Глава 100
Вся компания сошла по небольшому, но довольно крутому спуску к речке, прежде представлявшей собой красивый поток, чистый и бурный; но так как надо было сделать ее судоходной, ее русло выровняли, аккуратно срезали берега и замутили прозрачную воду. Рабочие и сейчас были заняты очисткой речки от огромных камней, сваленных в нее зимней непогодой и придававших ей еще кое-какую живописность, но и их спешили удалить. Здесь гуляющих ожидала гондола — настоящая гондола, выписанная графом из Венеции и заставившая забиться сердце Консуэло, напомнив столько милого и так много горького. Все разместились в гондоле и отчалили… Гондольеры были также настоящие венецианцы, говорившие на своем родном наречии, — их выписали вместе с гондолой, как в наши дни выписывают негров при жирафе. Граф Годиц, много путешествовавший, воображал, что знает все языки, но как ни самоуверенно, как ни громко и выразительно отдавал он приказания своим гондольерам, те с трудом поняли бы их, если бы Консуэло не служила переводчиком. Им велено было спеть стихи Тассо, но бедняги, охрипшие от снегов севера, оторванные от своей родины, показали пруссакам довольно жалкий образец своего искусства. Консуэло пришлось подсказывать им каждую строфу, и она обещала своим землякам прорепетировать с ними те отрывки, которые им на следующий день предстояло исполнить перед маркграфиней. После пятнадцатиминутного плавания, покрыв за это время расстояние, которое можно было пройти в три минуты, если бы бедному, сбитому с пути потоку не устроили тысячу предательских изгибов, путники дошли до «открытого моря». То был довольно обширный бассейн, куда гондола пробралась сквозь кущи кипарисов и елей и где, против ожидания, было действительно довольно красиво. Однако любоваться этим видом не пришлось. Надо было перейти на крошечный кораблик, снабженный решительно всем: мачтами, парусами, канатами. Это была превосходная модель корабля, оснащенного по всем правилам, но он едва не пошел ко дну из-за слишком большого количества матросов и пассажиров. Порпора очень озяб. Ковры были влажны; хотя граф, прибывший накануне, произвел тщательный осмотр «флота», суденышко, по-видимому, давало течь. Всем было не по себе; исключение составляли только Консуэло, которую начинало не на шутку забавлять сумасбродство хозяина, и граф, который благодаря счастливому своему характеру никогда не придавал значения маленьким неприятностям, сопровождавшим его увеселения.
Флот, соответствовавший адмиральскому судну, встав под его команду, проделал разные маневры, которыми граф, вооруженный рупором и стоя на корме, руководил самым серьезным образом, причем выходил из себя, когда дело шло не так, как ему хотелось, и тут же заставлял повторять все сначала. Затем все суда двинулись вперед под звуки духовых инструментов, страшно фальшививших, и это окончательно вывело из себя Порпору.
— Ну, куда бы уж ни шло заставлять нас мерзнуть и простуживаться,
— ворчал он сквозь зубы, — но до такой степени терзать нам уши — это слишком.
— Паруса на Пелопоннес! — отдал команду граф, и весь флот пошел к берегу, усеянному крошечными постройками наподобие греческих храмов и древних гробниц.
Вошли в маленькую бухточку, скрытую в скалах, и в десяти шагах от берега были встречены залпом из ружей. Двое матросов упали при этом «замертво» на палубу, а маленький, очень легкомысленный юнга, сидевший высоко на канатах, громко вскрикнув, спустился, или, скорее, ловко соскользнул на палубу и стал по ней кататься, вопя, что он ранен, и закрывая руками голову, в которую якобы попала пуля.
— Сейчас, — сказал граф Консуэло, — вы мне потребуетесь для маленькой репетиции, которую я хочу проделать со своим экипажем. Будьте добры на минуту изобразить маркграфиню и прикажите этому умирающему ребенку, так же как и тем двум убитым, которые, кстати сказать, просто по-дурацки упали, — подняться, моментально выздороветь, взяться за оружие и защищать ее высочество от дерзких пиратов, засевших вон там.
Консуэло тотчас согласилась взять на себя роль маркграфини и сыграла ее с гораздо большим благородством и грацией, чем сделала бы это сама г-жа Годиц. Убитые и умирающие привстали и, стоя на коленях, поцеловали ей руку. Тут же им было приказано графом не прикасаться на самом деле своими губами вассалов к благородной руке ее высочества, а целовать собственную руку, делая вид, что приближают губы к ее руке. Затем убитые и умирающие бросились к оружию, проявляя при этом бурный энтузиазм. Маленький скоморох, изображавший юнгу, вскарабкался, как кошка, обратно на мачту и выстрелил из легкого карабина по бухте пиратов. Флот сомкнулся вокруг новой Клеопатры, и маленькие пушки произвели ужасающий шум. Граф, боясь испугать Консуэло, предупредил ее, и она не была введена в заблуждение, когда началась эта нелепая комедия. Но прусские офицеры, по отношению к которым он не нашел нужным проявить такую же любезность, видя, как после первых выстрелов упали два человека, бледнея, прижались друг к другу. Тот, что все молчал, казалось, очень испугался за своего капитана, чье смятение также не укрылось от спокойного, наблюдательного взора Консуэло. Однако не испуг отразился на лице капитана, а, наоборот, возмущение, даже, пожалуй, гнев, — как будто эта шутка оскорбила его лично, казалась обидной для его достоинства пруссака и офицера. Годиц не обратил на это никакого внимания, а когда загорелся бой, оба офицера уже громко хохотали и как нельзя лучше отнеслись к потехе. Они даже сами взялись за шпаги и, фехтуя, как бы приняли участие в этой сцене.
Пираты, одетые греками, вооруженные пищалями и пистолетами, заряженными порохом, выйдя на своих легких челнах из-за красивых маленьких рифов, сражались как львы. Им дали возможность броситься на абордаж, и тут их всех перебили, чтобы добрая маркграфиня имела удовольствие их воскресить! Единственная жестокость, проявленная при этом, состояла в том, что некоторые из пиратов были сброшены в воду. Вода в бассейне была чрезвычайно холодна, и Консуэло пожалела было их, но тотчас же увидела, что это доставляет им удовольствие и они даже хвастают перед товарищами-горцами своим умением плавать.
Когда флот, возглавляемый «Клеопатрой» (ибо корабль, на который должна была вступить маркграфиня, на самом деле носил это громкое имя), победил, он, конечно, увел в плен флот пиратов и под звуки победной музыки (по мнению Порпоры, годной только для похорон дьявола) отправился обозревать берега Греции. Затем подошли к неизвестному острову, где виднелись землянки и экзотические деревья, прекрасно акклиматизировавшиеся или искусно сделанные, ибо в этом трудно было разобраться, до того настоящее и поддельное на каждом шагу смешивалось друг с другом. У берега острова были пришвартованы пироги. Туземцы бросились в них с невероятно дикими криками и поплыли навстречу флоту: они везли дикие цветы и плоды, только что срезанные в теплицах графской резиденции. Дикари были взъерошены, татуированы, курчавы, похожи больше на дьяволов, чем на людей. Костюмы их были не очень-то выдержаны. Одни из дикарей были украшены перьями, как перуанцы, другие закутаны в меха, как эскимосы. Но этому не придавалось значения, лишь бы они были поуродливее и порастрепаннее, чтобы их можно было принять по меньшей мере за людоедов. Эти уроды много кривлялись, а их предводитель, великан с приклеенной бородой до пояса, выступил с речью, которую на языке дикарей сочинил сам граф Годиц. То было сочетание каких-то хрипящих и режущих ухо слогов, расположенных как попало, чтобы изобразить причудливый варварский говор. Граф, заставив предводителя произнести свою тираду без ошибки, взялся сам перевести эту замечательную речь Консуэло, все еще игравшей роль маркграфини до появления супруги графа.
— Вот о чем идет речь, сударыня, — начал граф, подражая приветствиям короля дикарей, — это племя людоедов; у них в обычае пожирать всех иноплеменников, высадившихся на их остров, но это племя так восхищено и покорено вашей волшебной красотой, что слагает к ногам вашим свою жестокость и предлагает вам быть королевой этих неведомых земель. Соблаговолите ступить на них без страха; и хотя они бесплодны и не возделаны, тем не менее цветы цивилизации вскоре зацветут под вашими стопами.
