Книга: Птичка певчая
Назад: Зейнилер, 28 октября.
Дальше: Зейнилер, 30 ноября.

Зейнилер, 20 ноября.

Сегодня утром я подсчитала: прошел почти месяц, как я приехала в Зейнилер. А мне кажется, я живу здесь уже много лет. До этого дня мне не хотелось притрагиваться к дневнику. Вернее, я боялась… Первые дни я пребывала в страшном унынии и отчаянии, и кто знает, какую чепуху могла написать. Сейчас я уже привыкаю к здешней жизни.
У сестры Алекси было любимое изречение: «Девочки мои, от безнадежных болезней и неизбежных бедствий есть только одно лекарство: терпение и покорность. Но несчастья обладают тайным состраданием. Кто не жалуется и встречает их с улыбкой, к тому они менее жестоки».
Обычно у Чалыкушу эти слова вызывали только смех, но сейчас она считает их правильными и уже не смеется.
После приезда в Зейнилер у меня бывали такие часы, когда я чуть не сходила с ума. «Сопротивление бесполезно, — твердила я, — все равно ты не выдержишь».
В такие минуты мне на помощь приходили мудрые слова сестры Алекси. Душа моя обливалась слезами, а лицо смеялось, и я начинала петь, насвистывать, чтобы обмануть себя притворным весельем, и сердце мое, трепеща, оживало, как увядший цветок, поставленный в воду.
Я искала утешение в окружающих меня мелочах: будь то свежесорванный зеленый листок, случайно попавшийся мне в руки, которым я водила по лицу, или тощий котенок, найденный в саду, которого я прижимала к груди, согревая своим дыханием. А когда было совсем невмоготу, говорила себе: «Не хандри, Феридэ, крепись! Ты ведь знаешь, у тебя ничего не осталось в жизни, кроме веселого лица и смелости».
И пусть мое веселье было наигранным, мимолетным, но разве луч света, пробившийся в темное подземелье, или жалкий цветок, распустившийся среди камней у разрушенной стены, не есть признаки жизни, несущие человеку надежду и утешение?
Сегодня пятница. Занятий в школе нет.
Дождь, ливший несколько дней подряд, наконец прекратился. За окном осень устраивает свой последний, прощальный праздник. Кажется, что и горная цепь вдали, и болотце, поросшее камышом, весело улыбаются солнцу. Даже кипарисы и надгробные камни на кладбище потеряли свою строгость, перестали наводить страх.
Я заглядываю в глубину своего сердца и чувствую, что уже начинаю успокаиваться, привыкать к новой жизни и даже понемногу любить этот темный, тоскливый край.
К занятиям в школе я приступила на следующее утро после своего приезда. Этот день не забудется никогда.
Утром я лучше разглядела класс, ремонт которого стоил заведующему отделом образования из Б… «больших жертв». Прежде тут, очевидно, был хлев, потом настелили пол, расширили окна, вставили и застеклили рамы. Обои на стенах были чернее сажи. У двери косо висела карта, рядом три учебных плаката; на одном был изображен скелет человека, на другом — крестьянская ферма, на третьем — змея. Очевидно, это и был «новый школьный инвентарь».
Около стены, со стороны сада, еще сохранилась кормушка для скотины — память о хлеве. Ее не выбросили, а прибили сверху деревянную крышку: получилось нечто вроде сундука. Сюда ученики складывали свою провизию, учебники, а также вязанки хвороста, — его собирали в горах для отопления школы.
Хатидже-ханым мне объяснила, что в сундук иногда сажают шалунов, которых не может образумить палка. Младший сын старосты Вехби почти все время проводил в этом сундуке. Напроказив, мальчуган сам забирался в сундук, ложился там на спину, как покойник в гробу, и собственноручно опускал крышку.
Я удивленно спросила у Хатидже-ханым:
— А мухтар не сердится?
Хатидже-ханым покачала головой.
— Мухтар-бей бывает только доволен. Он сказал мне: «Молодец, Хатидже-ханым, хорошо, что надоумила. У нас дома тоже есть сундук. Теперь, если негодник набедокурит, я буду сажать его туда».
— Хороший метод воспитания. Значит, в школе есть и мальчики?
— Да, несколько человек. Но взрослых ребят мы посылаем в мужскую школу в деревню Гариблер.
— А где находится деревня Гариблер?
— Вон за теми скалами. Видишь, белеют вдали?
— И не жалко ребят? Как же они ходят туда зимой, в снег?
