутал его в свою интригу, намереваясь отомстить господину Весельчаку. Впоследствии он лишился своей мужской силы, пытаясь защитить меня от Чимальи. И ведь именно я попросил Смешинку на время заменить Кокотон мать, что и пробудило в ней жажду материнства. А если я и не стал любовником жены своего друга, то отнюдь не по причине моей верности и честности, но только в силу стечения обстоятельств. Не говоря уж о том, что, окажись младенец моим, Коцатль, глядишь, и прожил бы подольше.
С тех пор я часто размышлял об этом и всегда удивлялся: почему он вообще называл меня своим другом?
Вдова Коцатля единолично управляла всей школой еще несколько месяцев, после чего разрешилась от бремени. Боги прокляли дитя еще во чреве, ибо младенец родился мертвым, и я даже не помню, слышал ли, какого пола он был. Едва оправившись после родов, Смешинка, как и Коцатль, ушла из Теночтитлана и больше не возвращалась. Школа осталась брошенной, учителя, не получавшие жалованья, тоже грозились разбежаться. Мотекусома, разозленный тем, что его слуги так и останутся недоучками, реквизировал бесхозное имущество, назначив наставниками жрецов из калмекактин. Уже в таком виде школа просуществовала еще некоторое время — столько же, сколько и сам город Теночтитлан.