Причалили к берегу под песни и пляски юных дикарок. Чучела, набитые соломой, изображавшие невиданных и свирепых зверей, с помощью вделанных в них пружин вдруг преклонили колена, приветствуя появление Консуэло на острове. Затем недавно посаженные деревья и кусты повалили, дернув за веревки, скалы из картона обрушились, и появились домики, убранные цветами и листьями. Пастушки, гнавшие настоящие стада (у Годица в них не было недостатка), поселяне, хотя и одетые по последней моде оперного театра, но весьма неопрятные вблизи, даже прирученные косули и лани явились выразить верноподданнические чувства новой государыне и приветствовать ее.
— Завтра вам придется играть перед ее высочеством, — обратился граф к Консуэло. — Вам будет доставлен костюм языческой богини, весь в цветах и лентах, и вы будете вот в этой пещере. Маркграфиня войдет сюда, и вы ей споете кантату (она у меня в кармане), в которой выражена мысль, что вы уступаете маркграфине свои божественные права, ибо там, где она соблаговолит появиться, может быть только одна богиня.
— Посмотрим кантату, — проговорила Консуэло, беря из рук графа его произведение.
Ей не стоило большого труда прочесть и пропеть с листа наивную, навязшую на зубах мелодию, где слова и музыка вполне соответствовали друг другу. Оставалось только выучить их наизусть. Две скрипки, арфа и флейта, спрятанные в глубине пещеры, аккомпанировали ей вкривь и вкось. Порпора заставил их повторить. Через каких-нибудь четверть часа все пошло на лад. Не только эту роль должна была исполнять на празднестве Консуэло, и не единственной была эта кантата в кармане графа Годица. К счастью, произведения его были коротки: нельзя было утомлять маркграфиню слишком большой дозой музыки.
Корабли, стоявшие у острова дикарей, снова подняли паруса и теперь причалили к китайскому берегу: башни, казавшиеся фарфоровыми, беседки, сады карликовых деревьев, мостики, джонки и чайные плантации — все было налицо. Ученые и мандарины, довольно хорошо костюмированные, явились приветствовать маркграфиню на китайском языке, а Консуэло, переодевшись во время перехода в трюме одного из кораблей супругой мандарина, спела куплеты на китайском языке, также сочиненные графом Годицем в свойственном ему стиле:
Пинг-панг-тионг Хи-хан-хонг. Песенка — благодаря сокращениям, свойственным этому удивительному языку, — означала следующее:
«Прекрасная маркграфиня, великая принцесса, кумир всех сердец, царите вечно над вашим счастливым супругом и над вашей ликующей росвальдской империей в Моравии».
Покидая «Китай», гости разместились в роскошных паланкинах и на плечах несчастных китайских рабов и дикарей поднялись на вершину небольшой горы, где оказался город лилипутов. Дома, леса, озера, горы
— все доходило вам до колен или до щиколотки, и надо было нагнуться, чтобы увидеть внутри домов мебель и хозяйственную утварь, по величине соответствовавшие всему остальному. На городской площади, под звуки дудочек, варганов и бубен, плясали марионетки. Люди, манипулировавшие марионетками и исполнявшие музыку лилипутов, были спрятаны под землей, в ямах, специально для этого вырытых.
Спустившись с горы лилипутов, граф Годиц и его гости очутились на небольшом пустыре, размером в какую-нибудь сотню шагов, загроможденном огромными скалами и могучими деревьями, предоставленными своему естественному росту. Это было единственное место, которое граф не испортил и не изуродовал. Он удовольствовался тем, что оставил его таким, каким нашел. — Долго ломал я себе голову над тем, как использовать это глубокое ущелье, — поведал он своим гостям, — и все не мог придумать, каким способом избавиться от громадных скал и какую форму придать этим великолепным, но беспорядочно растущим деревьям. Вдруг меня осенила мысль окрестить это место пустыней, хаосом. Я представил себе, какой получится эффектный контраст, когда, отойдя от этих ужасов природы, попадешь в роскошный, находящийся в прекрасном состоянии цветник. Чтобы дополнить иллюзию, я вам сейчас покажу нечто очень интересное.
С этими словами граф завернул за огромную скалу, возвышавшуюся у дорожки (нельзя же было, на самом деле, не провести в страшной пустыне хотя бы одной гладенькой, усыпанной песком дорожки), и Консуэло очутилась у входа в обитель пустынника, высеченную в скале, над которой возвышался грубо обтесанный деревянный крест. Оттуда вышел пустынник. То был добродушный крестьянин, чья поддельная длинная седая борода плохо гармонировала с молодым лицом, сиявшим румянцем юности. Он произнес прекрасную проповедь (неправильные выражения тут же поправлялись графом), дал свое благословение и поднес Консуэло кореньев и молока в деревянной чашке.
— Я нахожу, что пустынник слишком юн, — заметил барон фон Кройц, — вы могли бы, пожалуй, поместить сюда настоящего старца.
— Это не понравилось бы маркграфине, — простодушно пояснил граф Годиц. — Она весьма справедливо находит, что старость приносит мало веселья и на празднествах надо видеть только молодых актеров. Избавляю читателей от дальнейшей прогулки. Не было бы конца, если бы я стал описывать различные страны, жертвенники друидов, индийские пагоды, крытые дороги и каналы, девственные леса, подземелья, где можно было видеть высеченное на скалах изображение мистерии страстей господних; искусственные пещеры с бальными залами, Елисейские поля, могилы, водопады, серенады наяд и шесть тысяч фонтанов, которые, как впоследствии рассказывал Порпора, он должен был «переварить». Были тут еще тысячи других прелестей, о которых подробно и с восторгом передают нам мемуары того времени: например, полутемный грот, куда можно было проникнуть лишь разбежавшись, — в глубине его находилось зеркало, которое, отражая в полумраке ваш собственный образ, неминуемо должно было страшно пугать вас; монастырь, где, под страхом пожизненного заточения, вас обязывали клясться в вечной покорности и вечном обожании маркграфини; дерево, с которого благодаря спрятанному в ветвях насосу лились на вас чернила, кровь или розовая вода, — в зависимости от того, хотели вас чествовать или издеваться над вами; словом, масса прелестного, таинственного, остроумного, непонятного, главное — стоящего бешеных денег; всего, что Порпора имел дерзость находить невыносимым, идиотским, возмутительным. Только ночь положила конец этой прогулке вокруг света, во время которой гости то верхом, то в крытых носилках, на ослах, в каретах или в лодках отмахали добрые три мили.
Привычные к холоду и усталости прусские офицеры хоть и посмеивались над ребяческими забавами и «сюрпризами» Росвальда, однако не были так поражены смехотворной стороной этой чудесной резиденции, как Консуэло. Дитя природы, она родилась среди полей, привыкла, с тех пор как у нее открылись глаза, смотреть на все созданное богом не в лорнет и не через газовое покрывало; а барон фон Кройц, не являясь новичком в аристократическом обществе, привыкшем к роскошному убранству и модным украшениям, все-таки был человек своего круга и своего времени. Он не питал отвращения ни к гротам, ни к уединенным беседкам в парке, ни к статуям. В общем, барон развлекался с величайшим благодушием, смеялся и острил, и когда его спутник, входя в столовую, почтительно выразил ему сочувствие по поводу того, что пришлось поскучать во время несносной прогулки, возразил ему:
— Скучать? Мне? Да нисколько. Я двигался, нагулял себе аппетит, насмотрелся на тысячу безумств, отдохнул от серьезных дел, — нет, нет, я не потерял даром времени.
Все были крайне удивлены, увидев в столовой одни лишь стулья, стоящие вокруг пустого места. Граф попросил своих гостей сесть и приказал лакеям подавать.
— Увы! Ваше сиятельство, — заявил лакей, которому надлежало отвечать, — у нас не было ничего достойного предложить такому почтенному обществу, и мы даже не накрыли на стол.
— Вот это мило! — воскликнул хозяин с наигранной свирепостью и, помолчав немного, добавил: — Ну, хорошо! Если люди отказывают нам в ужине, взываю к аду и требую, чтобы Плутон прислал ужин, достойный моих гостей! Сказав это, он трижды постучал об пол, и пол немедленно ушел куда-то вбок, а в образовавшемся отверстии показалось ароматное пламя; затем при звуках веселой и причудливой музыки под локтями гостей появился роскошно сервированный стол.
— Недурно! — промолвил граф, приподнял скатерть и дальше уже продолжал говорить под столом: — Одно только меня очень удивляет: ведь господину Плутону известно, что в моем доме нет даже воды, а между тем он не прислал ни одного графина.
— Граф Годиц, — ответил из глубины хриплый голос, достойный преисподней, — вода — большая редкость в аду, ибо все наши реки пересохли с тех пор, как глаза ее высочества маркграфини зажгли страстью самые недра земли; тем не менее, если вы требуете воды, мы пошлем одну из Данаид на берег Стикса, быть может, она найдет там воду.
— Пусть поспешит, но главное — дайте ей бочку без пробоин.
И сейчас же из прекрасной яшмовой чаши, стоявшей посреди стола, забил фонтан горной воды, который в течение всего ужина рассыпался снопом бриллиантов, загоравшихся, отражая множество свечей. Столовый сервиз был шедевром роскоши и безвкусицы, а вода Стикса и «адский» ужин послужили графу поводом для бесконечной и неостроумной игры слов, всяких намеков и вздорной болтовни, но все прощалось ему ради его наивной ребячливости. Вкусный сытный ужин, поданный юными сильфами и более или менее хорошенькими нимфами, привел в веселое настроение барона фон Кройца. Однако он не обращал почти никакого внимания на красивых крепостных хозяина пира; бедные крестьянки были одновременно горничными, любовницами, хористками и актрисами своего барина, он был их преподавателем красивых движений, танцев, пения и декламации. Консуэло еще в Пассау получила представление о том, как вообще он вел себя с ними. И, припоминая, какую славную участь сулил он ей тогда, она дивилась почтительной непринужденности, выказываемой им теперь. По-видимому, ему было совсем не стыдно, и он не чувствовал никакой неловкости за свой промах. Консуэло прекрасно знала, что на другой день, при появлении маркграфини, все примет иной оборот: она будет обедать с учителем в своей комнате и не удостоится чести быть допущенной к столу ее высочества. Но это нисколько не смущало ее. Однако она даже не подозревала, что ужинает с особой неизмеримо более высокой и особа эта ни за что на свете не пожелает ужинать на следующий день с маркграфиней, — а это обстоятельство очень позабавило бы ее в ту минуту.
Барон фон Кройц, улыбавшийся довольно холодно при виде доморощенных нимф, выказал несколько больше внимания Консуэло после того, как, заставив ее прервать молчание, вызвал на разговор о музыке. Он был просвещенным, почти страстным любителем этого дивного искусства и говорил о нем с большим пониманием; речи барона, вкусный ужин, тепло, наполнявшее комнаты, благотворно подействовали на угрюмое настроение Порпоры.
— Было бы желательно, — сказал маэстро барону, перед тем учтиво похвалившему его произведения, не называя его по имени, — чтобы государь, которого мы постараемся развлечь, оказался таким же хорошим ценителем, как вы.
— Уверяют, — ответил барон, — что мой государь довольно сведущ в этой области и истинный любитель искусств. — Так ли это, господин барон? — спросил маэстро, который вообще не мог не противоречить всем и во всем. — Я не очень льщу себя этой надеждой. Короли — первые во всех областях знания, по мнению своих подданных, но часто случается, что подданные знают гораздо больше, чем они.
— В военном деле, так же как в инженерном и в науках, прусский король понимает больше любого из нас, — горячо заметил поручик, — а что касается музыки, несомненно…
— Что вы ровно ничего об этом не знаете, как и я, — сухо перебил его капитан Кройц. — Маэстро Порпора в этом отношении может полагаться только на самого себя.
— А мне в сфере музыки королевское достоинство никогда не внушало особенного доверия, — снова заговорил маэстро, — и когда я имел честь давать уроки владетельной принцессе Саксонской, ей, так же, как всякому другому, я не спускал ни единой фальшивой ноты.
— Как! — сказал барон, иронически глядя на своего спутника. — Неужели и венценосцы берут когда-нибудь фальшивые ноты?
— Точно так же, как и простые смертные, сударь, — ответил Порпора. Однако должен признать, что владетельная принцесса проявила большие способности и очень скоро перестала фальшивить, позанимавшись со мной.
— Так, значит, вы простили бы кое-какие фальшивые ноты нашему Фрицу, если бы он дерзнул взять их при вас?
— При условии, чтобы он исправился впоследствии.
— Но головомойки вы ведь ему все-таки не задали бы? — смеясь, вмешался в разговор граф Годиц.
— Задал бы, даже если бы он снял за это с плеч мою собственную голову, — ответил, бравируя, старый профессор, которого небольшое количество выпитого шампанского сделало экспансивным.