— Привыкли. Когда нет слякоти, они добираются туда меньше чем за час. Но в дождь, грязь или буран им приходится туго.
— Хорошо, а почему вы их не учите здесь?
— Разве можно, чтобы мужчины и женщины занимались вместе?
— Какие же это мужчины?
— А как же, дочь моя! Это уже большие парни, им по двенадцать — тринадцать лет. — Хатидже-ханым на мгновение запнулась, видно, хотела сказать что-то еще, но не решалась. Потом пересилила себя: — Особенно это невозможно теперь…
— Почему?
— Ты слишком молоденькая учительница… Вот поэтому, дочь моя.
Стамбульцы говорят: «Честная женщина и от петуха бежит». Очевидно, наша Хатидже-ханым была как раз из такой породы.
Я промолчала и занялась делами.
Важной частью школьного инвентаря, добытого заведующим отделом образования «ценой больших жертв», было также и несколько старых безобразных парт. Но странно! Они были свалены в углу класса, и никто, видимо, не считал нужным ими пользоваться.
— Почему вы это сделали, Хатидже-ханым? — полюбопытствовала я.
— Это сделала не я, а прежняя учительница, дочь моя. Дети не привыкли сидеть за партами. Наука не идет в голову человеку, когда он восседает на возвышении, словно на минарете. Учительница побоялась выбросить парты из школы, мог ведь приехать инспектор или еще кто-нибудь из начальства. Новичков мы сажаем все-таки сначала туда. А потом, когда они начинают учиться, пересаживаем вниз, на циновки.
Я попросила Хатидже-ханым помочь мне. Мы вымыли пол, убрали циновки, расставили парты, и хлев стал хоть немного походить на класс.
По лицу Хатидже-ханым было видно, что она недовольна. Но возражать старая женщина не осмеливалась и делала все, что я говорила. Мне хотелось поскорей управиться с уборкой.
Я еще не успела вымыть руки, как начали сходиться ученицы. Девочки были одеты бедно, убого. Почти все были без чулок, на голове — плотно повязанные старые, драные тряпки бязи. Стуча деревянными сандалиями, одетыми прямо на босу ногу, они подходили к дверям класса, снимали свои деревяшки и ставили рядком у порога.
Увидев меня, девочки пугались и, смущенные, останавливались в дверях. Я попросила их подойти ближе, но они закрывали лица руками и прятались за дверь. Мне пришлось за руки, насильно втаскивать их в класс.
Подходя ко мне, они закрывали глаза и целовали мою руку. Это было так потешно, что я чуть не рассмеялась. Очевидно, так было принято в деревне. Каждый поцелуй сопровождался смешным причмокиванием, и рука моя становилась мокрой от их губ.
Стараясь подбодрить девочек, я говорила каждой несколько теплых, ласковых слов, но все мои вопросы оставались без ответа. Дети упрямо отмалчивались. Было от чего прийти в отчаяние. Они долго кривлялись и ломались, но под конец мне все-таки удалось узнать их имена:
— Зехра…
— Айше…
— Зехра…
— Айше…
— Зехра…
— Айше…
Господи! Сколько в этой деревне девочек по имени Зехра и Айше!
Смешного во всем этом мало, но невольно в голову мне приходили забавные мысли. Например, приедет инспектор и захочет познакомиться с моими ученицами. Я моментально ему доложу: «В классе девять Айше и двенадцать Зехра». А можно сделать так: всех Айше посадить по одну сторону класса, а Зехра — по другую. Или вот еще… Когда мы будем играть в мячик (а я решила устраивать на переменах для детей игры в саду), можно быстро разделить класс на две группы, стоит только крикнуть: «Все Айше — направо, все Зехра
— налево!»
Я не могла удержаться, чтобы не позволить себе новое развлечение. Когда приходили новые девочки, я спрашивала:
— Дочь моя, ты Зехра или Айше?
Очень часто мои вопросы попадали в цель. Смелее всех оказалась маленькая черноглазая девчушка с пухлыми щеками. Она взглянула на меня удивленно и спросила:
— Откуда ты знаешь, как меня звать?
Я рассадила своих учениц по партам и попросила их хорошенько запомнить, кто где сидит. Надо было видеть бедняжек, как беспомощно болтались их ноги, какие у них были странные позы! Казалось, они сидели не за партами, а на ветке дерева или скате крыши. Когда я отходила к кафедре, они, не спуская с меня глаз, медленно подтягивали под себя свои грязные ноги, напоминая мне черепашек, прячущих лапы в панцирь.
Что поделаешь? Постепенно привыкнут.
Одно меня сильно поразило: девочки были очень застенчивы. От них, как от деревенских невест, невозможно было добиться ни одного слова. Но стоило моим ученицам открыть учебники, как класс огласился громкими воплями. Оказалось, они привыкли читать хором, не жалея горла. В класс приходили все новые и новые ученицы, шум усиливался, и голова моя пошла кругом.
Я спросила у Хатидже-ханым:
— Они все время так занимаются, надрывая глотки? Какой ужас! Разве можно это выдержать?
Хатидже-ханым удивленно посмотрела на меня.
— Ну конечно. А как же иначе, дочь моя? Это школа. Можно ли обтесать бревно, не взмахнув топором? Чем громче они кричат, тем лучше усваивают урок.
Уже почти все парты были заняты. Я что было силы стукнула рукой по кафедре, которая, пожалуй, была единственной новой красивой вещью в школе, хотела приказать, чтобы дети занимались молча. Однако никто не обратил на меня внимания, никто не поднял головы. Наоборот, класс загудел еще громче, точно улей, потревоженный камнем:
«…Эузюбил-ляхи-эбджед-хеввез-хутти-джим-юстюн, дже-джим-эсре-джи…»
Я поняла, что мне предстоит изрядно помучиться, пока удастся перевоспитать ребят. Но я не сомневалась, что добьюсь успеха.
— Хатидже-ханым, — обратилась я к старой женщине, — занимайся с ними сегодня как обычно. Я не приступлю к занятиям, пока не наведу порядка в классе.
Хатидже-ханым настороженно посмотрела на меня.
— Дочь моя, я учу детей тому, что вижу. Откуда нам знать то, что знаешь ты? У меня ведь нет школьного образования…
Только потом я сообразила, что хотела сказать бедная женщина. Она решила, что ей устраивают экзамен. Старушка так боялась потерять свои двести курушей!..
Хотя день был солнечный, некоторые девочки явились в школу, закутавшись с головой в старые покрывала. Я спросила у Хатидже-ханым, зачем они так сделали.
Этот вопрос опять удивил старуху.
— Господи, дочь моя, да ведь они уже взрослые, невесты. Нельзя же им ходить по деревне с открытыми головами.
Боже! Как можно этих десяти-двенадцатилетних детей, похожих на поблекшие осенние цветы, называть взрослыми да еще невестами? Действительно, куда я попала? Что за край?
Но в то же время я обрадовалась. Если уж таких малюток здесь называют невестами, то я всем покажусь старой девой, засидевшейся дома, и никто надо мной не будет смеяться, считая ребенком.
Позже всех в школу пришли мальчики. Они наравне со взрослыми работают дома по хозяйству, таскают из колодца воду, доят коров, ходят в горы за дровами.
Хатидже-ханым попросила ребят обождать немного за дверью и робко обратилась ко мне:
— Ты, кажется, забыла надеть платок, дочь моя?..
— Неужели это необходимо?
— Э… По правде говоря, конечно, необходимо. Впрочем, это не мое дело… Но ведь грех вести урок с непокрытой головой.
Мне стыдно было признаться, что я не знаю этого. Покраснев, я солгала:
— Оставила платок дома, когда уезжала…
— Хорошо, дочь моя, я дам тебе кусочек чистого батиста, — предложила Хатидже-ханым.
Она пошла в свою каморку, достала из сундука, который отчаянно скрипел, когда его открывали, зеленый батистовый платок и принесла его мне.
Приходилось терпеть. Я накинула платок на голову, завязав его под подбородком, как это делали молоденькие цыганки-гадалки на стамбульских улицах.
Стекло в окне, прикрытом наружным ставнем, вполне могло заменить тусклое трюмо. Я незаметно подошла к нему и начала любоваться собой. Получив назначение в Зейнилер, я заранее обдумала свой учительский костюм. По моему мнению, учительница при исполнении своих обязанностей не имеет права одеваться, как остальные женщины. Мое изобретение было очень просто: платье до колен из черного блестящего сатина, на талии тонкий кожаный поясок, ниже два маленьких кармашка — один для платка, другой для записной книжки. Оживить это черное одеяние должен был широкий воротничок из белого полотна. Я не люблю длинные волосы, но учительнице не подобает быть коротко остриженной. Уже месяц, как я не подстригалась, но мои волосы не достигали даже плеч.
Собираясь на первый урок, я оделась именно так и долго приглаживала щеткой упрямые кудри, чтобы они не лезли мне на лоб.
В зеленом батистовом платке Хатидже-ханым, прикрывавшем мои короткие волосы, которые, избавившись от щетки, тотчас восстали, в черном блестящем платье я выглядела так нелепо и курьезно, что едва не расхохоталась.
Представлю вам своих учеников-мальчишек, из-за которых мне пришлось повязать голову зеленым платком.
Прежде всего, маленький Вехби, который, словно мышь, сидел все время в нашем сундуке. Он действительно походил на забавного мышонка: черные блестящие глаза, точно бусинки, хитрое личико, острый подбородок. Вехби был первый озорник в школе.
Черный арабчонок Джафер-ага, круглый, как волчок, он отчаянно сверкал белками глаз, ослепительно белыми зубами, ярко-красными губами, улыбался, широко растягивая губы. Тем, кто называл его просто Джафер, он в школе не отвечал, а на улице забрасывал камнями.
Десятилетний Ашур, тощий, как скелет, изможденное грязное лицо его было изрыто оспой.
И, наконец, самая замечательная личность в классе — Нафыз Нури. Ему минуло едва десять лет, но лицо у него было сморщенное, как у семидесятилетнего старца. Под подбородком красовалась большая золотушная болячка, которая только недавно затянулась, голая шея походила на ободранную ветку; больные, припухшие веки были без ресниц, на яйцеобразной голове красовалась белая чалма. Словом, это странное существо можно было показывать за деньги.
В то утро Хатидже-ханым положила возле себя длинные прутья, только что срезанные на кладбище, и принялась по очереди вызывать учеников. В то время как один отвечал задание, весь класс по-прежнему галдел ужаснейшим образом.
Помню, когда шум на уроке начинал беспокоить сестру Алекси, она скрещивала на груди свои желтые, похожие на тонкие свечи, пальцы, поднимала кверху ясные голубые глаза, копируя изображение святой девы Марии, и говорила: «Вы заставляете меня испытывать муки ада». И, конечно, зачинщиком всякого беспорядка в классе была обычно Чалыкушу. А теперь ей самой приходится страдать от подобных шалостей.
Две недели я билась над тем, чтобы искоренить этот одуряющий шум, заставить учеников работать молча, выслушивать задание, которое давалось одновременно всему классу.
Ну что ж, мои труды не пропали зря. Правда, в первые дни я не могла справиться с ребятами, несмотря на все мои старания. После розог Хатидже-ханым, которые свистели в классе, словно змеи, мой голосок казался им таким слабым… Порой, когда мне становилось невмоготу, я, обернувшись к двери, кричала:
— Иди сюда, Хатидже-ханым!
Старуха врывалась в класс, словно ведьма на метле, и помогала мне навести порядок.
Но в конце концов я вышла победителем в этой борьбе: класс перестал галдеть. Теперь дети научились сидеть спокойно, понимать человеческое слово. Даже Хатидже-ханым, которая считала, что чем громче класс кричит, тем лучше усваивается урок, была довольна.
Она то и дело повторяла:
— Да наградит тебя аллах, дочь моя! Отдохнет теперь моя головушка…
Однако это было не все, чего я добивалась: мне хотелось сделать детей более веселыми, жизнерадостными. Но я часто теряла веру в то, что мне это удастся.
На детях этой деревни, как и на ее домах, улицах, могилах, лежит печать черной тоски. Бесцветные губы детей не знают улыбки, в их неподвижных, всегда печальных глазах, кажется, навечно застыла дума о смерти.
Может быть, и я сама постепенно начинаю уподобляться им? Прежде я думала о смерти совсем иначе: человек работает, бегает, развлекается пятьдесят — шестьдесят лет, словом, пока не выбьется из сил; но потом глаза его начинают слипаться, испытывая потребность в сладком сне; тогда человек ложится в белоснежную постель, сон охватывает его тело, и он, улыбаясь, словно в сладостном опьянении, постепенно засыпает. Белый мрамор, ослепительно сверкающий в солнечных лучах, усыпан цветами; на мраморную плиту опустилось несколько птиц, чтобы напиться из маленьких ямочек.
Такая приятная, даже радостная картина рисовалась в моем воображении при упоминании о смерти. А сейчас я почти на вкус испытываю горечь смерти, вдыхая ее своими легкими вместе с запахом земли, алоэ и кипарисов.
