Глава 96
Днем Консуэло увидела из своих окон весьма необычную группу людей, направлявшихся к площади. То были коренастые, здоровенные, загорелые люди, с длинными усами, с голыми ногами, обутыми в подобие античных котурн с перекрещивающимися ремнями, в остроконечных шапках, с четырьмя пистолетами за поясом, с обнаженными руками и шеей, с длинным албанским карабином в руках; на них были накинуты широкие красные плащи.
— Это что, маскарад? — спросила Консуэло навестившего ее каноника. Но у нас ведь не масленица, насколько мне известно.
— Насмотритесь на них хорошенько, — ответил каноник, — ибо нам с вами не скоро придется увидеть их снова, если богу будет угодно продлить царствование Марии-Терезии. Поглядите, с каким любопытством, хотя и не без примеси отвращения и страха, рассматривает их народ. Вена видела, как они стекались сюда в тяжкие и горестные для нее дни, и тогда она встречала их более радостно, чем сегодня; теперь она смущена и пристыжена тем, что обязана им своим спасением.
— Это не те ли словенские разбойники, о которых мне так много рассказывали в Богемии, где они натворили столько бед? — спросила Консуэло.
— Да, они самые, — ответил каноник, — это остатки тех шаек рабов и кроатских разбойников, которых знаменитый барон Франц фон Тренк, двоюродный брат вашего друга, барона Фридриха фон Тренка, освободил, или, скорее, поработил с невероятной смелостью и ловкостью, дабы создать из них регулярные войска МарииТерезии. Смотрите, вот он, этот наводящий ужас герой, этот Тренк — Опаленная Пасть, как прозвали его наши солдаты, знаменитый партизан, самый хитрый, самый предприимчивый, самый необходимый в печальные годы войны, величайший хвастун и величайший хищник своего века, — но в то же время самый смелый, самый сильный, самый энергичный, самый сказочно отважный человек новейших времен! Это он, Тренк-грабитель, дикий пастырь кровожадной стаи голодных волков. Франц фон Тренк, почти шести футов роста, был еще выше, чем его прусский кузен. Ярко-красный плащ, застегнутый у шеи рубиновым аграфом, распахиваясь, обнаруживал у него за поясом целый музей турецкого оружия, усыпанного драгоценными камнями. Пистолеты, кривые сабли, кортики — все было тут, чтобы придать ему вид самого ловкого и решительного убийцы. Вместо султана на его шапке красовалось как бы древко маленькой косы и на нем — четыре отточенных лезвия, спускавшиеся почти до лба. Он был страшен. Взрыв бочонка с порохом изуродовал его лицо, придав ему нечто дьявольское. «Нельзя смотреть на него без содрогания», — гласят все мемуары того времени.
— Так вот это чудовище, этот враг человечества! — проговорила Консуэло, с ужасом отводя в сторону глаза. — Богемия долго будет помнить его поход: сожженные, разрушенные города, замученные старики и дети, опозоренные женщины, истощенные контрибуциями деревни, опустошенные поля, уведенные или истребленные стада, повсюду разорение, отчаяние, убийство и пожар… Бедная Богемия! Вечное поле брани, театр самых разных трагедий!
— Да, бедная Богемия! Жертва всяких неистовств, арена всяких битв, — добавил каноник. — Франц фон Тренк возобновил в ней свирепые насилия времен Яна Жижки. Непобедимый, как и Жижка, он никому не давал пощады. И страх перед его именем был так велик, что его авангарды брали приступом города в то время, когда он сам находился еще в четырех милях от них, в схватке с другими врагами. Про него можно сказать, как говорили про Атиллу: «Трава уж никогда не вырастает там, где ступил его конь». Побежденные будут проклинать его до четвертого поколения. Франц фон Тренк скрылся вдали, но долго еще Консуэло и каноник видели, как его кроатские гусарывеликаны проходили мимо их окон, ведя под уздцы его великолепных коней в богатых попонах.
