2
Я говорил, что к тому времени, когда брат Петр впервые задрал на мне сутану, мне исполнилось лет двенадцать или около того. К сожалению, я не могу точно указать свой возраст, потому что не знаю не только когда я родился, но и даже где это произошло. Вынужден признать: для того, кто постоянно совершал далекие путешествия, посетив множество земель, населенных различными народами… для того, кто участвовал в стольких значительных событиях, которые, как считают, изменили сам ход развития цивилизации… для того, кто когда-то был правой рукой величайшего монарха на земле, — да, увы, для такого человека мое происхождение было низким и недостойным.
Я родился приблизительно в 1208 году от основания Рима, во время короткого правления императора Авита, то есть по христианскому календарю примерно в 455 или 456 году, всего лишь пару лет спустя после рождения человека, который стал самым великим в нашем мире. Наверняка мне известно лишь то, что меня младенцем нашли как-то утром на грязном крыльце аббатства Святого Великомученика Дамиана. Уж не знаю, было мне тогда несколько дней, недель или месяцев. Подбросивший младенца не оставил никакой записки или опознавательного знака; разве что на куске грубой ткани, в которую меня запеленали, была написана мелом буква þ.
Рунический алфавит старого языка называется futhark, это слово образовано из названий его первых букв F, U и так далее. В руническом алфавите третьей буквой является þ; она называется «торн», потому что передает звук «т». Если знак, оставленный мелом на моих пеленках, вообще имел какой-либо смысл, то он мог быть начальной буквой имени вроде Трасамунд или Теудеберт, указывая на то, что я мог быть потомком бургундов, франков, гепидов, тюрингов, свевов, вандалов или любого другого народа германского происхождения. Однако из всех народов, говорящих на старом языке, только остготы и вестготы до сих пор использовали для письма древние руны. Именно поэтому тогдашний аббат Святого Дамиана сделал вывод, что подброшенный младенец был отпрыском готов. И вместо того чтобы наделить меня каким-нибудь чисто готским христианским именем, начинающимся на «т», — что заставило бы его выбирать между мужским и женским именами, — аббат просто назвал меня по этой руне: Торн.
Вы небось думаете, что я всю жизнь должен был испытывать обиду по отношению к своей матери, кем бы она ни была, ведь она бросила ребенка во младенчестве. Однако ничего подобного, я вовсе не порицаю и не осуждаю эту женщину. Наоборот, я всегда был благодарен матери: ведь если бы не она, меня вообще не было бы на свете.
Если она сразу после моего рождения сообщила своим соплеменникам, кем бы они ни были, о моих физических особенностях, те — вполне естественно — могли прийти к заключению, что такой ненормальный ребенок, видимо, был зачат в воскресенье или в какой-нибудь святой праздник (общеизвестно, что половые сношения в такие дни приводят к ужасным последствиям). Не исключено также, что моя мать имела дело с лесным демоном, оставшимся от языческих времен, или же стала жертвой представителя злобной касты отверженных, которая на готском языке называется haliuruns и означает тех — обычно древних ведьм, — кто до сих пор еще предан старой вере и способен писать и посылать древние руны Halja, языческой богине подземного мира. (Должно быть, от имени Halja и произошло слово «ад», которое мы, северные христиане, предпочитаем названию «геенна», ибо оно восходит к языку иудеев, презираемых нами даже больше низких варваров.)
Только в исключительных случаях — если община сильно уменьшилась из-за войны, мора, голода или другого бедствия — больным младенцам оставляют жизнь или, по крайней мере, позволяют жить какое-то время, чтобы посмотреть, смогут ли они вырасти и принести в будущем хоть какую-то пользу. Если же родные мать и отец урода слишком стыдятся его, старейшины могут отдать увечного ребенка на воспитание какой-нибудь бездетной нуждающейся паре и даже заплатить приемным родителям денежное возмещение. Однако, когда я родился, в Бургундии царил мир — воинственный беспокойный хан Аттила недавно умер, и его воинственные гунны устремились обратно на восток, в Сарматию, откуда они и пришли. Ну а во времена относительного мира и процветания, сами понимаете, больные младенцы никому не были нужны. Поэтому, если вдруг ребенок рождался больным или калекой — или же просто наблюдался переизбыток младенцев женского пола, — такой ребенок объявлялся «родившимся нерожденным». Его без долгих рассуждений убивали или же оставляли умирать от голода и холода; очевидно, это делалось во имя улучшения расы.
Моя мать наверняка сразу поняла, что она дала жизнь существу даже еще более низкому, чем обычная девочка, какому-то чудовищу вроде детеныша skohl. Она рискнула бросить вызов одной из традиций цивилизованных людей, ведь уничтожать «родившихся нерожденными» считалось долгом женщины. И огромное спасибо ей за это — ведь эта добрая женщина не выбросила меня в кучу мусора и не оставила в лесу на съедение волкам. Она поступила по-матерински мягкосердечно, позволив братьям из аббатства Святого Дамиана определить мою судьбу.
Тогдашний аббат — и монастырский лекарь — конечно же, первым делом развернули и исследовали подкидыша; таким образом, они тоже скоро узнали, какое я ненормальное создание, отсюда и бессмысленное сомнительное имя, которым меня окрестили. Уж не знаю, из любопытства или же будучи человеком жалостливым, аббат оставил мне жизнь. Еще он решил, что должен вырастить меня как мужчину; должно быть, он поступил так из чистого сострадания, потому что таким образом пожаловал мне (если бы я вырос) статус мужчины, то есть те привилегии и законные права, какими во всех христианских странах не обладают даже знатные женщины.
Вот почему я оказался в аббатстве как обычный мальчик, которого родители отдали в святой орден, желая, чтобы сын посвятил себя монашеству. Мне в кормилицы наняли простую деревенскую женщину. Трудно поверить, но, очевидно, никто из этих троих, знавших правду обо мне, ни словом не обмолвился о моей тайне кому-то еще как внутри аббатства, так и за его стенами. Когда же мне исполнилось четыре года, над королевством Бургундия пронеслась чума. В числе умерших от чумы обитателей Балсан Хринкхен были аббат, монастырский лекарь и моя кормилица. Таким образом, обо всех троих у меня остались лишь смутные воспоминания.
Епископ Патиен из Лугдуна вскоре назначил в монастырь Святого Дамиана нового аббата — Dom Клемента, как раз закончившего обучение в Кондатусе. Вполне естественно, что он принял меня за мальчика: кем же еще я мог быть? Точно так же меня воспринимали другие монахи, а с ними и жители деревни, число которых сильно уменьшилось из-за чумы. Таким образом, в течение последовавших за этим восьми или около того лет мою двойственную природу не заметил ни один человек, включая и меня самого. До тех самых пор, пока развратный брат Петр случайно не обнаружил ее и не обрадовался, ни у кого даже не возникало и малейшего подозрения.
Жизнь в монастыре была нелегкой, но и особо тяжкой ее тоже назвать нельзя, потому что в аббатстве Святого Дамиана не придерживались таких строгих правил аскетизма и воздержания, как в более старых cenobitic общинах где-нибудь в Африке, Египте или Палестине. Учитывая более суровый северный климат и ту физическую работу, которую мы выполняли, в аббатстве нас хорошо кормили; мы даже согревались вином зимой и охлаждались элем или пивом летом. Поскольку наше аббатство вело собственное хозяйство и производило огромное количество разной еды и питья, ни настоятель монастыря, ни епископ не считали нужным экономить на питании. Мы работали так много, что большинству из нас приходилось смывать с себя пот и грязь чаще одного раза в неделю. К сожалению, так поступали не все. От братьев, не отличавшихся особой чистоплотностью, частенько воняло, как от козла, — и при этом они ханжески заявляли, что якобы соблюдают завет святого Иеронима, утверждавшего, будто и под чистой кожей может скрываться грязная душа.
Все братья чтили первые две заповеди монастырской жизни: самой главной было послушание, которое основывалось на второй, покорности. Однако третья заповедь, а именно любовь к молчанию, соблюдалась в нашем аббатстве не слишком строго. Поскольку во время различных работ монахам требовалось так или иначе общаться, им не запрещалось говорить, хотя, согласитесь, после вечерни разговоры вовсе не были так уж необходимы.
Членов некоторых монашеских орденов заставляли также давать обет нищеты, но в аббатстве Святого Дамиана с этим было не так строго. Братья, поступая в монастырь, отделывались от всех своих мирских пожитков, вплоть до одежды. Таким образом, все, что у них было, не могло считаться их собственностью, кроме двух сутан с капюшонами из пеньки — первую носили во время работы, а вторую все остальное время. Вдобавок к ним имелись легкий летний плащ и тяжелый шерстяной зимний, домашние сандалии, рабочие ботинки или туфли, две пары штанов и пояс из веревки, который монахи снимали, только когда отправлялись спать.
Во многих орденах монахи, так же как и монахини, должны давать обет безбрачия. Но в аббатстве Святого Дамиана это правило, как и обет нищеты, соблюдалось не слишком строго. Ведь церковь потребовала соблюдения обета безбрачия всего лишь за каких-то семьдесят лет до того времени, о котором я пишу, и тогда его давали только епископы, священники и диаконы. Поскольку член святого ордена вполне мог жениться, когда он был еще молодым мелким служкой — чтецом, изгоняющим беса, или привратником, — и стать отцом детей, пока он поднимался из разряда псаломщиков и подьячих, ему не возбранялось жить с женой и детьми до тех пор, пока он не становился диаконом. Нет нужды говорить, что множество клириков всех рангов издевались как над неписаным законом о безбрачии, так и над изречением Блаженного Августина, что «Бог ненавидит совокупление». Сплошь и рядом священнослужители имели жену и любовницу, а то и нескольких, и становились отцами множества детей, которых объявляли «племянниками» и «племянницами».
Бо́льшая часть монахов в аббатстве Святого Дамиана являлись выходцами из окрестных земель Бургундии, но также у нас было множество франков и вандалов, несколько свевов и представителей других германских народов и племен. Все они, когда постригались в монахи, отказывались от своих языческих имен и прозвищ и брали греческие или латинские христианские имена в честь святых, жрецов, мучеников, праведников прошлого; так, например, Книва Косоглазый становился братом Коммодианом, Авильф Сильная Рука — братом Аддианом и так далее.
Как я говорил, у всех монахов были свои обязанности, каждый должен был выполнять какую-то работу. Dom Клемент распределил все очень разумно, с учетом обязанностей, которые братья раньше выполняли в миру. Наш лекарь, брат Хормисдас, например, прежде был врачом в богатом доме в Везонтио. Брат Стефанос, служивший в миру управляющим в каком-то большом поместье, теперь был нашим келарем, ответственным за припасы и провизию.
Монахов, которые знали латынь, заставляли писать наставления, переписывать рукописи и распоряжения в скриптории аббатства, тогда как те, у кого имелись хоть какие-то навыки рисования, украшали эти работы. Братья, которые могли читать и писать на старом языке, отвечали за chartularium (там хранились документы аббатства Святого Дамиана) и ведали вдобавок реестрами с записями о женитьбах, рождениях и смертях, земельными документами и бумагами, удостоверявшими те сделки, что заключали между собой жители долины. Брат Паулус, удивительно сведущий и быстрый в письме на обоих языках, был личным писцом Dom Клемента и с невероятной скоростью выцарапывал на восковых табличках письма, которые диктовал аббат, ухитряясь запечатлеть абсолютно все, что тот говорил, а потом переписывал послания на тонкий пергамент красивым почерком. На территории нашего аббатства имелись участки земли, отведенные под лекарственные травы и огород, амбары и загоны с домашней птицей, здесь также разводили свиней и коров. За всем этим хозяйством ухаживали монахи, которые прежде были крестьянами. Еще аббатство владело, в том числе и за пределами долины, обширными земельными угодьями, виноградниками, садами и пастбищами для скота. В отличие от многих монастырей, в аббатстве Святого Дамиана не было рабов — для возделывания земли и ухода за скотом привлекали местных крестьян.
