Глава 20
Но никакого взрыва не произошло. Консуэло сидела безмолвная и убитая.
Порпора заговорил было с ней, но она сделала знак, чтобы он ни о чем ее не спрашивал. Вдруг она поднялась, подошла к клавесину, на котором стоял графин с холодной водой, и залпом, стакан за стаканом, опорожнила его. Затем, пройдясь несколько раз по комнате, не проронив ни слова, снова села напротив учителя.
Суровый старик не понял всей глубины ее страдания.
— Ну что? — сказал он. — Обманул я тебя? Что ты думаешь теперь делать?
Мучительная дрожь пробежала по ее словно окаменевшему телу, и, проведя рукой по лбу, она проговорила:
— Думаю ничего не делать, пока не пойму того, что случилось.
— А что тебе надо еще понять?
— Все, так как я ровно ничего не понимаю. Я сижу здесь у вас, силюсь найти причину своего несчастья — и не нахожу. Что дурного сделала я Андзолето, чтобы он мог разлюбить меня? Какой совершила проступок, чтобы он мог меня презирать? Вы-то, конечно, не можете ответить мне на это, раз я сама, роясь в глубине своей совести, не в состоянии отыскать ключ к этой тайне. О, это нечто непостижимое! Мать моя верила в силу любовных зелий… Уж не чародейка ли эта Корилла?
— Бедная девочка! — сказал профессор. — Правда, здесь дело не обошлось без чар, но имя им — Тщеславие. Действует тут и яд, и зовется он Завистью. Корилла могла влить в него этот яд, но не она создала его душу, способную так впитывать его. Яд уже был в порочной крови Андзолето. Лишняя капля его превратила плута в предателя, неблагодарного, каким он всегда был — в изменника.
— Какое же тщеславие? Какая зависть?
— Тщеславие его в том, чтобы всех превзойти, превзойти и тебя, а бешеная зависть — к тебе, затмившей его.
— Да может ли это быть? Может ли мужчина завидовать преимуществам женщины? Неужели мужчина, любящий женщину, способен относиться со злобой к ее успеху? Значит, есть много такого, чего я не знаю и что не в состоянии понять.
— Ты никогда и не поймешь этого, но на каждом шагу будешь встречаться с этим в жизни. Ты узнаешь, что мужчина может завидовать таланту женщины, если он тщеславный артист; узнаешь, что возлюбленный может со злобой относиться к успехам любимой женщины, если сфера их деятельности — театр. Ведь актер, Консуэло, не мужчина, он — женщина. Он живет болезненным тщеславием, думает только об удовлетворении своего тщеславия, работает, чтобы опьяняться тщеславием… Красота женщины вредит ему, ее талант затемняет, умаляет его собственный. Женщина — его соперник, или, вернее, он — соперник женщины; в нем вся мелочность, все капризы, вся требовательность, все смешные стороны кокетки. Таков характер большинства мужчин, подвизающихся на сцене. Бывают, конечно, великие исключения, но они так редки, так ценны, что пред ними надо преклоняться, им следует оказывать больше уважения, чем самым известным ученым. Андзолето не является исключением. Из всех тщеславных он наитщеславнейший: вот в чем секрет его поведения.
— Но какая непонятная месть! Какой жалкий, мелочный способ отмщения!
— проговорила Консуэло. — Как может Корилла утешить его в том, что публика в нем разочаровалась? Если б только он откровенно признался мне в своих мучениях… Ведь стоило ему сказать одно слово, и я, быть может, поняла бы его, во всяком случае отнеслась бы к нему с сочувствием: стушевалась бы, лишь бы уступить ему место.
— Завистливым душам свойственно ненавидеть людей за то, что те якобы отнимают у них счастье. А в любви не то же ли самое? Разве наслаждения, доставляемые любимому существу другими, не кажутся отвратительными? Твоему возлюбленному внушает омерзение публика; венчающая тебя лаврами, тогда как тебе внушает ненависть соперница, опьяняющая его наслаждением. Разве не так?