— То, что вы видите, может дать вам лишь некоторое представление о его богатстве, — заметил каноник. — Мулы, телеги, нагруженные оружием, картинами, драгоценными камнями, слитками золота и серебра, беспрестанно тянутся по дорогам, ведущим к его имениям в Славонии. Там прячет он сокровища, которых хватило бы на выкуп трех королей. Ест он на золотой посуде, похищенной им у прусского короля в Заарау, причем он едва не похитил и самого короля. Одни уверяют, что он опоздал на четверть часа, а другие — что король был в его руках и дорого заплатил за свою свободу. Подождем! Быть может, Тренк-грабитель уже не долго будет пользоваться такой славой и таким богатством. Говорят, ему грозит уголовный процесс, самые ужасные обвинения тяготеют над его головой, а императрица смертельно боится его; и говорят также, что те из его кроатов, которые не удосужились, как это принято, выйти в отставку, будут зачислены в регулярные войска и зажаты в кулак на прусский манер. Что касается его самого… я довольно печального мнения об ожидающем его при дворе приеме и наградах.
— Ведь пандуры, говорят, спасли австрийскую корону?
— Несомненно. От границ Турции до границ Франции они навели ужас, взяли приступом наиболее упорно защищавшиеся крепости, выиграли самые отчаянные битвы. Всегда первые в атаке, первые у укрепленных мостов, первые у брешей крепостей, они приводили в восхищение наших самых крупных генералов, а врагов обращали в бегство. Французы всюду отступали перед ними, да и сам великий Фридрих, говорят, побледнел, как простой смертный, от их воинственных криков. Нет таких быстрых рек, непроходимых лесов, тинистых болот, отвесных скал, того града пуль и моря пламени, которых не преодолели бы они во всякие часы ночи, в самые суровые времена года. Да! Поистине, скорее они спасли корону Марии-Терезии, чем старая военная тактика всех наших генералов и все хитрости наших дипломатов. — В таком случае их преступления останутся безнаказанными и их грабежи будут санкционированы.
— Наоборот, возможно, они будут чрезмерно наказаны.
— Трудно отделаться от людей, оказавших подобные услуги.
— Простите, — ядовито заметил каноник, — когда больше в них не нуждаются…
— Но разве им не было дозволено производить любые насилия как во владениях империи, так и во владениях союзников?
— Конечно, им все было дозволено, поскольку они были необходимы.
— А теперь?
— А теперь, когда в них нет больше необходимости, им ставят в вину то, что раньше было дозволено.
— А где душевное величие Марии-Терезии?
— Они оскверняли храмы!
— Понимаю, господин каноник: Тренк погиб!
— Тес! Об этом можно говорить только шепотом.
— Видела пандуров? — громко спросил запыхавшийся Иосиф, входя в комнату.
— Без особенного удовольствия, — ответила Консуэло.
— Ну, а ты их не узнала?
— Да я вижу их впервые.
— Нет, Консуэло, не в первый раз ты их видишь. Мы уже встречали их в Богемском Лесу.
— Слава богу, насколько помнится, ни одного из них я не встречала.
— Значит, ты забыла сарай, где мы провели ночь на сене и вдруг заметили человек десять-двенадцать, спавших вокруг нас?
Тут Консуэло вспомнила ночь, проведенную в сарае, и встречу с этими свирепыми людьми, которых она тогда, так же как Иосиф, приняла за контрабандистов. Но иные волнения, которых она не разделяла и о которых даже не догадывалась, запечатлели в памяти Иосифа все обстоятельства той грозовой ночи.
— Так вот, эти мнимые контрабандисты, не заметившие нашего присутствия и покинувшие сарай до рассвета со своими мешками и тяжелыми узлами, и были пандуры, — сказал Иосиф. — У них было такое же оружие, такие же лица, усы и плащи, какие я только что видел; провидение без нашего ведома спасло нас от самой страшной встречи, какая только могла произойти у нас в пути.
— Вне всякого сомнения, — сказал каноник, которому Иосиф не раз рассказывал подробности их путешествия, — эти достойные малые, набив себе карманы, своевольно освободились от службы, как это у них в обычае, и направлялись к границе, предпочитая сделать крюк, чем идти с добычей по имперским владениям, где они всегда рискуют попасться. Но будьте уверены, что не всем им удается благополучно добраться до границы. В продолжение всего пути они не перестают грабить и убивать друг друга, и только сильнейшие из них, нагрузившись добычей товарищей, достигают своих лесов и пещер.