Даже самый тупой из всех братьев аббатства — он был настоящей деревенщиной; помнится, тонзура, что венчала голову этого бедняги, была почти что конической формы — получал некоторые самые простые задания, и, надо сказать, он выполнял их с удивительной гордостью и удовольствием. Этого парня прежде звали Нетла Иоганес — полагаю, что из-за формы его головы, потому что это имя означает «Игла, сын Джона». Однако в монастыре он взял себе еще более нелепое имя — брат Джозеф. Вы спрашиваете, почему нелепое? Да ни один монастырь, ни одна церковь не желали называться в честь святого Джозефа — ибо этот персонаж считался, вы уж меня простите, покровителем рогоносцев. Так вот, что касается обязанностей, по воскресеньям и в другие святые дни наш брат Джозеф должен был трясти sacra ligna, деревянные трещотки, которые созывали жителей долины на службы в часовне аббатства. В другие дни брат Джозеф стоял как пугало на каком-нибудь поле и тряс sacra ligna, отгоняя птиц.
В раннем детстве мои обязанности были такими же незначительными, как и у брата Джозефа, но они, по крайней мере, были разнообразными и многочисленными, так что никакое из этих занятий не оказывалось утомительным. Скажем, сегодня я помогал в скриптории, полируя листы только что изготовленного пергамента. Это всегда делали при помощи кротовьей шкурки; у меха крота есть интересная особенность: он одинаково мягкий во всех направлениях, как бы им ни терли. А на следующий день я шлифовал листы крошкой от пемзы, чтобы сделать их поверхность достаточно гладкой для лебединых перьев, которыми пользовались писцы. Но гораздо чаще именно меня отправляли ловить силками кротов и собирать с дубов чернильные орешки, из которых готовили чернила. К тому же мне чаще других приходилось страдать от болезненных щипков и ударов, когда я выдергивал у недовольных лебедей крупные перья.
А в следующий раз я мог оказаться в поле в поисках сладкого восковника, из которого наш монастырский лекарь варил целебный чай, или же меня отправляли собирать пух с чертополоха — им наш sempster набивал подушки (хотя гусей и лебедей у нас держали в изобилии, но роскошь в монастырской спальне считалась недопустимой). Иной раз я мог целый день провести среди пронзительно орущих и хлопающих крыльями кур, спуская их поодиночке в дымоход, чтобы его прочистить. Затем я относил собранную сажу к нашему красильщику, который варил ее с пивом, чтобы получить хорошую коричневую краску для монашеских одеяний.
По мере того как я подрастал, братья стали доверять мне более ответственные поручения. Помню, брат Себастьян, отвечающий за маслобойню, наливая сливки в два короба, перекинутых через спину нашей старой вьючной кобылы, торжественно говорил мне: «Сливки — это дочь молока и мать масла». После этого он сажал меня на лошадь и пускал ее легкой рысью вокруг скотного двора, пока сливки и в самом деле чудесным образом не превращались в масло.
Однажды, когда брат Лукас, наш плотник, упал с крыши и сломал руку, монастырский лекарь брат Хормисдас сказал мне, что для лечения необходим окопник. Он послал меня в поле найти и выкопать несколько bustellus этого растения. К тому времени, когда я принес их, лекарь уже уложил руку Лукаса в своеобразный деревянный лубок. Хормисдас позволил мне помочь ему раздавить корни окопника до вязкой мякоти, после чего обмазал ею сломанную руку. К вечеру эта масса застыла, словно гипс. Благодаря окопнику брат Лукас смог поднимать больную конечность и двигать ею, пока кость не срослась и он не стал плотничать так же хорошо, как и прежде.