В том, что дети угрюмы, невеселы, есть большая вина и Хатидже-ханым. Бедная женщина считает, что основная обязанность педагога заключается в том, чтобы убить в детских сердцах все земные желания. При каждом удобном случае она старалась свести малышей лицом к лицу со смертью. По ее мнению, несколько анатомических плакатов, висевших на стене, были присланы в школу именно для этой цели. Она заставляла весь класс хором читать мрачные и торжественные религиозные стихи:
Никому не останется этот тленный мир.
Проходи, наша жизнь, наступай, смерти пир!
Хатидже-ханым повесила на стену плакат с изображением человеческого скелета и рассказывала ученикам об ужасах смерти, о загробных муках:
— Завтра, когда мы умрем, наше мясо сгниет и от нас останутся вот такие высохшие кости…
По мнению старой женщины, все таблицы предназначались приблизительно для таких же целей. Например, показывая на плакат, где была нарисована крестьянская ферма, она говорила:
— Создав этих овец, аллах думал: «Пусть мои рабы едят мясо и молятся мне…» Мы пожираем, отправляем в наши недостойные утробы этих овец… А платим ли мы аллаху свой долг? Где уж там!.. Но когда мы завтра уйдем в
землю, когда возле нас с огненными булавами встанут Мюнкир и Некир, что мы будем говорить?.. — И Хатидже-ханым снова принималась за бесконечные описания смерти.
А плакат с изображением змеи Хатидже-ханым использовала в лечебных
целях, она заявила, будто это Шахмиран, и царапала на животе змеи имена больных.
Чего только я не придумывала для того, чтобы хоть чуточку развеселить бедных детей, рассмешить их! Но все мои старания пропадали зря. Перемены в школе я сделала обязательными, каждые полчаса или час выходила с детьми в сад. Я старалась научить их веселым, интересным играм. Но малышам почему-то они не доставляли никакого удовольствия. Тогда я предоставляла их самим себе и отходила в сторону.
У этих маленьких девочек с потухшими глазами и усталыми лицами, как у взрослых людей, измученных страданиями, оказалось любимое развлечение: забившись в какой-нибудь укромный уголок сада, они начинали распевать
религиозные гимны, без конца повторяя слова «смерть», «гроб», «тенешир» ,
«зебани» , «могила». Одна песня была особенно жуткой. Когда я слушала хор их дрожащих голосов, у меня волосы вставали дыбом:
Словно вору, разденут тебя они, И в пустой гроб положат тебя они.
И от смерти жестокой пощады не жди…
Они завывали, и перед моим взором возникали картины похоронной процессии.
Чаще всего мои ученики играли в похороны. Эта игра устраивалась главным образом во время длинных обеденных перемен. Она походила на театральное представление. Главными актерами были Нафыз Нури и арабчонок Джафер-ага.
Джафер-ага заболевает. Вокруг него собираются девочки, читают хором Коран, льют ему в рот священную воду «земзем». После того как малыш, закатив глаза, «испускает дух», девочки, причитая, подвязывают ему челюсть платком. Затем Джафера клали на тенешир и обмывали.
Дети украшали зелеными платками доску, выломанную из ворот, получался гроб, который мало чем отличался от настоящего страшного гроба.
У меня мурашки бегали по спине, когда Нафыз Нури пронзительным,
зловещим голосом звал к проводам покойника, выкрикивая эзан, читал заупокойный намаз. А у могилы, приступая к обряду развода, он восклицал:
— Эй, Зехра, супруга Джафера!..
Несколько раз эта картина даже снилась мне.
Как я уже сказала, в этой деревне человеку всегда чудится запах смерти, особенно ночью, когда каждый час тянется нескончаемо долго и томительно… Пережить кошмары этих ночей было очень трудно.
Однажды ночью в горах завыли шакалы. Я очень испугалась и решила сбежать вниз, к Хатидже-ханым. Однако, переступив порог ее комнатушки, пропахшей плесенью и похожей на подвал, я увидела картину, показавшуюся мне в сто раз страшнее, чем завывание шакалов. Закутанная с головы до ног в белое покрывало, старая женщина сидела на молитвенном коврике и, перебирая длинные четки, раскачиваясь из стороны в сторону, бормотала что-то глухим голосом, точно была без сознания.
У меня в Зейнилер три привязанности.
Первая — родник под моим окном, чье неумолчное журчание помогает коротать томительное одиночество.
Вторая — маленький Вехби, тот самый шалун, который во времена царствования Хатидже-ханым все время в классе проводил на дне сундука, отбывая наказание. Я очень полюбила этого проказника, ничем не походившего ни на одного из своих сверстников.
Он смешно картавил, но говорил свободно, весело, непринужденно.
Однажды в саду Вехби пристально глянул на меня, прищурив свои блестящие глазки.
— Что смотришь, Вехби? — спросила я.
Вехби ни капли не смутился и ответил:
— Какая ты красивая девушка! Давай я тебя возьму в жены моему старшему брату, станешь нашей невесткой.
Все в Вехби замечательно, все мне нравится, вот только считаться со мной он никак не желает. Даже когда я, рассердившись, тихонько дергаю его за ухо, он не обращает на это никакого внимания. Но, может быть, именно поэтому я и люблю его.
Услышав от Вехби столь фамильярное предложение, я нахмурилась.
— Разве можно своей учительнице говорить подобные вещи? Вот услышат взрослые — ох, и зададут тебе жару!
Вехби ответил, как бы потешаясь над моим простодушием:
— Вот уж дудки! Разве я скажу еще кому-нибудь такое?
Господи, ну и болтун же этот деревенский мальчик с пальчик.
А Вехби с той же непринужденностью продолжал:
— Я буду называть тебя: «Моя стамбульская невестка…» Буду приносить тебе каштаны. Брат повесит тебе на шею ожерелье из золотых монет.
— Как, разве у тебя еще нет невестки?
— Есть. Но это темная девушка. Мы ее выдадим за чабана Хасана.
— А кто же твой брат?
— Жандарм.
— А что делают жандармы?
Вехби задумался, почесал голову и сказал:
— Режут гяуров.
Мне нравится, что Вехби горд, упрям и независим. Он задирает нос, совсем как взрослый мужчина. Когда я на уроках поправляю его, Вехби смущается, злится и ни за что не хочет исправить ошибку. А если я настаиваю, мальчик презрительно глядит мне в лицо и говорит:
— Ты ведь женщина… Твой ум не понимает…
Что касается моей третьей привязанности — это маленькая девочка-сирота.
Кажется, шел уже пятый день занятий. Я окинула взглядом класс, и вдруг мое сердце взволнованно забилось. На самой задней парте сидела девочка с красивым матовым личиком, пушистыми русыми, почти белыми волосами. Она улыбалась мне, обнажив блестящие, точно жемчужины, зубы.
Кто эта девочка? Откуда она вдруг появилась?
— А ну-ка, подойди сюда! — поманила я ее пальцем.
С легкостью птички она вскочила и вприпрыжку, совсем как я в пансионе, подбежала ко мне.
Она была очень бедно одета. Ноги босые, волосы всклокоченные, сквозь дыры выцветшего ситцевого платья проглядывала нежная белая кожа.
Я взяла ее маленькие руки и сказала:
— Посмотри мне в лицо, крошка.
Девочка робко подняла голову, и из-под длинных пушистых ресниц на меня взглянули блестящие темно-синие глаза.
Невзгоды и тяжкая жизнь, с которой я столкнулась в Зейнилер, не смогли заставить меня плакать, но если бы в этот момент я не взяла себя в руки, я разрыдалась бы, — так меня тронули эти прекрасные глаза полуголой девочки, две жемчужные нити зубов и улыбка алых губ.
Я погладила девочку по щеке и спросила:
— Тебя звать Зехра, крошка, или Айше?
— Меня зовут Мунисэ, ходжаным, — ответила девочка приятным голоском, на чистом стамбульском наречии.
— Ты учишься в этой школе?
— Да, ходжаным.
— А почему ты не ходила столько дней?
— Аба не пускала меня, ходжаным. У нас была работа. Но теперь я буду ходить.
— А мама у тебя есть?
— У меня есть аба, ходжаным.
— А где твоя мама?
Девочка потупилась и не ответила. Мне вдруг показалось, что я нечаянно задела тайную рану в сердце ребенка, поэтому не стала повторять вопрос и заговорила о другом:
— Это ты вчера под вечер пела песни, Мунисэ?
Вчера вечером я слышала, как в соседнем саду кто-то пел тоненьким детским голоском. Голос был такой мягкий и так не походил на голоса, которые мне приходилось слышать до сих пор в Зейнилер, что я высунулась в окно, закрыла глаза, и в течение нескольких минут мне казалось, будто я нахожусь совсем в другом месте, в какой-то волшебной, неведомой стране.
Сейчас я была уверена, что никто, кроме этой девочки, не мог так петь.
Мунисэ стыдливо кивнула головой.
— Да, это была я, ходжаным.
Я разрешила ей вернуться на место и приступила к уроку. На душе у меня почему-то сделалось удивительно светло и радостно. Казалось, сердце мое ощутило вдруг теплое дыхание весны. Глаза этой девочки согрели меня, как согревает солнечный луч птенцов, замерзающих в снегу. Дрожащая в холодном неуютном гнезде, спрятав голову под крыло, слабая, больная Чалыкушу начала постепенно оживать, обретать прежнюю жизнерадостность. Мои жесты и движения стали более уверенными и даже чуть кокетливыми. В голосе появились теплые, веселые нотки.
Во время уроков я невольно поворачивалась к Мунисэ. Она тоже не спускала с меня глаз. Любуясь ее жемчужными зубами, приятной улыбкой, темно-голубыми глазами, которые мне так хотелось поцеловать, я впервые в жизни ощутила радость материнской любви.
Ах, если бы у меня была такая малютка! Ведь мне предстоит жить одной! Как жаль, что это неосуществимо.
От Хатидже-ханым о Мунисэ мне удалось узнать очень немногое. Оказывается, женщина, которую она называла аба, была ее мачеха. Отец девочки прежде служил чиновником в лесничестве. Его вторая жена была родом из Зейнилер, потому, уйдя на пенсию, он обосновался здесь. У жены был дом и участок земли; к тому же они имели около десяти курушей в месяц пенсионных.
Я сказала Хатидже-ханым:
— По твоим рассказам, семья должна жить не так уж бедно. Почему же за девочкой не смотрят?
Старая женщина нахмурилась.
— Спасибо, что хоть так смотрят. Другая бы вовсе на улицу выбросила…
— Почему?
— Мать этой девочки — скверная женщина, дочь моя. Не помню хорошо, кажется, это было лет пять тому назад, она убежала с жандармским офицером. Мунисэ была тогда совсем маленькой. Потом офицер ее бросил и уехал в другое место. О ней стали поговаривать плохо, молодые парни увели ее в горы и там развлекались. Словом, она сделалась распутной женщиной.
— Все это так, Хатидже-ханым, но чем виновата девочка?
Старая женщина покачала головой. Лицо ее выражало фанатичную жестокость.
— Что же ты хочешь? Ведь не станут они одевать ребенка такой женщины в шелковые платья?
Мунисэ не могла посещать школу каждый день. Когда я спрашивала у нее, почему она отсутствовала, девочка отвечала: «Аба заставила стирать белье…», «Аба заставила мыть пол…» или: «Аба послала за дровами в горы…»
Другие школьницы относились к Мунисэ довольно холодно, держались от нее подальше, старались при случае обидеть исподтишка, довести ее до слез. В этой неприязни была отчасти виновата и я, так как не могла скрыть своей любви к маленькой девочке. Дети видели, что я обращаюсь с ней особенно ласково, в саду подзываю к себе и разговариваю с ней, и это сердило их.
Однажды, во время перерыва, из сада донесся плач Мунисэ, я услышала, как она умоляла кого-то:
— Что я вам сделала? Что я вам делаю плохого? Не надо!..
Я выглянула в окно. Девочки, набрав из родника в рот воды, гонялись за Мунисэ и обливали ее. Бедняжка с плачем металась по саду, пыталась закрыть руками лицо и шею. А мои ученицы, эти безмолвные, робкие, с застывшими глазами девочки, превратились вдруг в охотничьих собак, преследующих раненую лань. Словно воронье над добычей, они с дикими криками прыгали и кружились вокруг Мунисэ, то прижимали мою любимицу к забору, то валили на землю или, набрав полный рот воды, обливали ее лицо и раскрытую грудь.
Кровь бросилась мне в голову. Как безумная, выскочила я из комнаты и побежала вниз. Я так торопилась, что проломила ногой прогнившую ступеньку лестницы и застряла в дыре. Когда я влетела в сад, то увидела, что дело приняло новый оборот. У Мунисэ оказался защитник, такой же маленький, как она, но сильный и проворный. Это был проказник Вехби.
Никогда не забуду этого отважного мальчугана. Вехби залез в грязную лужу, куда стекала вода из источника, и брызгаясь, как утка, забрасывал обидчиц Мунисэ комьями жидкой грязи. Он так перемазался, что походил на чертенка. Его пронзительный голос, словно пастушья дудка, покрывал голоса девчонок:
— Эй, вы, дети гяуров!.. Оставьте в покое Мунисэ!.. А то всех вас перережу!..