Приближался час представления. Это отвлекло Консуэло от мрачных воспоминаний о пандурах Тренка, и она отправилась в театр. Собственной уборной для одевания у нее не было, — до сих пор г-жа Тези уступала ей свою. Но на этот раз, обозленная успехами Консуэло и уже ставшая ее заклятым врагом, Тези унесла с собой ключ, и примадонна этого вечера была в большом затруднении, не зная, где приютиться. Такие маленькие козни в большом ходу в театре, они раздражают и приводят в волнение соперницу, которой хотят насолить. Она теряет время на розыски уборной, боится не найти ее, — а время идет, и товарищи бросают ей на ходу: «Как! Еще не одета? Сейчас начинают!» Наконец, после бесконечных просьб и бесконечных усилий, раздражении и угроз, она добивается, чтобы открыли какую-нибудь уборную, где нет даже самого необходимого. Хотя костюмерше и заплачено, но костюм или не готов, или плохо сидит. Горничные, помогающие одеваться, к услугам всякой другой, кроме жертвы, обреченной на это маленькое истязание. Колокольчик звенит, бутафор визгливым голосом кричит по коридорам: «Синьоры, синьорины, сейчас начинают!» — страшные слова, которые дебютантка не может слышать без содрогания. Актриса не готова, она торопится, у нее лопаются шнурки, она рвет рукава, криво надевает мантилью, а диадема ее упадет при первом шаге, сделанном на сцене. Вся трепещущая, негодующая, изнервничавшаяся, почти в слезах, она должна появиться с небесной улыбкой на устах. Голос ее должен звучать чисто, громко, уверенно, а тут сжимается горло и сердце готово разорваться… О! Все эти цветы, дождем сыплющиеся на сцену в минуту триумфа, заключают в себе тысячи шипов!
К счастью, Консуэло встретила Кориллу, и та, взяв ее за руку, сказала:
— Идем в мою уборную. Тези надеялась проделать с тобой ту же штуку, какую на первых порах выкинула со мной. Но я помогу тебе хотя бы для того, чтобы ее взбесить. По крайней мере отомщу ей. А ты, Порпорина, ты так идешь в гору, что я рискую оказаться побежденной всюду, где буду иметь несчастье встретиться с тобой. Ты тогда, конечно, забудешь, как я веду себя теперь, а будешь помнить лишь то зло, которое я тебе сделала. — Зло? Да какое же зло вы мне сделали, Корилла? — переспросила Консуэло, входя в уборную своей соперницы и начиная одеваться за ширмой, в то время как немецкие горничные хлопотали вокруг обеих артисток, которые без опаски могли говорить между собой по-венециански. — Право, уж не знаю, какое зло вы мне сделали, что-то не помню.
— Уже одно то, что ты говоришь мне «вы», словно презирающая меня герцогиня, доказывает твою злобу.
— Да я, право, не припомню, какие ты мне причиняла неприятности, — проговорила Консуэло, пересиливая отвращение, вызванное дружественным обращением к женщине, так мало имевшей с ней общего.
— И ты говоришь правду? — спросила Корилла. — Неужели ты до такой степени забыла бедного Дзото?
— Я была свободна и вольна его забыть, — ответила Консуэло, подвязывая к ноге королевский котурн с мужеством и присутствием духа, которые дает подчас увлечение любимым делом, и, решив попробовать голос, вывела блестящую руладу.
Корилла, желая не отставать от нее, ответила другой руладой, но, вдруг оборвав ее, бросила горничной:
— Да не затягивайте же меня так, черт возьми! Уж не думаете ли вы, что одеваете нюрнбергскую куклу? Эти немки, — продолжала она по-венециански, — совсем не знают, что такое плечи. Позволь им только, они сделают тебя квадратной, как их вдовствующие герцогини. Порпорина, не давай закутывать себя до ушей, как в прошлый раз, — это было просто нелепо.
— Ах, моя милая, таков приказ императрицы. Он известен этим девицам, и из-за таких пустяков я не хочу бунтовать.