Я всегда лелеял в душе надежду, что брат Коммодиан, наш винодел, попросит меня подавить виноград в бочке вместе с помогающими ему монахами. Они всегда делали это босиком и как следует закутавшись, чтобы их пот не попадал в сок. В детстве эта работа казалась мне очень веселой. Но мне так и не довелось помочь Коммодиану; я был слишком легким, чтобы меня позвали давить виноград. Но зато я умел управляться с кожаными мехами брата Адриана, когда он ковал ножи, серпы и косы крестьянам, а также шпоры и удила для лошадей местных жителей и подковы для всех остальных лошадей, которым приходилось работать на каменистой почве. Особенно я был счастлив, когда меня отправляли в поле подменить какого-нибудь крестьянина-пастуха, который заболел, напился или еще по какой-нибудь причине не был способен работать; потому что в таких случаях я наслаждался одиночеством на зеленых просторах, а пасти овец — занятие не слишком утомительное. Каждый раз я брал (для себя) сумку, куда клал ломоть хлеба, кусок сыра и луковицу, и (для овец) коробочку с мазью из ракитника: ее использовали при порезах, царапинах и укусах насекомых. Еще у меня был с собой посох, чтобы поймать овцу, которой требовалось лечение.
Ну и разумеется, помимо работы в поле или где-либо еще я, так же как и любой другой монах, должен был строго исполнять религиозные обязанности: жизнь в аббатстве была чрезвычайно строго упорядочена. Мы поднимались каждое утро для бдения еще затемно, с первым криком петуха. Затем мы (или, во всяком случае, большинство из нас) умывались, перекусывали куском хлеба, запивали его водой, и начиналась заутреня. В середине дня следовала трехчасовая служба. Позднее, в пять часов, мы обедали (это была наша единственная горячая и обильная еда за весь день), затем наступал черед шестичасовой вечерней службы. После нее, пока не позвали на работы, мы могли подремать или отдохнуть. В девять часов — очередная служба, а на закате приходило время вечерни, после которой почти все братья, за исключением тех, кто ухаживал за животными, могли заняться своими делами: чтением, починкой одежды, мытьем или еще чем-нибудь. Днем, через каждый час, если у монаха выдавалась свободная минутка, его можно было обнаружить на коленях, бормочущим молитвы и бросающим камушки из одной кучки в другую. Маленькие камушки использовались для «Радуйся», побольше — для «Отче наш» и «Славься»; в конце каждой молитвы монах осенял себя крестом.
Кроме ежедневных служб каждую неделю нам предписывалось монотонно распевать сто пятьдесят псалмов, а к ним вдобавок еще и определенные для этой недели церковные гимны. Те монахи, которые знали грамоту, должны были каждый день читать Священное Писание по два часа, а во время Великого поста — и по три. В течение года, разумеется, мы все посещали воскресные и праздничные мессы, присутствовали при таинствах крещения, венчания и отпевания. Через каждые шестьдесят дней мы постились. Вдобавок к исполнению всех этих ритуалов я, как посвятивший себя монашеской жизни и готовящийся к вступлению в орден, вынужден был находить время не только для религиозных наставлений, но еще и для мирского обучения.
