* * *
Пресса буржуазных газет работала на него. Адмирал был эффектен, как герой авантюрного романа, и газеты подняли Колчака на щит славы... Севастополь встретил его оркестрами, цвела огромная свита штабов и начальства. В приветственной речи была выражена надежда, что скоро воды Черного моря увидят его вымпел.
– Увидят! – сказал Колчак, словно облаял всех. – Через полчаса уже все увидят мой флот в море...
Прямо с вокзала – в гавань, и через полчаса вымпел был поднят над флагманской «Императрицей Марией».
– Карту, – потребовал Колчак. Орудуя параллельной линейкой, он проложил курс эскадре:
– На Босфор!
Возле турецких берегов в русские прицелы попался «Бреслау» и был вынужден спасаться. Его загнали в гавань, как крысу в нору. Колчак вызвал по радио минный флот и завалил Босфор минами так же плотно, как это делал Эссен, его учитель, на Балтике.
По возвращении с моря Колчак обратился к черноморцам:
– Мы провели только смотр. Завтра начинаем воевать...
Он не был похож на других адмиралов. Помня об указании Гучкова, вице-адмирал стал доступен матросам, он беседовал с ними запросто. На Николаевском судостроительном заводе комфлот стал кумиром рабочих, когда выточил на станке сложную деталь.
– Не удивляйтесь моему умению. Я провел детство на Обуховском сталелитейном заводе среди пролетариев и всегда знаю их нужды!
Так он говорил, и Черноморский флот носил его на руках:
– Ура! Да здравствует наш славный адмирал Колчак... С нашим адмиралом умрем за веру, за царя, за отечество!
Это была политика – очень дальновидная. Но зато и скользкая – как каток. Рано или поздно, но шея будет свернута.
7
Минную дивизию на Балтике принял от Колчака контр-адмирал Развозов. Почти весь июль (жаркий, удушливый) эсминцы базировались на Моонзунд. Тоска смертная... Июль был богат событиями, которые язвили сердца каждого россиянина. Ходили темные слухи, что Протопопов, товарищ председателя в Думе Родзянки, заезжал специально в Стокгольм, где вел беседу с немецкими дипломатами о путях к заключению мира. Тем людям, у которых была голова на плечах, становилось ясно, что самодержавие – в чаянии грядущих потрясений – спешит избавиться от войны, чтобы развязать себе руки для борьбы с растущей революцией. Кают-компания «Новика» стала наполняться политикой, и Артеньев, как старший офицер, вмешивался в споры.
– Оставьте же эту политику! Это не наше дело. Еще Козьма Прутков сказал: «Специалист подобен флюсу – полнота его односторонняя!» Что-либо одно – или флот, или политика... Я – за флот. Больше внимания к службе!..
Он снова тронул болевшую ключицу, и фон Грапф это заметил:
– Поезжайте-ка в Питер, развейтесь. Заодно и дело – штурман жалуется на хронометры, которые не мешает выверить в навигационных мастерских... Из Кронштадта наведаетесь в Питер.
– Мне ящиков с хронометрами не дотащить. Тяжелые.
– Возьмите первого попавшегося матроса...
Артеньев так и сделал: вышел на палубу и окликнул первого попавшегося, которым оказался Семенчук:
– Оденься как следует, гальванер, чтобы на патрули не напороться. Поедем сначала в Кронштадт, а потом в Питер...
Ему одеться было гораздо сложнее, ибо существовала громадная таблица для 32 форм одежды флотского офицера – на все случаи жизни. Ошибаться нельзя... Поехали. С хронометрами.
* * *
Политика преследовала даже в пути. Ехали поездом через Финляндию и всю дорогу разговаривали. Причем нельзя сказать, что были неискренни. Дорога, она ведь тоже сближает людей...
