Книга: Короли Альбиона
Назад: Глава двадцать седьмая
Дальше: Глава двадцать девятая

Глава двадцать восьмая

Да уж, в этот пост мне и впрямь приходится отбывать покаяние, в крошечной келье размером пять футов на три и высотой в четыре фута – только в самом центре свод приподымается еще на фут. Вместо двери здесь железная решетка, она выходит в коридор, и там я различаю еще множество камер, похожих на мою. Стены сложены из грубых, необработанных каменных блоков, кое-как скрепленных друг с другом известкой – об известке мы еще поговорим. Во время дождя в мою камеру проникают струи, целые потоки дождя, вода, грязная от соприкосновения с камнями и известкой, течет по стенам, собирается лужами на полу и под решеткой уходит в коридор. На полу гниет охапка соломы. Изредка ее меняют.
Я здесь совершенно одна. Прежде тут крутились мыши, но я их всех съела. Мне бы следовало пощадить беременных самок, у них появилось бы потомство. Быть может, я сумела бы разводить их и эта добавка к пригоршне ржаных крошек, которые мне проталкивают в миске под решеткой почти каждый вечер, позволила бы мне дольше продержаться. Кроме того, в соломе иногда обнаруживаются зерна, а то и целый колос.
Так вот, известка. По-видимому, в нее подмешали чересчур много песка, к тому же в нее попали частицы кремня, что тоже не способствует прочности здания. В первый же день я извлекла осколок кремня длиной в дюйм, с острым концом, и пустила его в ход (его, а затем еще множество таких орудий). Я царапала известку, я ковыряла ее, я врубалась в нее все глубже. И вот, примерно четыре недели спустя (точнее сказать не берусь, я давно уже сбилась со счета), я наконец вижу свет сквозь дыру, сквозь проделанный мной под углом тоннель, достаточно глубокий, чтобы в него пролезла вся моя рука до плеча. Как я возликовала! Первая и вторая фаланги указательного пальца ощутили на себе лучи солнца!
Я тут же представляю себе, как это выглядит снаружи: гладкая без окон стена темницы, примыкающей к зданию ратуши, незаметно, почти бесшумно сыплется песчаная известка в том самом месте, где три соприкасающихся углами камня немного расходятся, – и вдруг наружу выглядывает тощий смуглый палец, вертится из стороны в сторону, нащупывая дорогу. На какой высоте я проделала отверстие? В футе от земли или же на высоте шести футов над проулком, а то и еще выше? А вдруг его заметят, что произойдет тогда? Я поспешно втаскиваю руку обратно, извиваясь всем телом. Знаю я здешний народ: они вполне способны ударить камнем по неизвестно откуда взявшемуся пальцу, отрезать его ножом, а то и вовсе откусить. Лучше уж я приложу к моей стороне отверстия глаз и попытаюсь вобрать в себя солнечный свет. Затем я прикладываю к дырке ухо, я слышу отдаленный звон колоколов, стук копыт по камням и совсем близко – голос торговки: «Свежая капуста, весенняя капуста, налетайте-покупайте!»
Итак, эта келья может еще сделаться для меня не могилой, а материнской утробой, пусть только дитя отыщет путь на свет. А что? В кромешной тьме, не рассеявшейся даже после того, как моим глазам уже следовало бы привыкнуть к ней, я постаралась примерно оценить, каков размер проделанной мной в известке дыры. Она вполне соответствовала объему моей головы, а, как известно, где пройдет голова, там пройдет и все тело надо лишь обладать особым умением. Я пошарила вокруг, подобрала свой кремень и принялась расширять проход. Утомительная работа: царапаешь-царапаешь эту известку, так и эдак поворачивая свое орудие, а потом приходится выгребать крошево ободранными в кровь пальцами. Зато теперь я могу увидеть кровь на кончиках пальцев, а не только слизнуть ее языком. Этот труд не требует ни малейшей сосредоточенности, и мой ум может свободно блуждать по любым дорогам.
Более того, мой дух даже сейчас, в этих обстоятельствах, может заняться тем, что я больше всего люблю, – настойчиво, с наслаждением впивать все ощущения, пронзающие мое тело: и боль в паху, и холодное прикосновение камня к ступням, и онемение плечевых мышц ведь приходится все стоять согнувшись, – и даже жесткое и сухое, такое неприятное прикосновение песка, известки и осколков камня к ладоням и пальцам, и голод, словно язва грызущий мои внутренности. И все же: только ощущения напоминают нам, что мы живы, только в ощущениях мы и живем.