— Вы высказали глубокую мысль, дорогой учитель, и я должна в нее вникнуть.
— Это истина! Андзолето ненавидит тебя за твой успех на сцене, а ты ненавидишь его за те наслаждения, которые ему дарит в своем будуаре Корилла.
— Нет, я не в состоянии ненавидеть его, и вы помогли мне понять, что было бы низко и постыдно ненавидеть мою соперницу. Значит, весь вопрос в том наслаждении, которым она его опьяняет и о котором я не могу думать без ужаса, — отчего, сама не знаю. Но ведь если это преступление невольное, Андзолето тогда тоже не так уж виновен, относясь с ненавистью к моему успеху.
— Ты готова все истолковать так, чтобы найти оправдание его поведению и чувствам… Нет, Андзолето не так невинен и не так достоин уважения в своем страдании, как ты. Он обманывает тебя, унижает тебя, тогда как ты стремишься его оправдать. Впрочем, я вовсе не хотел пробуждать в тебе ни ненависти к нему, ни злобы, а только спокойствие и безразличие. Поступки этого человека вытекают из его характера. Ты его никогда не переделаешь. Примирись с этим и думай о себе.
— О себе? То есть о себе одной? О себе, без надежды, без любви?
— Думай о музыке, о божественном искусстве! Неужели, Консуэло, ты посмеешь сказать, что любишь искусство только ради Андзолето?
— Я любила искусство и ради самого искусства. Но я никогда не разделяла в мыслях эти две неразделимые вещи: свою жизнь и жизнь Андзолето. И когда эта неотъемлемая половина моей жизни будет от меня отнята, я не представляю себе, как я смогу любить еще что-либо.
— Андзолето был для тебя не чем иным, как идеей, которой ты жила; ты заменишь ее другой, более возвышенной, более чистой, более живительной. Твоя душа, твоя гениальность, все твое существо не будет более во власти непрочного, обманчивого образа, ты постигнешь высокий идеал, свободный от земной оболочки, мысленно вознесешься на небо и соединишься священными брачными узами с самим богом!
— Вы хотите сказать, что я сделаюсь монахиней, как вы мне когда-то советовали?
— Нет, это значило бы ограничить твое артистическое дарование одним жанром музыки, а ты должна охватить все. Чему бы ты себя ни посвятила, где бы ты ни была, на сцене или в монастыре, везде ты сможешь быть святой, небесной девой, невестой священного идеала!
— То, что вы говорите, так возвышенно, так полно таинственных образов. Позвольте мне удалиться, дорогой учитель. Я должна сосредоточиться и понять себя.
— Совершенно верно, Консуэло, ты должна понять себя. До сих пор ты не знала себя, отдавая всю свою душу, всю свою будущность существу, во всех отношениях не стоящему тебя. Ты не понимала своего назначения, не видела, что тебе нет равных и что, следовательно, у тебя не может быть спутника в личной жизни. Тебе нужно одиночество, тебе нужна полная свобода. Я не желаю тебе ни мужа, ни любовника, ни семьи, ни страсти, ни каких бы то ни было уз. Вот как я всегда представлял себе твое существование, вот как я понимал твой жизненный путь. В тот день, когда ты отдашься смертному, ты утратишь свою божественность. Ах, если бы Минготти и Мольтени, мои знаменитые ученицы, мои великие создания, послушались меня, они не имели бы соперниц на земле! Но женщина слаба и любопытна: тщеславие ослепляет ее, суетные желания волнуют, причуды увлекают… Спрашивается, что дало им удовлетворение своих порывов? Бури, усталость, гибель или извращение их гениальности! Разве ты не хочешь превзойти их, Консуэло? Разве у тебя нет честолюбия, парящего выше всех суетных благ земных? Неужели ты не захочешь заглушить в себе голос сердца, чтобы стяжать прекраснейший венец, каким когда-либо был увенчан гений?
Долго еще говорил Порпора с энергией и красноречием, которых мне не передать. Консуэло слушала его, опустив голову и устремив глаза в землю. Когда, высказав все, он умолк, она проговорила:
— Учитель, вы великий человек, но я слишком ничтожна, чтобы понять вас. Мне кажется, что вы оскорбляете человеческую природу, осуждая самые благородные страсти ее. Мне кажется, что вы хотите подавить инстинкты, вложенные в нас самим богом, и как бы обожествляете чудовищный противоестественный эгоизм. Быть может, я поняла бы вас лучше, будь я более доброй христианкой; постараюсь ею сделаться — вот все, что я могу вам обещать.
Она поднялась, чтобы уйти, спокойная на вид, но с истерзанной душой. Великий и такой суровый артист пошел проводить ее до дому. Дорогой он продолжал развивать свои мысли, но убедить ее не мог. Все же после разговора с ним ей стало немножко легче, ибо он открыл ей широкое поле для глубоких и серьезных размышлений. На фоне их преступление Андзолето тускнело, как частность, послужившая мучительным, но торжественным началом бесконечных дум. Много часов провела она в молитве, слезах и размышлениях. И наконец заснула, убежденная в своей невиновности, надеясь на волю божию и его милосердие.
На следующий день Порпора зашел к ней сказать, что назначена репетиция «Гипермнестры» для Стефанини, который будет петь вместо Андзолето. Сам же Андзолето болен — лежит в постели и жалуется на потерю голоса. Первым побуждением Консуэло было бежать к нему, чтобы за ним ухаживать. — Избавь себя от этого труда, — остановил ее профессор, — Андзолето прекрасно себя чувствует; это мнение театрального врача. Вот увидишь, вечером он отправится к Корилле. Но граф Дзустиньяни, отлично понимая, что все это значит, и ничего не имея против того, чтобы молодой тенор прекратил свои дебюты, запретил доктору выводить его на чистую воду и попросил добряка Стефанини ненадолго вернуться на сцену.
— Боже мой! Что же задумал Андзолето? Неужели он так пал духом, что собирается бросить сцену?
— Да, сцену театра Сан-Самуэле. Через месяц он едет с Кориллой во Францию. Тебя это удивляет? Он бежит от тени, которую на него бросает твой успех; вручает свою судьбу в руки женщины, менее опасной, которой, конечно, он изменит, как только перестанет ней нуждаться.
Консуэло побледнела и прижала руки к сердцу, готовому разорваться. Быть может, в ней жила еще надежда вернуть его, быть может, она собиралась, кротко пожурив его, сказать ему, что лучше сама уйдет со сцены. Весть эта была для нее ударом кинжала; мысль, что она больше не увидит того, кого так любила, не могла уложиться в ее голове.
— Это какой-то страшный сон! — вскричала она. — Мне надо пойти к нему, пусть он объяснит мне, что значит весь этот бред. Он не может уехать с этой женщиной, — это было бы для него гибелью. Я не могу допустить этого! Я удержу его! Я объясню ему, в чем его истинные интересы, если правда, что никакие другие доводы на него уже не действуют… Пойдемте со мной, дорогой учитель! Нельзя же бросить его так…
— Я сам брошу тебя, и брошу навсегда, — закричал в негодовании Порпора, — если ты допустишь подобное малодушие! Умолять этого негодяя! Отвоевывать его у какой-то Кориллы! О святая Цецилия, берегись своего цыганского происхождения и старайся побороть в себе безрассудные бродяжьи инстинкты! Идем, тебя ждут на репетиции. А сегодня вечером ты насладишься пением с таким мастером своего дела, как Стефанини. Ты увидишь артиста просвещенного, скромного и великодушного.
Порпора потащил ее в театр, и здесь впервые Консуэло поняла весь ужас жизни артиста — эту зависимость от публики, вечную необходимость заглушать в себе собственные чувства, подавлять собственные волнения для того, чтобы постоянно изображать чужие чувства и вызывать эмоции в других. Эта репетиция, затем туалет и самое представление были для нее настоящей пыткой. Андзолето не появлялся. Через день ей пришлось выступить в комической опере Галуппи «Арчифанфано, король сумасшедших». Вещь эту ставили ради Стефанини, который превосходно исполнял в ней комическую роль. Консуэло вынуждена была смешить тех, у кого раньше вызывала слезы. Затаив в груди смертельную тоску, она все-таки умудрилась быть блестящей, обворожительной и даже забавной. Два-три раза рыдания начинали душить ее, но они превращались в нервный смех. Он был бы страшен, этот смех, если бы люди поняли его. Вернувшись в свою уборную, она упала в истерике. Публика громко требовала ее, желая устроить ей овацию. Так как она все не выходила, поднялся страшный гам, зрители порывались ломать скамейки, перелезать через рампу… Стефанини пришел за ней и, полуодетую, растрепанную, бледную как смерть, потащил на сцену, где ее буквально засыпали цветами. Кто-то бросил к ее ногам лавровый венок, и она вынуждена была нагнуться, чтобы его поднять.
— Дикие звери, — шептала она, возвращаясь за кулисы.
— Красавица моя, — сказал ей старый певец, поддерживая ее под руку, — ты совсем больна. Но эти пустяки, — прибавил он, передавая ей целый сноп цветов, подобранных для нее, — чудодейственное средство от всех недугов. Подожди, свыкнешься, и придет время, когда ты будешь чувствовать нездоровье и усталость только в те дни, когда тебя забудут увенчать лаврами. «До чего они пусты и ничтожны! — подумала бедная Консуэло.
Вернувшись в свою уборную, она упала без чувств на ложе из цветов, подобранных на сцене и как попало брошенных на диван. Камеристка побежала за доктором. Граф Дзустиньяни на несколько минут остался наедине с прекрасной певицей, бледной и растерзанной, как жасмин, в котором она утопала. Взволнованный и опьяненный страстью, Дзустиньяни совсем потерял голову и в безумном порыве бросился целовать ее, думая своими ласками привести ее в чувство. Но первый же его поцелуй в губы пробудил отвращение в непорочной Консуэло. Придя в себя, она оттолкнула его, словно ужалившую ее змею.
— Прочь! — крикнула она, точно в бреду. — Прочь любовь, ласки, сладкие речи!.. Мне не надо ни любви, ни мужа, ни семьи, ни любовника. Учитель мой прав: свобода, одиночество, высокий идеал, слава!..
И тут она разразилась такими душераздирающими рыданиями, что перепуганный граф бросился на колени и стал ее успокаивать. Но он не мог найти слов утешения для этой истерзанной души, а его бушующая страсть, дошедшая в эту минуту до предела, помимо его воли рвалась наружу. Ему слишком хорошо было известно отчаяние обманутой любви. Он стал говорить ей о своих чувствах с воодушевлением человека, не потерявшего еще надежды на взаимность. Консуэло как будто слушала его: растерянно улыбаясь, она машинально высвободила из его руки свою, и в этой улыбке графу почудился проблеск надежды. Есть мужчины тактичные, совсем не глупые в обществе, но бестактные в любовных делах. Явился доктор и прописал входившие тогда в моду успокоительные капли. Затем Консуэло закутали в мантилью и отнесли в гондолу. Граф тоже вошел туда вместе с ней, поддерживая ее и продолжая нашептывать ей слова любви, казавшиеся ему такими красноречивыми и убедительными, что он не переставал надеяться на успех. Так прошло с четверть часа; видя, что Консуэло никак не откликается на все его излияния, граф стал молить ее ответить ему хоть слово, подарить ему хоть взгляд.
— На что же мне отвечать? — проговорила Консуэло, как бы очнувшись от сна. — Я ничего не слышала.
Дзустиньяни сначала растерялся, но вскоре у него мелькнула мысль, что все-таки не надо упускать удобного случая: ему казалось, что сейчас, когда Консуэло в таком подавленном состоянии духа, от нее можно добиться большего, чем когда она будет владеть собой и своими мыслями. Снова заговорил он о своей любви, и снова ответом на его слова было то же молчание, та же рассеянность; только когда он пытался обнять и поцеловать ее, она неизменно отталкивала его, но это делалось инстинктивно, — для гнева у нее не было сил. Когда гондола причалила, Дзустиньяни попытался еще на минуту удержать Консуэло, все надеясь добиться от нее хоть одного обнадеживающего слова.
— Простите, господин граф, — наконец проговорила она кротко, но равнодушно. — У меня ужасная слабость; я плохо вас слушала, но поняла все. Да, я прекрасно вас поняла. Дайте мне ночь на размышление, дайте мне прийти в себя! А завтра, да… завтра я вам отвечу откровенно.
— Завтра! Консуэло, дорогая! Ах, это целая вечность! Но я готов покориться, если вы позволите мне надеяться, что по крайней мере ваша дружба…
— О да! да! Вы можете надеяться, — странным тоном ответила Консуэло, выходя на берег. — Но не идите за мной, — прибавила она, повелительным жестом указывая ему на гондолу, — иначе вам не на что будет надеяться. Стыд и негодование вернули ей силы, но то был нервный, лихорадочный подъем, вылившийся, когда она стала подниматься по лестнице, в ужаснейший, язвительный смех.
— Вы очень веселы, Консуэло! — послышался в темноте голос, при звуке которого она едва не лишилась сознания. — Поздравляю вас с таким веселым расположением духа!
— О да! — воскликнула она, с силой схватив Андзолето за руку и быстро поднимаясь с ним к себе в комнату. — Благодарю тебя, Андзолето, ты прав, поздравляя меня: я действительно весела, да, да, бесконечно весела! Андзолето, ожидая ее, уже успел зажечь лампу; и когда голубоватый свет упал на их измученные лица, они испугались друг друга.
— Мы очень счастливы, не правда ли, Андзолето? — резко сказала она, горько усмехнувшись, и слезы так и потекли у нее из глаз. — Скажи, что ты думаешь о нашем счастье?
— Я думаю, Консуэло, — ответил он с горестной усмешкой, хотя глаза его при этом оставались сухи, — что нам было не особенно легко на него согласиться, но что в конце концов мы с ним свыкнемся.
— Мне кажется, ты прекрасно свыкся с будуаром Кориллы.
— А ты, я нахожу, совершенно освоилась с гондолой господина графа.
— Господина графа? Тебе, значит, было известно, Андзолето, что господин граф хочет сделать меня своей любовницей?
— И чтобы не мешать тебе, моя милая, я скромно удалился.
— Ах, ты знал это? И выбрал этот момент, чтоб меня бросить?
— Разве я нехорошо поступил? Разве ты недовольна своей судьбой? Граф — великолепный любовник! Куда же было соперничать с ним несчастному, провалившемуся дебютанту!
— Порпора был прав: вы низкий человек! Уйдите отсюда! Вы не стоите, чтобы я перед вами оправдывалась, и, мне кажется, я была бы осквернена вашим сожалением. Слышите? Уходите! Но, уходя, знайте, что вы можете дебютировать в Венеции и даже вернуться с Кориллой в Сан-Самуэле: никогда дочь моей матери не появится больше в этом гнусном балагане, величаемом театром!..
— Значит, дочь вашей матери, цыганки, будет изображать знатную даму на вилле Дзустиньяни, на берегу Бренты? Что ж, это блестящее существование, и я очень рад за вас!
— О, моя дорогая матушка! — воскликнула Консуэло, бросаясь на колени около своей кровати и пряча лицо в одеяло, в свое время служившее смертным покрывалом цыганке.
Андзолето был испуган и потрясен отчаянием Консуэло, ужасными рыданиями, разрывавшими ей грудь. Угрызения совести внезапно проснулись в нем с бурной неудержимостью, и он бросился к своей подруге, чтобы обнять ее и поднять с пола; но тут она сама вскочила на ноги и, отбросив его от себя с несвойственной ей силой, вытолкала за дверь, крича ему вслед:
— Прочь отсюда! Прочь из моего сердца! Прочь из моей памяти! Прощай!
Прощай навсегда!
Андзолето пришел к ней с жестокими и эгоистическими намерениями. Это было лучшее, что он мог придумать. Не чувствуя в себе сил расстаться с Консуэло, он нашел способ все примирить: рассказать ей об опасности, угрожающей со стороны влюбленного Дзустиньяни, и тем самым вынудить ее покинуть театр. Его план, конечно, воздавал должное чистоте и гордости Консуэло. Жених ее прекрасно знал, что она не способна ни на какие компромиссы, не способна пользоваться покровительством, из-за которого могла бы краснеть. В его преступной и порочной душе все-таки жила непоколебимая уверенность в невинности Консуэло; он знал, что найдет ее такой же целомудренной, верной и преданной, какою оставил несколько дней тому назад. Но как совместить это преклонение перед нею, желание оставаться ее женихом и другом с твердым намерением продолжать свою связь с Кориллой? Дело в том, что он хотел вместе с любовницей вернуться на сцену. И, конечно, в такой момент, когда его успех всецело был в руках Кориллы, не могло быть и речи о том, чтобы расстаться с нею. Этот дерзкий и подлый план окончательно созрел в его голове, а к Консуэло он относился так, как итальянские женщины относятся к мадоннам: в часы раскаяния они молят их о прощении, а когда грешат, завешивают их лик занавеской.
Когда он увидел ее в комической роли на сцене, такою блестящей и на вид такой веселой, в душу его закрался страх, что он потерял слишком много времени на обдумывание своего плана. Увидев, что она вошла в гондолу графа, а потом услышав ее смех и не почувствовав в нем всего отчаяния измученной души, он решил, что опоздал, — и в нем закипела страшная досада. Но когда она, возмущенная его оскорблениями, с презрением выгнала его, он снова почувствовал к ней уважение и даже страх. Долго бродил он по лестнице и по берегу, все ожидая, что она его позовет. Он отважился даже постучаться к ней и, стоя за дверью, молить о прощении; но гробовое молчание царило в комнате, куда ему уже никогда не суждено было войти вместе с Консуэло. Смущенный и удрученный, ушел он к себе, намереваясь на следующий день вернуться снова и добиться большего успеха.
«Во всяком случае, — говорил он себе, — план мой будет осуществлен: она знает о любви графа, дело наполовину сделано».
Сильно утомившись, Андзолето долго спал на следующее утро, а после полудня отправился к Корилле.
— Потрясающая новость! — воскликнула она, раскрывая ему объятия. Консуэло уехала!
— Уехала? С кем? Куда?
— В Вену, куда ее отправил Порпора и куда сам он собирается ехать за ней следом. Всех нас провела эта хитрая девчонка: она была приглашена на императорскую сцену, где Порпора ставит свою новую оперу.
— Уехала! Уехала, не сказав мне ни слова! — закричал Андзолето, бросаясь к двери.
— О! Теперь тебе уже не найти ее в Венеции! — злобно смеясь и торжествующе глядя на него, проговорила Корилла. — С рассветом она села на корабль и отправилась в Пеллестрину. Сейчас она уже далеко. Дзустиньяни, которого она провела (он воображал, что пользуется у нее успехом), просто в бешенстве, захворал даже. Только что по его поручению был у меня Порпора, он просил меня петь сегодня вечером. Стефанини, которого театр страшно утомил и который жаждет отдохнуть, наконец, в своей вилле, мечтает, чтобы ты возобновил свои дебюты. Итак, знай: завтра тебе предстоит снова выступить в «Гипермнестре». Сейчас я иду на репетицию, меня ждут. Если ты мне не веришь, пойди прогуляйся по городу — сам убедишься в истине моих слов. — О фурия! Ты победила! — вскричал Андзолето. — Но ты убиваешь меня!
И он упал без чувств на персидский ковер куртизанки.