— Пустяки! Это наши-то плечи? Хороши пустяки!
— Я не говорю о тебе, ты сложена лучше всех женщин на свете, а я…
— Лицемерка! — вздыхая, проговорила Корилла. — Ты на десять лет моложе меня, и скоро мои плечи будут держаться только былой славой.
— Это ты лицемерка, — возразила Консуэло; ей ужасно надоел этот разговор. И, чтобы прервать его, она, причесываясь, стала петь гаммы и рулады.
— Замолчи! — остановила Корилла певицу, невольно прислушиваясь к ее пению. — Ты вонзаешь мне в горло тысячу кинжалов… Ах! Я охотно уступила бы тебе всех своих возлюбленных, так как уверена, что найду других, но с твоим голосом и твоей манерой петь я никогда не смогу соперничать. Замолчи, а то меня разбирает желание задушить тебя!
Консуэло, прекрасно видя, что Корилла шутит только наполовину и под ее насмешливой лестью скрывается настоящая мука, умолкла, но минуту спустя Корилла снова заговорила:
— Как ты выводишь эту руладу?
— Ты хочешь спеть так же? Я тебе уступаю, — ответила Консуэло, смеясь с присущим ей поразительным добродушием, — давай я тебя научу. Введи ее куда-нибудь в свою партию, а я изобрету для себя какую-нибудь другую руладу.
— И та будет еще более блестяща. Ничего я от этого не выиграю.
— Ну, так я никакой рулады не буду делать, тем более что Порпора против этого, и сегодня я получу от него одним упреком меньше. Возьми! Вот моя рулада! — И, вынув из кармана сложенный лоскуток бумаги, на котором была написана музыкальная фраза, она передала его поверх ширмы Корилле; певица тут же принялась разучивать руладу. Консуэло ей помогла, пропев несколько раз, и наконец обучила актрису. Одевание шло своим чередом.
Но прежде чем Консуэло накинула на себя платье, Корилла стремительно отодвинула ширму и бросилась ее целовать за то, что она пожертвовала своей руладой. Этот порыв благодарности был не совсем искренен. К нему примешивалось вероломное желание увидеть фигуру своей соперницы в корсете, чтобы обнаружить какой-нибудь скрытый недостаток. Консуэло не носила корсета. Ее стан, гибкий, как тростник, и девственные благородные формы не нуждались в помощи искусной корсетницы. Она поняла намерение Кориллы и улыбнулась.
«Можешь сколько угодно рассматривать меня, можешь проникать в мое сердце, — подумала она, — ничего фальшивого ты там не найдешь».
— Значит, ты совсем больше не любишь Андзолето, Zingarella? — спросила Корилла, невольно снова принимая суровый тон и враждебный вид.
— Совсем больше не люблю, — ответила, смеясь, Консуэло.
— А он очень любил тебя?
— Совсем не любил, — снова проговорила Консуэло, так же уверенно, с тем же прочувствованным, искренним прямодушием.
— Он так и говорил мне! — воскликнула Корилла, глядя на нее своими голубыми глазами, ясными и горящими, и надеясь уловить сожаление и растравить старую рану соперницы.
Консуэло не могла похвастать лукавством, но она принадлежала к числу тех прямодушных натур, которые обладают особым складом в борьбе против коварных замыслов. Она почувствовала удар и выстояла. Андзолето она больше не любила, а муки самолюбия были ей незнакомы, и она предоставила торжествовать тщеславной Корилле.
— Андзолето сказал тебе правду, — ответила она, — он не любил меня.
— А ты, стало быть, тоже никогда его не любила? — допрашивала Корилла, скорей удивленная, чем обрадованная таким признанием.
Консуэло почувствовала, что ей не следует быть откровенной наполовину. Корилла стремилась добиться правды, надо было ее удовлетворить, и Консуэло ответила:
— Я очень его любила.
— И ты так просто признаешься в этом? Значит, у тебя нет гордости, бедняжка!
— У меня хватило ее, чтобы излечиться.