Но я не могу всецело предаться ощущениям. Вместо этого я вновь принимаюсь бранить себя за глупость, приведшую меня в заточение.
Я вышла на открытое место. С одной стороны площади высилась церковь, самая изящная, какую мне довелось увидеть за все время самостоятельного путешествия. Она была меньше собора Святого Павла и не столь величественна, как парижский Нотр-Дам, она взмывала вертикально к небу высокими, рассекающими воздух каменными арками – они были похожи на те косточки, которыми крепятся птичьи крылья, – точно рассчитанное равновесие сдерживало массу свода, пытавшуюся раздвинуть стены, а в стенах столько окон, что самих стен и не видно, одни лишь колонны да окна. Взгляд – а строители этого храма были уверены, что и душа тоже, – возносится все выше, выше, к башне, затем к венчающему ее шпилю и, наконец, к небесам, где, согласно верованиям этого народа, обитают три божества, составляющие одного бога (как это возможно?) и его или их мать. С западной стороны церкви были открыты большие двери, люди входили и выходили, я из любопытства присоединилась к ним. Внутри я увидела высокие стройные колонны, а на них несколько уровней хоров. Колонны были по большей части из бледно-серого камня приятного оттенка, а некоторые – из черного мрамора, они завершались капителями, похожими на венок из огромных листьев в форме веера, в котором отчетливо проступали каменные морщины. Я видела такие гигантские листья у нас в лесах на побережье Коромандела, но ни в Ингерлонде, ни во Франции они мне не встречались. Поразительно, что на этой высоте листья еще и расписали множеством ярких красок голубой, красной, золотой, но только не зеленой, как подобало бы растительному миру. По размеру они не уступают росписи, фрескам, статуям и другим украшениям наших храмов.
Окна в стенах, и наверху и внизу, тоже расписаны. Одни разукрашены разнообразными узорами, на других представлены сцены из жизни их богов и садху, святых, но прекрасней всего круглые окна-розетки высоко в торцовых стенах: там господствует синий цвет, удивительно мощная, притягивающая к себе весь свет синева, и изображена жизнь и прославление Марии. Что бы христиане ни думали, на самом деле это аватара Парвати, иногда именуемой Умой, я названа в ее честь.
Но в этом храме царит не Парвати, а Кали: повсюду я видела обличья смерти изувеченное, окровавленное тело на кресте, различные пытки, к тому же эти садху держат, словно опознавательные знаки, те самые орудия, с помощью которых их терзали и умертвили: Катерина стоит рядом с колесом, Лаврентий – с решеткой, на которой его изжарили, и так далее, и так далее. Кали проникла и в нижние помещения церкви, ибо там располагаются гробницы прежних епископов и знатных вельмож, а на каждой каменной гробнице изображен в виде барельефа усопший, либо во всеоружии, либо в священническом облачении. На одной из гробниц изваян отвратительный скелет вместе с доедающими его червями.
Итак, в этом храме представлено блаженство богов и жалкий образ смерти, но при этом никто не думает о любви и счастье, сопутствующих нам на пути из тьмы в свет и обратно во тьму. Что ж это за религия, которая требует от человека, чтобы он обратил свой взор к небесам, и при этом украшает свои святилища изображениями разлагающихся трупов?
Я-то знаю, в чем дело. Таким способом, сочетая прекрасные картины с ужасными и внушающими отвращение, церковники и князья удерживают в подчинении души множества тысяч людей, трудящихся во имя их процветания. Собор представляет всем нашим чувствам образ небесной радости, достичь которой никто не в силах, – и тут же запугивает смертью и вечными муками. Здесь хватает и цвета, и света, и сокровищ, которыми щедро отделаны кресты, одеяния, статуи; здесь курятся благовония, струясь белыми облачками из кадильниц, раскачивающихся на серебряных цепочках, здесь раздается музыка дудок и флейт, гобоев, труб, тромбонов и барабанов и согласное пение. Здесь есть удивительный инструмент, он состоит из ряда труб, куда воздух закачивается специальными мехами благодаря тому, что по этим мехам бьют маленькие деревянные палочки, отделанные слоновой костью. Столько музыки, столько цвета, столько запахов. Обращаясь ко всем чувствам, кроме главного осязания, – эти ощущения могут вызвать столь же сильный экстаз, как и слишком большая доза гашиша. Верующему кажется, будто он перенесся на небеса или, по крайней мере, что рай будет очень похож на это.