Под таким натиском девочки были вынуждены отступить. Я взяла на руки обессиленную Мунисэ и перенесла ее к себе в комнату.
Невозможно описать, что я чувствовала, обнимая это маленькое красивое существо. Сердце наполнялось волнующей теплотой, словно в глубине моей души забил горячий источник. Этот жар разливался по всему телу, меня охватывала сладостная истома, от которой на глазах навертывались слезы и было тяжело дышать.
Мне показалось, что я уже испытывала когда-то такое странное опьянение. Но когда?.. Где?..
Сейчас, когда я пишу эти строки, мое сердце снова замирает. Я пристально вглядываюсь в прошлое и думаю: «Да, где?.. Когда?..» Наверное, это воспоминания о каком-то далеком, забытом старом сне, потому что в этом странном, неопределенном чувстве есть что-то такое, чего не может постичь ум. Мне начинает казаться, будто я лечу в воздушной пустоте. Мимо несется поток из листьев, которые шуршат, задевают мое лицо, волосы… Где это было? Нет, нет, все это выдумка, ничего подобного никогда не было в моей жизни. Это чувство я испытываю впервые.
В тот день я забыла о своих учениках и занялась только Мунисэ: обмыла ее милое тельце, напоминавшее мне белую лилию, измученную бурей, расчесала ее русые, почти льняные волосы.
Бедняжка долго не могла успокоиться и плакала навзрыд. Ах, эти слезы! Мне казалось, они текут не по лицу девочки, а по моему израненному сердцу.
Постепенно мне удалось успокоить ее. На скорую руку я стала переделывать для нее одно из своих старых платьев. А Мунисэ, пока я возилась с платьем, как котенок терлась головой о мою юбку и серьезно смотрела мне в лицо своими блестящими глазами.
Как и во всех детях, слишком рано познавших трудности и несправедливые удары жизни, в Мунисэ было много от взрослого человека. Ей давно были известны такие вещи, которые я начала понимать всего лишь несколько месяцев тому назад. Вся забота о младших братьях лежала на ее плечах. Но разве угодишь мачехе? Бедной Мунисэ по нескольку раз в день приходилось отведывать палки.
Неделю тому назад в их сад забрела соседская корова. Пока Мунисэ выгоняла ее, самый младший братишка вывалился из люльки. За это мачеха сильно отколотила девочку, заперла в хлеву и три дня ничего не давала есть, кроме сухих хлебных корок.
Мунисэ показала мне на своем белом, как слоновая кость, теле ссадины и синяки — следы побоев.
Я не удержалась и спросила:
— Хорошо, Мунисэ, разве отец тебя не жалеет?
Девочка пристально глянула мне в лицо, словно поражалась моей наивности, потом улыбнулась:
— И он меня жалеет, и я его… Ведь у нас с ним ничего нет…
Сказав это, она вздохнула и развела в стороны крошечные руки, как бы подчеркивая безнадежность своего положения. У меня даже защемило сердце.
Какое удовольствие я получила, наряжая Мунисэ! Можно было подумать, что играла в куклы. Я подвела девочку к небольшому зеркалу. Она вспыхнула от радости, зарделась. Но я заметила в ее глазах что-то похожее на испуг. Иначе и не могло быть, — коротенькое платье из синей шерсти, длинные черные чулки, розовая лента в волосах, заплетенных в две косички, все было для нее чужим.
Как я потом узнала, наряд Мунисэ стал на много дней поводом для всевозможных сплетен в Зейнилер. Некоторым моя забота пришлась по душе, но очень многие остались недовольны. По их мнению, ни к чему было проявлять сострадание к «змеенышу», мать которого развлекается в горах. Нашлись и такие, которые считали, что наряжаться подобным образом — грех, другие утверждали, что эта «роскошь» может только испортить девочку и она пойдет по дурному пути своей матери.
Бедняжке Мунисэ недолго пришлось наслаждаться своей розовой лентой и хорошеньким синим платьем. Мачеха, неизвестно что подумав, спрятала все эти наряды в сундук. Через два дня девочка пришла на урок в прежнем тряпье.
Мунисэ посещает школу очень редко. Вот уже три дня, как я ее не вижу. Интересно, что случилось? Завтра я расспрошу о ней маленького Вехби.
Назад: Зейнилер, 28 октября.
Дальше: Зейнилер, 30 ноября.