Консуэло была надлежащим образом предупреждена каноником о том, что Пруссия представляет собой большое полицейское управление — малейшее слово, произнесенное шепотом на границе, переносится в несколько минут благодаря какому-то таинственному и безошибочному эху в кабинет самого Фридриха — и что никогда не следует обращаться к пруссаку, особенно к военному или чиновнику, со словами «как вы поживаете», не взвесив каждого слога и предварительно не отмерив семь раз, прежде чем отрезать, как говорится в пословице. Вот почему ей не особенно понравилось, что ее учитель впал в свой обычный насмешливый тон, и она постаралась дипломатически загладить его неосторожность.
— Если бы даже король Пруссии и не был первым музыкантом своего века, — сказала она, — ему позволительно пренебрегать искусством, ничтожным, конечно, по сравнению с его познаниями в других областях.
Но она не подозревала, что Фридрих жаждал быть великим флейтистом не меньше, чем великим полководцем и великим философом. Барон фон Кройц заметил, что раз его величество смотрит на музыку как на искусство, достойное изучения, то, вероятно, и посвятил ему должное внимание и серьезный труд.
— Э! — сказал, все больше и больше оживляясь, Порпора. — Внимание и труд ничего не открывают в музыке тому, кого небо не наградило врожденным талантом. Музыкальность отнюдь не является уделом всех людей, и легче выиграть сражение и назначить пенсии литераторам, чем похитить у муз священный огонь. Говорил же нам барон Фридрих фон Тренк, что, когда его прусское величество сбивается с такта, виноваты его придворные. Но, положим, со мной подобного не случится!
— Так барон Фридрих фон Тренк говорил это? — спросил барон фон Кройц, и глаза его вдруг загорелись жгучей злобой. — Ну, хорошо, — проговорил он, усилием воли подавив ее и переходя на безразличный тон,
— бедняга теперь, должно быть, потерял охоту шутить, ибо до конца своих дней заключен в Глацскую крепость.
— Неужели! — воскликнул Порпора. — А что же он сделал?
— Это государственная тайна, — ответил барон, — но все заставляет предполагать, что он обманул доверие своего государя.
— Да, — прибавил поручик, — он продал австрийцам планы укреплений Пруссии, своего отечества.
— О! Это невозможно! — вырвалось у побледневшей Консуэло. Хотя девушка с величайшим вниманием следила за каждым своим движением, за каждым словом, она не смогла удержаться от горестного восклицания.
— Это и невозможно и неверно! — закричал с негодованием Порпора. Те, кто уверили в этом короля, гнусно солгали!
— Полагаю, что вы не желаете косвенно уличать и нас во лжи, — проговорил поручик, тоже бледнея.
— Надо быть до нелепости щепетильным, чтобы понять это таким образом, — отрезал барон фон Кройц, бросая на своего спутника суровый, повелительный взгляд. — Разве это нас касается? И какое нам дело до того, что маэстро Порпора так горячо относится к своему молодому другу?
— И буду так же горячо относиться к нему даже в присутствии самого короля, — заявил Порпора. — Я скажу королю» что его обманули и что нехорошо с его стороны было поверить этому, а Фридрих фон Тренк — достойный, благородный молодой человек, не способный на подлость.
— А я думаю, учитель, — прервала его Консуэло, которую все больше и больше тревожила физиономия капитана, — вы не будете столь многоречивы, когда удостоитесь чести предстать пред королем Пруссии. Я слишком хорошо знаю вас и потому уверена, что ни о чем другом, как о музыке, вы говорить с ним не станете.
— Синьора, кажется, чрезвычайно осторожна, — снова заговорил барон, — а между тем, по-видимому, она была очень дружна в Вене с молодым бароном фон Тренком.
— Я, сударь, почти не знаю его, — ответила Консуэло с отлично разыгранным равнодушием.
— Но если благодаря какой-нибудь непредвиденной случайности сам король спросил бы вас о том, что думаете вы о предательстве этого Тренка?.. — пытливо глядя на нее, спросил барон.
— Я бы ответила ему, господин барон, что не верю ни в чье предательство, ибо вообще не могу понять, как можно предавать, — промолвила Консуэло, спокойно и скромно парируя его инквизиторский взгляд.
— Вот прекрасные слова, синьора! И в них проявилась прекрасная душа!
— вырвалось у барона, чье лицо сразу прояснилось.
Тут он… говорил о другом и очаровал собеседников изяществом и силою своего ума. В течение всего ужина, когда он обращался к Консуэло, лицо у него становилось добрым, доверчивым, чего она не замечала раньше.