Церковники и князья сулят множеству своих рабов небеса в награду за послушание Богу и покорное исполнение своих обязанностей, пусть только не пытаются подняться над тем положением, в котором они рождены, выбраться из нищеты и горя. Награда – и тут же угроза наказания: ведь этот милосердный, всепрощающий бог обречет души мятежников вечной пытке, они будут кто гореть, кто гнить всю вечность. Картина ада тоже представлена здесь, пониже сцен блаженства.
Именно в этом заключается различие между нашей верой и христианской, это различие сразу становится заметным, стоит сравнить наши святилища: их храмы устремлены к небесам, и все земное по сравнению с небесным совершенством кажется падшим, ничтожным; если же они на миг отводят свой взор от небес, то лишь для того, чтобы поразить воображение верующих каким-нибудь ужасом. А наши храмы, даже самые высокие и величественные, отнюдь не пытаются скрыть свой вес и воспарить от земли, и прославляют они землю, а не небо.
Погрузившись в эти размышления, я ходила по храму, посвященному полубогу Михаилу, ангелу-воителю, который якобы загнал дьявола в ад. Дьявол здесь изображался в виде дракона или змея, а Михаил вонзал копье ему в глотку. Наконец я вернулась на площадь.
Напротив высилось еще одно здание, по размерам почти не уступавшее церкви, с резным каменным фасадом, со множеством статуй в нишах, тоже раскрашенных и покрытых золотом, как и те, в храме, со множеством больших и малых комнат, а также, как мне теперь известно, с камерами пыток и темницей. Это здание освящено во имя все той же Марии-Парвати, но на самом деле оно было предназначено для торговли и коммерции – это новая ратуша, сейчас, однако, она не служит той цели, ради которой была не так давно построена, поскольку вот уже год, как в ратуше разместились король Генрих и королева Маргарита, их придворные и слуги и все высшие чиновники государства.
На площади было также несколько больших ярмарочных шатров, галки вились над ними, оспаривая друг у друга право построить гнезда на их перекладинах. Раздался рев нескольких труб, из главных дверей ратуши вышли солдаты, спустились по ступеням и присоединились на площади к тем, что уже построились стеной, отделив толпу от той самой пушки, вместе с которой я вступила в этот город.
Вслед за солдатами на ступенях ратуши показалась небольшая группа людей во главе с королем и королевой. Я разглядела и семилетнего мальчика, сына королевы, но, по словам Эдди Марча, не сына короля.
Они приостановились на широкой лестничной площадке, посмотрели вниз, на площадь, потом на здание собора прямо перед собой, а затем спустились к этому чудовищных размеров орудию на колесах. Украшенные плюмажами и покрытые пеной мулы все еще нетерпеливо перебирали копытами.
Внизу у самой лестницы людей почти не осталось, никого, кроме солдат, доставивших пушку, и никто меня не останавливал – я проскользнула через арку черного дерева, выведшую меня прямо к лавкам, и, пройдя мимо них, подошла к ратуше и поднялась на несколько ступенек, чтобы отчетливо видеть государей и даже слышать их разговор.
Оп-ля! Есть! В верхней части проделанного мной отверстия треснула штукатурка, мне пришлось еще поскоблить со всех сторон, и большой кусок отвалился размером с кокосовый орех, а главное, теперь и камень задвигался чуть-чуть, словно больной зуб во рту у великана. Будь у меня кирка, а не этот осколок кремня!..
Так где я остановилась? Ах да, на ступенях ратуши. Отсюда мне было прекрасно видно и короля с королевой, и всю их свиту – я стояла чуть в стороне и повыше. Королева Маргарита привлекла бы к себе внимание в любой толпе. Она была среднего женского роста, намного ниже большинства окружавших ее лордов и вельмож, но от нее словно нимб исходило сияние уверенности и власти. Тридцатилетняя женщина в расцвете красоты, ума и физических сил. Она стояла очень прямо, слегка закинув голову на длинной шее цвета слоновой кости, выставив вперед крепкий и вместе с тем изящный подбородок. Нос ее тоже достаточно изящен, но переносица изогнута, точно орлиный клюв. Небольшие голубые глаза полуприкрыты веками, однако ни на миг не утрачивают бдительности. Она устремляет взгляд прямо на того человека, с кем собирается говорить, и вынуждает его опустить глаза. Волосы убраны под бархатную шапочку, украшенную небольшой золотой короной. Пурпурное платье достаточно простого покроя отделано жемчугом и золотой нитью, матерчатые туфельки также расшиты золотом. Длинные руки, длинные пальцы, отягощенные множеством перстней, совершенно спокойны и неподвижны.
