Глава 60
Консуэло была девушкой рассудительной и, обладая умом возвышенным, понимала, что чувство Альберта — искреннее, благороднее и ценнее любви Андзолето. Теперь, когда оба оказались перед нею, она было подумала, что одержала победу над своим врагом. Проникновенный взгляд Альберта, долгое и крепкое пожатие его честной руки красноречиво свидетельствовали о том, что молодой граф знает, чем кончился ее разговор с графом Христианом, и согласен с покорной признательностью ждать решения своей участи. На самом деле, Альберт не надеялся получить так много, и даже самая неопределенность этого решения была ему сладка, ибо рассеяла опасения, связанные с самонадеянной заносчивостью Андзолето. Последний, наоборот, действовал чрезвычайно самоуверенно. Догадываясь приблизительно о том, что происходит вокруг, он решил идти напролом, рискуя даже быть выброшенным за дверь. Его развязные манеры, иронический, дерзкий взгляд вызывали в Консуэло глубочайшее отвращение, а когда он с наглым видом подошел, намереваясь взять ее под руку, она отвернулась и пошла к столу с Альбертом, предложившим ей руку.
Как всегда, молодой граф сел напротив Консуэло, — старый Христиан усадил ее по левую руку от себя, на место, раньше занимаемое Амелией. Вместо обычно сидевшего слева от Консуэло капеллана канонисса пригласила сесть между девушкой и капелланом мнимого брата; таким образом, Андзолето мог нашептывать на ухо Консуэло всякие колкости, а его грубые остроты, как он и рассчитывал, вызывали негодование старого священника, которого он и раньше уже стал задирать.
План Андзолето был чрезвычайно прост: он старался возбудить к себе ненависть, стать нестерпимым для тех членов семьи, которые, как он чувствовал, были настроены враждебно к предполагаемому браку; своими дурными манерами, фамильярным тоном, неуместными речами он рассчитывал создать самое отвратительное представление о среде и родстве Консуэло. «Посмотрим, — говорил он себе, — переварят ли они „братца“, которого я им преподнесу».
Андзолето, незаконченный певец и посредственный трагик, был прирожденным комиком. Он достаточно насмотрелся на светское общество и научился подражать хорошим манерам и приятным разговорам благовоспитанных людей; но это могло только примирить канониссу с низким происхождением невесты, а потому он прибег к противоположной линии поведения с тем большей легкостью, что она была ему гораздо более свойственна. Убедившись в том, что Венцеслава, умышленно говорившая только на немецком языке, принятом при дворе и среди благонамеренных подданных, тем не менее не пропускает ни одного из сказанных им итальянских слов, Андзолето стал без удержу болтать, то и дело прикладываясь к доброму венгерскому вину; он не опасался, что вино подействует на него, ибо привык к самым крепким напиткам, однако притворялся, будто всецело находится под влиянием жгучих винных паров, желая выставить себя завзятым пьяницей. План его удался как нельзя лучше. Граф Христиан, сначала снисходительно смеявшийся над его шутовскими выходками, вскоре стал только принужденно улыбаться, и ему нужно было призвать на помощь всю свою светскую обходительность, все свое отеческое чувство, чтобы не поставить на место несносного будущего шурина своего благородного сына. Капеллан не раз в негодовании подпрыгивал на стуле, бормоча по-немецки нечто, напоминающее заклинание против бесов. Трапеза в результате получилась для него крайне неудачной, — никогда в жизни его пищеварение так не страдало. Канонисса слушала все непристойности гостя со сдержанным презрением и злобным удовольствием. При каждом новом вздоре, который изрекал Андзолето, она посматривала на брата, словно брала его в свидетели, а добродушный Христиан опускал голову, силясь каким-нибудь, не всегда удачным, замечанием отвлечь внимание слушателей. Тогда канонисса бросала взгляд на Альберта, но Альберт был невозмутим, — казалось, он не видит и не слышит своего неугомонного, веселого гостя.