— То есть ты хочешь сказать, что у тебя хватило твердости духа, чтобы утешиться с другим. Скажи мне, с кем, Порпорина? Не может же это быть Гайдн, у которого нет ни гроша за душой!
— Это не было бы помехой. Но так, как предполагаешь ты, я ни с кем не утешилась.
— Ах, знаю. Я и забыла, что ты претендуешь…
Только не говори подобных вещей здесь, моя милая, а то ты станешь посмешищем!
— Да я и не стану говорить, если меня не спросят, а спрашивать себя я не каждому позволю. Эту вольность я допустила с тобой, Корилла, но если ты не враг мне, то не злоупотребляй этим.
— Вы притворщица! — закричала Корилла. — Вы очень умны, хотя и разыгрываете наивную. Настолько умны, что я почти готова была поверить, будто вы так же невинны, как я была в двенадцать лет. Однако ж это невозможно! Ах, как ты ловка, Zingarella! Ты сможешь уверить мужчин во всем, в чем захочешь.
— Я и не стану ни в чем их уверять, ибо не позволю им вмешиваться в мои дела настолько, чтобы меня расспрашивать.
— Это умнее всего: люди всегда злоупотребляют нашей откровенностью и, едва успев вырвать у нас признание, унижают нас своими упреками. Вижу, что ты знаешь, как себя вести. Хорошо делаешь, не желая внушать страстей, — таким образом избежишь и хлопот и бурь, будешь действовать свободно, никого не обманывая. Играя в открытую, ты скорей найдешь любовников, скорей разбогатеешь. Но для этого нужно больше мужества, чем есть у меня. Нужно, чтобы тебе никто не нравился и чтобы тебе не хотелось быть любимой, так как наслаждаешься сладостью любви, только прибегая к предосторожностям и лжи. Восхищаюсь тобой, Zingarella! Чувствую к тебе огромное уважение, ибо, несмотря на свою юность, ты побеждаешь любовь, — так как нет ничего более пагубного, чем любовь, для нашего спокойствия, голоса, для долговечности нашей красоты, нашего состояния, наших успехов, не правда ли? О да, я знаю это по опыту! Если бы я всегда могла довольствоваться холодным ухаживанием, то не перенесла бы столько страданий, не потеряла бы двух тысяч цехинов и двух верхних нот. Признаюсь тебе смиренно: я — бедное существо, несчастное от рождения. Всякий раз, когда дела мои были в самом блестящем состоянии, я делала какую-нибудь глупость и все портила. Мною овладевала безумная страсть к какому-нибудь бедняку — и тут уж прощай все блага! Было время, когда я могла выйти замуж за Дзустиньяни, — да, я могла это сделать. Он обожал меня, а я его не выносила; участь его была в моих руках. Мне понравился этот подлый Андзолето… и я потеряла свое положение. Послушай, ты будешь давать мне советы, будешь мне другом, не правда ли? Удерживай меня от увлечений, от легкомысленных поступков! И для начала… надо тебе признаться, что вот уже неделя, как я влюблена в человека, который заметно теряет благоволение двора и в ближайшее время будет более опасен, чем полезен. Человек этот миллионер, но может быть разорен по мановению руки. Да, я хочу развязаться с ним, прежде чем он потащит меня за собой в пропасть… Ну вот, дьявол хочет изобличить меня во лжи! Я слышу, он идет сюда, и уже огонь ревности запылал на моем лице. Хорошенько задвинь ширму, Порпорина, и не шевелись: я не хочу, чтобы он видел тебя.
Консуэло поспешила тщательно задвинуть ширму. Ей не надо было просьбы Кориллы, она и так не пожелала бы попасться на глаза ее любовникам. Мужской голос, довольно звучный, хотя и лишенный свежести, без малейшей фальши напевал в коридоре. Для виду постучали, но вошли, не дожидаясь разрешения.
«Ужасное ремесло! — подумала Консуэло. — Нет, я не позволю себе увлечься опьянениями сцены: слишком уж гнусна ее закулисная сторона».
Она забилась в угол, униженная тем, что попала в такое общество и впервые погрузилась в бездну разврата, о которой до сих пор не имела понятия; она вознегодовала и ужаснулась тому, как ее поняла Корилла.