Король выглядит полной ее противоположностью. Он старше всего на десять лет, а кажется – будто вдвое. Высокий, тощий, в коричневой бархатной шапочке, в коричневом камвольном камзоле, неопрятном, в пятнах от пищи. У короля запавшие, воспаленные глаза, неуверенная походка. Губы тонкие и слишком красные не думаю, правда, чтобы он пользовался помадой. На нем лишь одно украшение или знак высокого сана – тяжелая золотая цепь, S-образные звенья которой чередуются с квадратными (в квадратную оправу вделаны тусклые камни). На цепи висит богато украшенный самоцветами и жемчугом крест.
Король отличается обликом не только от своей жены, но и от вельмож. Лорды, точно павлины, соревнуются друг с другом нарядностью одежд, разрезами и фестончиками на своих камзолах, или более воинственными украшениями – доспехами с золотой насечкой, драгоценными кинжалами. Это фавориты королевы, те самые люди, против которых восстала партия Йорка; это они опустошили казну королевства и сундуки его подданных, разделили между собой земли короны, на доходы от которых прежде содержалось правительство.
– Смотрите, что привез нам милорд Бомонт, – восклицает королева. Голос у нее не слишком приятный, пронзительный, а подчас и визгливый. – Аррри, подойди поближе, взгляни на нее.
В ее речи отчетливо слышится французский акцент, хоть она вот уж пятнадцать лет как сделалась английской королевой. Вместо «Гарри» она выговаривает «Аррри».
– Но как же ее использовать? – спрашивает она. – Такая большая, громоздкая разве она пригодится в сражении?
Она обернулась к тощему темноликому человеку до того момента я не обращала на него внимания, но теперь признала в нем управляющего герцога Сомерсета. Мы познакомились с ним в крепости Гиень подле Кале.
– Монфорт, тебе хорошо известны тамошние места. Сможет ли лорд Сомерсет с помощью этой пушки проделать брешь в стенах Кале, а?
– Конечно, мадам. Если только удастся переправить ее ему…
Но тут король, заикаясь, пытается что-то выговорить.
Все замолкают, хотя делают это с явной неохотой – так юноши прикидываются, будто уступают старику, или родители потворствуют капризному ребенку.
– Разве французы, – бормочет король, – разве французы не могут войти в эту брешь вслед за лордом Сомерсетом?
Кое-кто из лордов задумчиво кивает в ответ на его слова, но королеве эти глупости уже прискучили.
– Аррри, ты ничего не смыслишь в этих делах. Лучше ступай, вернись к своим книгам. Ты же читал сейчас Боэция в переводе Чосера, верно? «Утешение философией»? Это так интересно, не правда ли?
Она подает знак, впервые пошевелив пальчиком, и пара придворных подхватывают под локти шатающегося на ходу короля, уводят его прочь Один из этих дворян высок, бледен, на голове у него черная шляпа; второй – приземистый, жирный. Мне еще предстоит познакомиться с обоими: высокий – это Джон Клеггер, а жирный – Уилл Бент.
Королева, точно ребенок, заполучивший новую игрушку, тянет своего сына за руку, торопится вниз по ступенькам к пушке. Один из вельмож подхватывает мальчика, усаживает его верхом на ствол, с другим приближенным королева вступает в беседу разумеется, они обсуждают, как лучше применить это новое орудие. Холодный ветер натягивает платье на груди королевы, становятся отчетливо видны ее напряженные соски, и лорд, одной рукой поглаживающий пушку, краснеет до ушей. В этот момент мне на плечо опускается чья-то тяжелая рука.
Шатается, вовсю шатается зуб гиганта! Еще десять минут, и я выберусь отсюда!
Кто-то стоит у меня за спиной. Схватил меня за плечо. Это Монфорт, ублюдок!
– Кажется, мы уже встречались, верно? Ты же из тех восточных путешественников, что побывали у нас в Гиени?
Назад: Глава двадцать седьмая
Дальше: Глава двадцать девятая