В целом жилось мне в монастыре неплохо. С самых ранних лет меня заставляли усердно работать и учиться, лишь иногда мне позволялось недолго побродить за пределами холмов, которые окружали Кольцо Балсама. Поскольку я никогда не знал другой жизни, то, вполне возможно, так бы всегда и довольствовался такой. Впоследствии я иной раз, когда, скажем, был до краев наполнен вином или утомлен после занятий любовью, размышлял, что, наверное, мне не следовало так жестоко обходиться с братом Петром (как вы узнаете дальше, я наказал его весьма сурово). Ведь если бы не этот жалкий человечишка, я мог бы оказаться на всю жизнь замурованным в аббатстве Святого Дамиана или же в каком-нибудь ином монастыре или церкви; секрет моей природы так и остался бы тайной даже для меня, скрытый под хламидой монаха — или же прислужника, диакона, священника, аббата, а может быть, и под одеянием епископа.
За время пребывания в монастыре я узнал немало: изучал Библию, постулаты католического вероучения и правила церковной службы — и в целом получил гораздо лучшее образование, чем большинство послушников. Это произошло, потому что Dom Клемент, с того самого момента, как он прибыл в аббатство Святого Дамиана в качестве настоятеля, был крайне заинтересован в наставлении меня и часто делал это лично. Как и все остальные, он принял меня за отпрыска готов и, должно быть, решил, что мне были присущи их врожденные верования — или неверие, — и, таким образом, аббат не жалел времени на то, чтобы искоренить их и вырастить из меня доброго католика. Вот что он мне внушал.
Относительно католической церкви: «Это наша мать, изобилующая отпрысками. Мы были рождены ею, вскормлены ее молоком, благодаря ее духу мы живем. Было бы непристойно для нас говорить о какой-либо другой женщине».
О других женщинах: «Случись монаху переносить через ручей даже свою собственную мать или сестру, он сначала должен тщательно обернуть ее в ткань, потому что само прикосновение к женской плоти подобно разрушительному огню».
О том, как мне следует себя вести: «Подобно раненому человеку, молодой Торн, ты спас свою жизнь благодаря христианским обетам. Но оставшуюся часть жизни ты должен терпеть долгое и мучительное выздоровление. И до тех пор, пока не умрешь в объятиях матери-церкви, ты не выздоровеешь полностью».
Помню, аббат частенько утверждал тоном, полным отвращения, что-нибудь вроде: «Готы, сын мой, чужаки — люди с волчьими именами и такими же душами, от которых бегут, проклиная их, все благочестивые народы».
— Но, nonnus Клемент, — осмелился возразить я как-то, — именно перед чужаками явился наш Господь Иисус впервые после своего славного рождения. Поскольку Он сам был из Галилеи, а мудрецы пришли поклониться Ему из далекой страны Персии.
— Видишь ли, сын мой, — сказал аббат, — чужаки тоже бывают разные. Готы не просто чужаки — это настоящие варвары. Дикари. Звери. Да одно лишь название их племени уже говорит само за себя: готы — это ужасные гог и магог, два диких народа, нашествие которых, как было предсказано в Книге пророка Иезекииля и Откровениях Иоанна Богослова, предшествует Страшному суду.
— Ну, — я призадумался, — готы такие же богопротивные создания, как и язычники. Или даже иудеи.
— Нет-нет, Торн. Готы в гораздо большей степени достойны порицания, потому что они еретики — ариане. То есть те, кому был показан светоч истины, но они выбрали нечистую ересь вместо католической веры. Святой Амвросий заявил, что эти еретики нечестивей Антихриста, хуже самого дьявола. Акх, Торн, сын мой, если бы остроготы и визиготы были всего лишь чужаками и дикарями, их еще можно было бы терпеть. Но поскольку они ариане, их следует ненавидеть.
Ни Dom Клемент, ни кто другой не могли тогда предвидеть, что еще при моей жизни весь мир, который нас окружал, окажется под властью этих самых, исповедующих арианство готов, и что один из них станет первым правителем, которого сам император Константин вынужден будет повсюду приветствовать как «Великого», и что он действительно станет первым человеком после Александра Македонского, достойным того, чтобы его называли великим. И уж разумеется, Dom Клемент и не подозревал, что я, Торн, стану ближайшим соратником этого прославленного правителя.