Из всех присутствующих удрученнее всех была, несомненно, Консуэло. Сначала она решила было, что распущенность и цинизм Андзолето, которых она раньше в нем не замечала, являются следствием его развратной жизни, ибо никогда он не вел себя так в ее присутствии. Девушка была настолько поражена, настолько возмущена, что хотела даже уйти из-за стола, как вдруг догадалась, что все это не что иное, как военная хитрость, и к ней тотчас вернулось хладнокровие, столь гармонировавшее с ее неиспорченностью и чувством достоинства. Она не стремилась проникнуть ни в тайны, ни во взаимоотношения этой семьи, чтобы интригами завоевать предлагавшееся ей Альбертом положение. Это положение ни на минуту не ослепило ее, и она в глубине души сознавала, насколько несправедливы обвинения, возводимые на нее канониссой. Она знала, она прекрасно видела, что любовь Альберта, доверие его отца выше этих ничтожных испытаний.
Презрение, внушаемое ей Андзолето, оказавшимся таким низким и злобным в своей мести, придало ей силы, Глаза ее только раз встретились с глазами Альберта, и они поняли друг друга. Консуэло сказала: «Да», а Альберт ответил: «Несмотря ни на что!»
— Обожди радоваться, ты еще у меня попляшешь, — шепнул своей соседке Андзолето, перехвативший и истолковавший этот взгляд по-своему.
— Вы очень доброжелательны, благодарю вас, — ответила Консуэло.
Они переговаривались сквозь зубы с быстротой, присущей венецианскому наречию, для которого так характерно обилие гласных и эллипсов, что итальянцы Рима и Флоренции сами на первых порах с трудом его понимают.
— Я признаю, что в эту минуту ты ненавидишь меня, — говорил Андзолето, — и воображаешь, что будешь ненавидеть вечно, но все-таки тебе от меня не уйти.
— Вы слишком рано открыли свои карты, — сказала Консуэло.
— Но не слишком поздно, — возразил Андзолето. — Сделайте милость, благочестивый отче, — обратился он к капеллану, толкнув его под локоть так, что тот пролил на свои брыжи половину вина, которое подносил ко рту. — Лейте смелее это славное винцо, оно столь же полезно для души и тела, как вино святой обедни!
— Ваше сиятельство, — обратился он к старому графу, протягивая бокал, — у вас с левой стороны, у самого сердца, стоит в запасе флакончик из желтого хрусталя, горящий, как солнце. Уверен, что, выпей я только каплю этого нектара, я превращусь в полубога.
— Берегитесь, дитя мое, — проговорил граф, положив худую руку в перстнях на граненое горлышко графина, — стариковское вино порою сковывает уста молодым.
— От злости ты стала красива, как бесенок, — заметил Андзолето своей соседке на чистом итальянском языке, чтобы все его поняли. — Ты напоминаешь мне Дьяволицу из оперы Галуппи, которую ты так чудесно сыграла в прошлом году в Венеции.
— Послушайте, ваше сиятельство, — обращаясь к графу, сказал он, долго вы намерены держать в вашей золоченой, обитой шелком клетке мою сестрицу? Предупреждаю вас: она птичка певчая, а птица, которой не дают петь, скоро теряет оперение. Я понимаю, что она счастлива здесь, но досточтимая публика, которую она свела с ума, громко требует ее возвращения. Что касается меня, то дайте мне ваше имя, ваш замок, все вино вашего подвала с вашим почтеннейшим капелланом придачу, — я ни за что не соглашусь расстаться с моими театральными кенкетами, моими котурнами, моими руладами.
— Вы, стало быть, тоже актер? — сухо, с холодным презрением спросила канонисса.
— Актер, шут, к вашим услугам, illustrissima , — нимало не смущаясь, отвечал Андзолето.
— И у него есть талант? — спросил у Консуэло старый граф Христиан со свойственным ему мягким, добродушным спокойствием.
— Никакого, — промолвила Консуэло, с сожалением глядя на своего противника.
— Если это так, то ты себя же порочишь, — сказал Андзолето, — ведь я твой ученик.
— Однако, надеюсь, — продолжал он по-венециански, — у меня хватит таланта, чтобы смешать твои карты.
— Вы только себе этим повредите, — возразила Консуэло на том же наречии, — дурные намерения оскверняют сердце, а ваше сердце потеряет при этом гораздо больше, чем вы заставите потерять меня в сердцах других.
— Очень рад видеть, что ты принимаешь мой вызов. Начинай же, прекрасная воительница! Как ни спускаете вы свое забрало, а я вижу в блеске ваших глаз досаду и страх.
— Увы! Вы можете прочесть в них только глубокое огорчение. Я думала, что смогу забыть, сколь вы достойны презрения, а вы стараетесь мне это напомнить.