– Ты не думай, – говорил Артеньев, – что мы, офицерство, лыком шиты. И многие из нас отлично чувствуют все российские неустроенности. Но... молчат! Вы свои пяток лет оттабанили – и домой поехали. А у нас другое дело... присяга, долг, честь. Наконец, и пенсия. Она, как ни крути, а языки тоже защелкивает...
Близость Кронштадта обоих насторожила: при сатрапии губернатора адмирала Вирена здесь не пахнет раздольем флотской удали. Город-крепость, город-тюрьма, весь в камне, и даже мостовая из чугуна – уникальнейшая в мире.
– Сдадим вот хронометры и... поскорей бы отсюда!
Сдали они хронометры, ночь переспали, наутро опять пошли в мастерские. Шли они, как заведено в Кронштадте, по разным сторонам Господской улицы – Артеньев шагал по правой («бархатной»), а Семенчук по левой («суконной») – таковы здесь порядки. Откуда ни возьмись выкатился на Господскую серый в рыжих подпалинах жеребец, а в коляске с открытым верхом сидел сам Вирен.
– Стой, – заорал он Семенчуку. – Чего руки в карманы сунул? Давай бляшку с номером... Я тебя научу, как держать руки надо!
С «бархатной» стороны Артеньев перешел на «суконную»:
– Господин вице-адмирал, это мой матрос, мы с «Новика», только что с позиций Моонзунда, приехали с хронометрами...
– А, – сказал Вирен, – с эсминцев? Разболтались вы там, вдали от дисциплины флотской. Я вас проучу... Что за ботинки?
Ботинки на ногах Артеньева, правда, были не форменные.
– Казенные жмут, – сказал он. – Извините.
– Казенные уже и жать стали? Может, и мундир вам мешает? Сейчас же отведите своего разгильдяя на гарнизонную гауптвахту, а затем сами ступайте на офицерскую – арестуйтесь!
Жеребец тронулся дальше, и Господская вмиг стала пустой, будто вымерла. Одиноко маячили офицеры, заранее становясь во фронт. Дамы – при виде Вирена – спешили переждать его проезд в подворотне, чтобы не нарваться на оскорбление. Зато свободно шлындрали, бесстрашны и ненаказуемы, кронштадтские проститутки...
Артеньеву было стыдно перед своим гальванером:
– Пойдем, Семенчук, я тебя посажу, а потом и сам сяду...
Отсидели они два дня, забрали из мастерской хронометры.
– Бежим! – сказал Семенчук. – Ноги в руки и бежим.... Вот уж несчастная братва, кто здесь по пять лет загорает.
* * *
Со двора флотского Экипажа, как в далеком детстве, пела труба. Ирины дома не было, Артеньев открыл квартиру своим ключом:
– Входи. Как-нибудь устроимся переночевать у меня.
Вошли. В квартире было страшное запустение.
– Не дай-то бог иметь такую жену, как моя сестрица. Правда, она еще глупа... Что взять с дуры-бестужевки?
Семенчука поразил вид огромных пустых комнат с отодранными по углам обоями. Кривоногая жалкая мебелишка, почти сиротская, кособочилась по углам квартиры – неприютно и одичало.
– Небогато живете. А я-то думал...
– И думать нечего, – сердито отвечал Артеньев. – Тебе кажется, если дворянин, так уже особняк, рысаки, лакеи, а сам дворянин кровь сосет из народа. Че-пу-ха!.. Мой батюшка сорок лет вставал ни свет ни заря, чтобы всяких оболтусов латынью насытить. Надорвался и умер... до пенсии! – Старлейт вернулся с кухни явно смущенный. – Хоть шаром покати, – сказал. – Самая противная девка – это ученая девка... Извини, брат, ужин не состоится.
Пили голый чай с сахаром – в молчании. От канала Круштейна тянуло ночной сыростью. Старенький абажур, весь в пыли, освещал над пустым столом четкий круг, рукава от стола запылились.
– Ляжешь вот тут. Я тебе постелю.
– Спасибо, – ответил Семенчук. – Мне бы приткнуться.
Ближе к ночи вернулась Ирина. Рослая, стройная. Ее сильно портил долговатый нос – такой же, как у брата. Моложе его на десять лет, она как-то запоздало развилась, и Артеньев с непонятной для себя неприязнью отметил ее груди, торчавшие дыбком.
– Не понимаю тебя! – с укоризной сказал брат сестре. – Когда ты возьмешься за ум? Почему такой кавардак в квартире? В доме – ни куска хлеба... И почему ты пришла так поздно?
– Да, я задержалась сегодня... Так было интересно! Мы, все девушки, ездили в Калинкину клинику – изучали там венеричек. Ты можешь гордиться сестрой. Я недавно так идеально отпрепарировала лягушку, что ее оставили на курсах как учебное пособие.
– Я восхищен, – хмуро процедил Артеньев. – «Тебе с подругой достались препараты гнилой пуповины, потом был дивный анализ выделенья в моче мочевины...» Дура ты! – врубил он в лицо ей. – Тебе замуж надо. И сразу повыскакивают из головы все лягушки. Готовь себя не к вивисекциям, а к семейной жизни.
– Ты отсталый консерватор, – возразила сестра. – Впрочем, все офицеры флота всегда славились своей реакционностью.
– Пусть я отсталый. Но ты со своим прогрессом тоже далеко не ускачешь. Нужен дом. Нужен муж. Нужны дети... Кухня, наконец!
– Боже, ты разговариваешь, словно черносотенец. Сейчас, когда все вокруг кипит, когда наука...
– Оставь ты эту ерунду! – Он рывком распахнул дверь, спросив у темной комнаты: – Семенчук, ты спишь?
– Сплю. Сплю. Я ничего не слышу...
Разговор с сестрой он продолжил, когда она уже легла.
– Я постарел... да? – спросил Артеньев.
– Ты ужасно нервный. А я так счастлива...
– Влюблена?
– Что ты! – возмутилась Ирина. – Это было бы глупо...
Она призналась ему, что профессор Пугавин, это научное светило, выделил ее среди всех бестужевок для постановки психологических опытов. Пугавин нашел у нее рациональный ум.
– Профессор сейчас занимается этим... Распутиным!
– А при чем здесь ты со своим рациональным умом?
– Пугавин нашел, что я гожусь для разгадки секрета влияния Распутина на женщин. Опыт, конечно, будет поставлен строго научно. И под наблюдением самого профессора...
– Вот так и знай, – сказал Артеньев, – если я твоего профессора-психолога встречу, я самым простонародным способом набью ему морду. И пусть он жалуется потом городовому!
– Пугавин – прогрессивная личность, – обиделась сестра.
– Тем лучше. За этот прогресс я ему еще добавлю. И посоветую, чтобы опыты с искушением от Распутина он ставил над своей женой.
Сестра замкнулась. Взяла у него папиросу.
– Социология тоже наука, – сказала она, неумело прикуривая. – И наука с большим будущим. В науке всегда были герои-мученики. Не станешь же ты отрицать подвигов врачей, которые сознательно прививают себе микробы чумы, холеры и сибирской язвы.
– Спи. Я гашу свет. Герои науки так и останутся героями. Но я еще посмотрю, какой микроб тебе достанется от Распутина...
На следующий день явился профессор Пугавин; светило был в сером костюме и в серой шляпе, день был тоже серый.
– Молодой человек, – сказал профессор, беря Артеньева за пуговицу мундира (чего Артеньев не мог выносить), – как же вам не стыдно? Ирина Николаевна мне все рассказала... К чему ваши сомнения? Я же стану следить за вашей сестрой, как Цербер. У меня холодный, аналитичный ум, как у римского патриция.
– У вас он холодный. Но у сестры может оказаться и горячим.
– Сережка! – вспыхнула Ирина. – Как ты можешь говорить обо мне такое? Мы ведь ставим только опыт... только психологический опыт для науки!
Семенчук проявил деликатность и, присев на корточки, перебирал книги на этажерке. Артеньеву он сейчас мешал своим присутствием, но... не выгонять же на улицу! Пускай слушает.
– Распутин, по-моему, это просто гнусный кал, который недостоин вашего просвещенного изучения. Его надо подцепить на лопату и выбросить. А вам хочется его понюхать.
– Э-э, нет! – убежденно отвечал Пугавин. – Когда человек смертельно болен, врачи изучают и его кал, дабы спасти человека... в данном случае речь идет о больном русском обществе.
Тут Сергей Николаевич возмутился:
– А кто вам сказал, что русское общество больно? Вон, посмотрите на моего бугая... Семенчук, встань! Ты разве болен?
Гальванер вырос над этажеркой – всей своей гигантской фигурой чемпиона по классической борьбе.
– Не, – засмеялся, – мы не больные. А с господином старлейтом я согласен: всю заразу жизни русской – на свалку надо, чтобы она здоровым жить не мешала.
– С таким оппонентом я не желаю дискутировать... Ирина Николаевна, вы готовы? Григорий Ефимыч будет ждать нас, я уже договорился через баронессу Миклос.
Артеньев прицепил к поясу золоченый кортик:
– Я пойду тоже. У меня не десять сестер, чтобы я бросался ими по всяким Гришкам... Можете мне, как реакционеру, не признаваться. Лишь один вопрос: где живет эта скотина?
* * *
На Гороховой – пустота, лишь возле дома № 64 заметно некоторое оживление, возле подъезда стоят два легковых автомобиля. На площадке лестницы первого этажа, примостившись на подоконнике, играют в карты скучные филеры. Скучные и трезвые.
– Вам куда? – спросили они Артеньева.
– Господин в сером с молодой дамой уже проходили?
– Да. Только что.
– А я с ними... тоже к Григорию Ефимычу.
«Штаб-квартира Российской империи» имела электрический звонок. Артеньев в бешенстве как нажал его кнопку, так уже и не отпускал пальца, пока ему не открыла горничная.
– А вам назначено? – спросила она, словно о визите к врачу.
В прихожую вышел костистый мужик в шелковой рубахе с малиновым пояском, в английских полосатых брюках, на босых ногах его шаркали шлепанцы. Он воззрился на Артеньева, и старлейт хорошо рассмотрел его старческое лицо, клочковатую бороду, из путаницы которой пробивались землистые мужицкие морщины. Даже никогда не видев Распутина, Артеньев догадался, что это он... он!
– Ты што звонишь, будто полицья какая? – наорал Распутин на офицера. – Всех в дому перепужал. Я тебя звал, что ли? Ты, флотский, на кой ляд сюды приперся?
– Просто так. Посмотреть на вас.
– Кого смотреть-то?
– Да вас, Григорий Ефимыч.
На лице Распутина выразилось крайнее удивление:
– У тебя и дела до меня нетути?
– Нет. Нету.
– И просить ништо не станешь?
– Не стану. Вот посмотрю и уйду...
Распутин взмахнул длиннейшими руками гориллы:
– Таких у меня ишо не бывало. Кажинный прыщ лезет, кому – места, кому – чин, кому – орденок. А тебе ништо не надо, быдто святой ты!
Он распахнул двери в гостиную, наполненную дамами, и объявил своим гостям во всеуслышание:
– Это ничего. Какой-то хрен с флоту приволокся...
Древнеславянское слово сорвалось с языка Распутина легко и безобидно, почти не задевая слуха, как обычное разговорное слово, и все дамы восприняли его с удивительным спокойствием. Пугавин с сестрой были уже здесь. Артеньев сел в уголку комнаты, осмотрелся... От круглой печки, несмотря на летнюю пору, разило жаром. Посреди комнаты, обставленной дешевыми венскими стульями, громоздился стол. На нем – ведерный самовар. Вокруг самовара навалено всякой снеди. Масса открытых коробок консервов. