* * *
Отец мой служил тогда в Мосуле. Мне было года два с половиной. Стояло знойное лето. В городе невозможно было оставаться. Отцу пришлось отправить нас с матерью в деревню. Сам он каждое утро верхом уезжал в Мосул, а вечером после захода солнца возвращался.
Мать настолько тяжело болела, что не могла присматривать за мной. Долгое время я была предоставлена самой себе и ползала с утра до вечера по пустым комнатам. Наконец в соседней деревушке нашли одинокую женщину-арабку по имени Фатма, у которой недавно умер ребенок; и Фатма стала моей кормилицей, отдав мне любовь и нежность материнского сердца.
Я росла, как все дети этого пустынного края. Фатма, привязав меня, точно куль, за спину, таскала под знойным солнцем, взбиралась со мной на вершины финиковых пальм.
Как раз в то время мы перебрались в деревушку, о которой я уже говорила. Каждое утро, захватив с собой какую-нибудь еду, Фатма уносила меня в рощицу и голышом сажала в воду. До самого вечера мы возились, барахтались с ней в озере, распевали песни и тут же подкреплялись едой. Когда нам хотелось спать, мы сооружали из песка подушки и засыпали в обнимку, прижавшись друг к другу. Тела наши были в воде, а головы на берегу.
Я так привыкла к этой «водяной» жизни, что, когда мы вернулись в Мосул, я почувствовала себя рыбой, которую вытащили из воды. Я без конца капризничала, была возбуждена или, сбросив с себя одежду, постоянно выскакивала на улицу нагишом.
Лицо и руки Фатмы были разукрашены татуировкой. Я так привыкла к этому, что женщины без татуировки казались мне даже безобразными.
Первым большим горем в моей жизни была разлука с Фатмой.
Переезжая из города в город, мы наконец добрались до Кербелы. Мне исполнилось четыре года. В этом возрасте уже почти все понимаешь.
Фатме улыбнулось счастье, она вышла замуж. Как сейчас помню день, когда она вновь стала новобрачной: какие-то женщины, казавшиеся мне удивительными красавицами, так как на лице у них была татуировка, как у Фатмы, передают меня из рук в руки и наконец усаживают рядом с кормилицей. Помню, как мы едим, хватая руками угощения с больших круглых подносов, которые ставили прямо на пол. Голова моя гудит от звона бубнов и грохота медных барабанов, похожих на кувшины для воды. В конце концов усталость берет свое, и я засыпаю прямо на коленях у своей кормилицы…
Не знаю, была ли жива святая наша матерь Фатма, когда ее сына, имам
Хюсейна, убили в Кербеле; но даже если бедная женщина и дожила до того черного дня, все равно, я думаю, ее стенания были ничто по сравнению с теми воплями, которые испускала я на следующий день после свадебного пира, проснувшись на руках у какой-то незнакомой женщины.
Словом, сдается мне, Кербела со времен своего основания не была свидетелем столь бурного проявления человеческого горя. И когда у меня от крика пропал голос, я, как взрослая, объявила голодовку.
Тоску по моей кормилице помог мне забыть спустя много месяцев кавалерийский солдат по имени Хюсейн. Во время учебных занятий он свалился с лошади и стал инвалидом. Отец взял его к себе денщиком.
Хюсейн был чудаковатый малый. Он быстро привязался ко мне, я же на его любовь вначале отвечала непростительным вероломством. Мы не спали с ним вместе, как с Фатмой, но каждое утро, открыв глаза с первыми петухами, я вскакивала и стремглав бросалась в комнату Хюсейна, садилась верхом ему на грудь, как на лошадь, и пальцами открывала веки.
Прежде Фатма ходила со мной в сад, водила в поле. А теперь Хюсейн приучил меня к казарме, к солдатскому быту. Этот огромный длинноусый человек обладал удивительной способностью и искусством придумывать всевозможные игры. И вся прелесть заключалась в том, что большинство этих игр напоминало опасные приключения, от которых сердце уходило в пятки. Например, Хюсейн бросал меня вверх, словно я — резиновый мячик, и ловил у самой земли. Или же он сажал меня к себе на папаху и, придерживая за ноги, прыгал, затем быстро вертелся на одном месте. Волосы у меня лохматились, в глазах рябило, захватывало дыхание, я визжала и захлебывалась от восторга. Подобного наслаждения я больше никогда не испытывала в жизни!..
Конечно, не обходилось и без несчастных случаев. Но у нас с Хюсейном был твердый уговор: если во время игры мне доставалось, я не должна была плакать и жаловаться на него. Я, как взрослая, научилась хранить тайну. Дело не столько в моей честности, просто я боялась, что Хюсейн перестанет со мной играть.
В детстве меня называли задирой. Кажется, это соответствовало действительности. Играя с детьми, я всегда кого-нибудь обижала, доводила до слез. Очевидно, эта черта была следствием игр, которым меня научил Хюсейн. От него же я унаследовала еще одно качество: не падать духом в трудную минуту, встречать беду с улыбкой.
Иногда в казарме Хюсейн заставлял анатолийских солдат играть на сазе, а сам сажал меня на голову, точно я была кувшином, и исполнял какие-то странные танцы.
Одно время мы с Хюсейном занимались «конокрадством». В отсутствие отца он тайком уводил из конюшни его лошадь, сажал меня впереди себя на седло, и мы часами ездили по степи. Однако нашим развлечениям скоро пришел конец. Не могу точно утверждать, но, кажется, повар выдал нас отцу. Бедный Хюсейн получил две оплеухи и больше никогда не осмеливался подойти к лошади.
Говорят, настоящая любовь не бывает без драки и крика. Мы с Хюсейном ссорились на дню раз по пяти.
У меня была своеобразная манера дуться. Я забивалась в угол, садилась на пол и отворачивалась к стенке. Хюсейн сначала, казалось, не обращал на меня внимания, потом, сжалившись, подхватывал меня на руки, подбрасывал вверх, заставляя оглушительно визжать. Я еще некоторое время капризничала на руках у Хюсейна, ломалась, потом наконец соглашалась поцеловать его в щеку. Так мы мирились.
Наша дружба с Хюсейном продолжалась два года. Но те годы совсем не похожи на теперешние. Они были такие долгие, такие бесконечные!..
Может, нехорошо, что, вспоминая свое детство, я все время говорю про Фатму и Хюсейна?..
Мой отец был кавалерийский офицер, майор. Звали его Низамеддин. Вскоре после женитьбы на моей матери его перевели в Диарбекир. Мы уехали из Стамбула и больше туда не вернулись. Из Диарбекира отца перевели в Мосул,
из Мосула в Ханекин, оттуда в Багдад, затем в Кербелу. Ни в одном из этих городов мы не жили больше года.
Все говорят, я очень похожа на мать. У меня есть фотография, где отец и мать сняты в первый год после свадьбы. Действительно, я — ее копия. Вот только здоровьем несчастная женщина никак не походила на меня. Болезненная от природы, она не могла привыкнуть к суровому климату гор и зною пустынь, ей было трудно переносить переезды. Кроме того, я думаю, она была чем-то тяжело больна. Вся замужняя жизнь бедной мамы прошла в том, что она старалась скрыть свой недуг. Понятно: она очень любила отца и боялась, что ее насильно разлучат с ним.
Отца отсылали все дальше и дальше от Стамбула. Каждый раз перед дорогой он говорил маме:
— Поезжай ты на сезон, ну хоть месяца на два, к матери. Бедная старушка… Она, наверно, так соскучилась по тебе!..
Но мать только сердилась:
— Разве у нас был такой уговор?.. Мы же собирались вместе вернуться в Стамбул!..
Когда разговор заходил о ее болезни, она протестовала:
— Ничего у меня не болит. Устала немного. Погода переменилась, поэтому… Пройдет…
Она скрывала от отца свою тоску по родному Стамбулу. Но возможно ли было это скрыть?
Стоило ей вздремнуть хотя бы минутку, проснувшись, она уже начинала рассказывать бесконечный сон про наш особняк и рощу в Календере, о водах Босфора. Какая, надо думать, тоска гложет сердце человека, если он в несколько минут умудряется видеть такие длинные сны!
Моя бабка не раз обращалась в военное министерство, ходила к большим начальникам, плакала, умоляла, но все ее хлопоты о переводе отца в Стамбул не дали никаких результатов.
Неожиданно болезнь матери обострилась. Отец решил везти ее в Стамбул, подал рапорт об отпуске и, не дожидаясь ответа, двинулся в путь.
Хорошо помню наш переезд через пустыню на верблюдах в махфе.
Когда мы добрались до Бейрута и увидели море, матери стало как будто полегче. Мы остановились у знакомых. Мать сажала меня к себе на кровать, расчесывала волосы, прижималась головой к моей груди и плакала, глядя на мои грязные руки и платьице без единой пуговицы.
Дня через два ей стало лучше, она смогла встать, даже вынула из сундука новые платья, принарядилась. Вечером мы спустились вниз встречать отца.
Отец остался жить в моей памяти как суровый солдат, строгий, немного дикий. Но никогда не забуду, как он обрадовался, увидев мать на ногах, как он плакал, схватив ее за руки, словно ребенка, который только начинает ходить.
Это был последний вечер, когда мы были вместе. На следующий день мать нашли у открытого сундука мертвой с кровавой пеной на губах. Голова ее покоилась на узелке с бельем.
Шестилетний ребенок должен понимать уже многое. Но я почему-то оставалась спокойной, словно ничего не замечала.
В доме, где мы поселились, было много обитателей. Помню, я каждый день дралась с ребятишками в большом саду. Помню, как мы с Хюсейном бродили по улицам города, по набережной, заходили во дворы мечетей, любовались куполообразными крышами.
Мать похоронили на чужбине. Отцу уже незачем было ехать в Стамбул. Видно, ему также не очень хотелось встречаться с моей бабушкой и многочисленными тетушками. Однако он счел своим долгом отправить к ним меня. Возможно, он решил, что жизнь среди солдат в казармах не слишком подходяща для взрослой девочки.