— Презрение и любовь часто отлично уживаются.
— В низких душах.
— В душах самых гордых; так было и будет всегда.
В таких пикировках прошел весь обед. Когда перешли в гостиную, канонисса, по-видимому решившая потешиться наглостью Андзолето, попросила его что-нибудь спеть. Он не заставил себя просить и, с силой ударив нервными пальцами по клавишам старого, дребезжащего клавесина, запел одну из залихватских песен, оживлявших интимные ужины Дзустиньяни. Слова песни были неприличные. Канонисса не поняла их — ее забавлял пыл, с каким пел Андзолето. Графа Христиана не могла не поразить красота голоса певца и необычайная легкость исполнения, и он наивно наслаждался, слушая его. После первой песни он попросил Андзолето спеть еще. Альберт, сидя подле Консуэло, ничего, казалось, не слышал, — он не проронил ни слова. Андзолето вообразил, что молодой граф раздосадовав и сознает, что над ним наконец одержали верх. Он позабыл о своем намерении разогнать слушателей непристойными песнями; к тому же, видя, что благодаря наивности хозяев или их незнанию венецианского наречия это совершенно напрасный труд, он поддался соблазну вызвать восхищение, какое рождает артист, поющий ради удовольствия петь; а кроме того, ему захотелось похвастаться перед Консуэло своими успехами. Он действительно подвинулся вперед в возможных для него пределах. Голос его, быть может, потерял свою первоначальную свежесть, оргии лишили его юношеской мягкости, но зато теперь Андзолето лучше владел им, стал более умелым в преодолении трудностей, к чему всегда инстинктивно стремился. Он спел хорошо и получил много похвал от графа Христиана, канониссы и даже капеллана, поклонника рулад, не способного оценить манеру петь Консуэло, отличавшуюся простотой и естественностью.
— Вы говорили, что у него нет таланта, — сказал граф, обращаясь к Консуэло, — вы слишком строги или слишком скромны в отношении своего ученика. Он очень талантлив, и наконец я вижу в нем что-то, присущее вам.
Добрый Христиан хотел этим маленьким триумфом Андзолето загладить унижение, которое перенесла мнимая сестра из-за выходок брата: он усиленно подчеркивал достоинства певца, а тот слишком любил блистать, да и скверная роль, навязанная им себе, стала уже на — доедать ему, и, заметив, что граф Альберт становится все более задумчив, он снова сел за клавесин.
Канонисса, дремавшая обыкновенно при исполнении длинных музыкальных вещей, попросила спеть еще какую-нибудь венецианскую песенку; и на этот раз Андзолето выбрал более приличную. Он знал, что лучше всего ему удавались народные песни. Даже у Консуэло своеобразные особенности венецианского наречия не звучали так естественно и характерно, как у этого сына лагун, врожденного певца и мима.
Он так чудесно изображал то грубую откровенность рыбаков Истрии, то остроумную, удалую бесшабашность гондольеров Венеции, что невозможно было без живого интереса ни внимать ему, ни глядеть на него. Его красивое, живое и выразительное лицо становилось то суровым и гордым, как у первых, то ласковым и насмешливо-веселым, как у вторых. Вульгарное кокетство его наряда, от которого за милю отдавало Венецией, еще усиливало впечатление и в данный момент не только не портило его, а, напротив, шло к нему.
Консуэло, вначале относившейся к выходкам Андзолето безразлично, пришлось теперь притворяться равнодушной и чем-то озабоченной. Волнение все более и более охватывало ее. В Андзолето она видела всю Венецию, а в этой Венеции — всего Андзолето прежних дней, с его веселым нравом, целомудренной любовью, с его ребяческой гордостью. Глаза ее заволакивались слезами, а игривость Андзолето, смешившая других, будила в ее сердце глубокую нежность. После народных песен граф Христиан попросил Андзолето исполнить духовные.
— О, что касается этих песнопений, я знаю все, какие только исполняются в Венеции, но они на два голоса, и если сестра — она тоже их знает — не захочет петь со мной, то я не смогу исполнить желание ваших сиятельств. Все тотчас стали упрашивать Консуэло. Она долго отказывалась, хотя ей самой очень хотелось петь. Наконец, уступая просьбам добрейшего Христиана, стремившегося примирить ее с братом и старавшегося показать, что сам он совершенно примирился с ним, она села подле Андзолето и робко запела одну из длиннейших духовных песен на два голоса, которые в Венеции во время великого поста поют по целым ночам у статуй мадонн на перекрестках улиц. Мелодия у них скорее веселая, чем печальная, но однообразие припева и поэтичность слов, в которых чувствуется часто что-то языческое, исполнены нежной грусти, — она мало-помалу овладевает слушателем и наконец совсем захватывает.
Консуэло, подражая женщинам Венеции, пела нежным, глуховатым голосом, а Андзолето — резким, гортанным, как поют тамошние юноши, сопровождая свое пение аккомпанементом на клавесине, тихим, непрерывным и легким, напомнившим его подруге журчание воды у каменных плит и шелест ветерка в виноградных лозах. Ей почудилось, что она в Венеции в волшебную летнюю ночь, под открытым небом, у какой-нибудь часовенки, увитой виноградными листьями, освещенной трепетным сиянием лампады, отражающимся в слегка подернутых рябью водах канала. О, какая разница между зловещим, душу раздирающим волнением, пережитым ею этим утром, когда она слушала скрипку Альберта у других вод — неподвижных, черных, молчаливых, полных призраков, и этим видением Венеции — с дивным небом, сладкими мелодиями, лазурными волнами, изборожденными отражением то быстро мелькавших огней, то лучезарных звезд! Андзолето как бы возвращал ее к созерцанию чудного зрелища, воплощавшего для нее идею жизни и свободы, тогда как пещера, суровые древнечешские напевы, кости, освещенные зловещим светом факелов, отражающимся в воде, где, быть может, таились те же наводящие ужас реликвии, бледное восторженное лицо аскета Альберта, мысли о неведомом мире, символические картины, мучительное возбуждение от непонятных чар слишком тяготили спокойную, простую душу Консуэло. Чтобы проникнуть в эту область отвлеченных идей, ей достаточно было одного усилия, которое при ее яркой фантазии ей ничего не стоило сделать, но в результате все существо ее было надломлено, истерзано таинственными муками, изнуряющим очарованием. Ее южный темперамент, больше даже, чем воспитание, восставал против сурового посвящения в мистическую любовь. Альберт был для нее гением севера, глубоким, могучим, иногда величественным, но всегда печальным, как ветер ледяных ночей, как приглушенный голос зимних потоков. У него была душа мечтательная, пытливая, вопрошающая, все превращающая в символы — и бурные грозовые ночи, и путь метеоров, и дикую гармонию лесов, и стертые надписи древних могил. Андзолето, напротив, был олицетворением юга, распаленной и оплодотворенной горячим солнцем и ярким светом плотью, вся поэзия которой заключалась в интенсивности произрастания, а гордость — в силе организма. В нем говорила жизнь чувства, жажда наслаждений, беспечность и бесшабашность артистической натуры, своего рода неведение или равнодушие к понятию о добре и зле, нетребовательность к тому, что называется счастьем, презрение или неспособность к мышлению — словом, то был враг и противник идей.
Оказавшись между этими двумя людьми, из которых каждый был связан со средой, совершенно чуждой другому, Консуэло точно обессилела, лишилась всякой способности действовать энергично, смело, уподобилась душе, отделенной от тела. Она любила прекрасное, жаждала идеала, и Альберт знакомил ее с этим прекрасным, предлагал ей этот идеал. Но Альберт, развитию таланта которого мешал недуг, слишком отдавался умственной жизни. Он так мало знал о потребностях жизни действительной, что часто терял способность ощущать собственное существование. Он не представлял себе, что мрачные идеи и предметы, с которыми он сжился, могут внушить его невесте, находившейся всецело под влиянием любви и добродетели, иные чувства, кроме восторженной веры и умиленной любви. Он не предвидел, не понимал, что увлекает ее в атмосферу, где она умерла бы, подобно тропическому растению в полярном холоде. Вообще, он не отдавал себе отчета в том, какое насилие она должна была совершить над собой, чтобы думать и чувствовать, как он.
Андзолето, напротив, нанося раны душе Консуэло, возмущая во всех отношениях ее ум, в то же время вмещал в своей могучей груди, развившейся под дуновением благовонных ветров юга, живительный воздух, в котором Цветок Испании (как он, бывало, называл Консуэло) нуждался, чтобы ожить. Он напомнил ей о жизни, исполненной бездумного созерцания, неведения и прелести, о мире простых мелодий, светлых и легких, о спокойном, беззаботном прошлом, в котором было так много движения, непосредственного целомудрия, честности без усилий, набожности без размышления. Это было почти существование птицы. А разве артист не похож на птицу и разве не следует человеку испить хоть немного от кубка жизни, общей для всего живого, чтобы самому стать совершеннее и направить к добру сокровища своего ума!
Голос Консуэло звучал все нежнее и трогательнее по мере того, как она инстинктивно поддавалась анализу, которому я здесь уделил, быть может, слишком много времени. Да простится мне это! Иначе было бы трудно понять, вследствие какой роковой изменчивости чувств эта девушка, такая разумная, такая искренняя, за четверть часа перед тем с полным основанием ненавидевшая Андзолето, забылась до того, что с наслаждением слушала его голос, касалась его волос, дышала одним с ним воздухом. Гостиная, слишком большая, как известно читателям, была плохо освещена, да к тому же и день уже клонился к вечеру. Пюпитр клавесина, на который Андзолето поставил раскрытую толстую нотную тетрадь, скрывал их от слушателей, сидевших на некотором расстоянии, и головы певцов все ближе и ближе склонялись друг к другу. Андзолето, аккомпанируя уже только одной рукой, другой обнял гибкий стан своей подруги и незаметно привлек ее к себе. Шесть месяцев негодования и горя исчезли из памяти молодой девушки, как сон. Ей казалось, будто она в Венеции и молит мадонну благословить ее любовь к красавцу жениху, предназначенному ей матерью, молящемуся с ней рука об руку, сердце к сердцу. Она не заметила, как Альберт вышел из комнаты, и самый воздух показался ей легче, сумерки — мягче. Вдруг по окончании одной строфы она почувствовала на своих губах прикосновение горячих уст своего первого жениха. Она сдержала крик и, склонившись над клавесином, разрыдалась.
В эту минуту вернулся граф Альберт; он услышал ее рыдания, увидел оскорбительную радость Андзолето. Волнение, прервавшее пение юной артистки, не удивило остальных свидетелей этой сцены. Никто не видел поцелуя, и каждый допускал, что воспоминания детства и любовь к своему искусству могли вызвать эти слезы. Графа Христиана несколько огорчила эта чувствительность, говорившая о глубокой привязанности девушки к тому, чем он просил ее пожертвовать. Канонисса же и капеллан ликовали, тая надежду, что жертва эта не сможет осуществиться. Альберт еще не задумывался над тем, можно ли будет графине Рудольштадт снова стать артисткой или ей придется отказаться от сцены. Он готов был на все согласиться, все разрешить, даже сам настоять, лишь бы только она была счастлива и свободна; он предоставлял ей самой сделать выбор между светом, театром и уединением. Отсутствие предрассудков и эгоизма доходило в нем до того, что ему в голову не приходили самые простые вещи. Так, он даже не подумал, что у Консуэло могла явиться мысль пожертвовать собой ради него, не желавшего ни единой жертвы. Но с присущей ему дальновидностью он проник в самую сердцевину дерева и обнаружил там червя. В один миг ему стало ясно, чем на самом деле был Андзолето для Консуэло, какую цель преследовал и какое чувство внушал ей. Альберт внимательно посмотрел на этого неприятного ему человека, к которому до сих пор не хотел приглядываться, не желая ненавидеть брата Консуэло. И он увидел в нем любовника — смелого, пылкого, опасного. Благородный Альберт не подумал о себе; ни сомнение, ни ревность не проснулись в его сердце, — он понял только, что Консуэло грозит опасность, ибо своим глубоким, проникновенным взором этот человек, чье слабое зрение с трудом выносило солнечный свет, плохо различало цвета и формы, читал в глубине душ и благодаря какой-то таинственной силе провидения проникал в самые тайные помыслы негодяев и плутов. Я не в силах объяснить естественным путем этот странный, временами проявлявшийся в нем дар. Некоторые его свойства, не расследованные и не объясненные наукой, так и остались непонятными как для его близких, так и для рассказчика, повествующего вам о них и по прошествии ста лет столь же мало знающего о них, как и великие умы его века. Альберт, увидев во всей наготе эгоистическую, тщеславную душу своего соперника, не сказал себе: «Вот мой враг», а подумал: «Вот враг Консуэло», — и, ничем не показав, что он сделал такое открытие, дал себе слово оберегать, охранять ее.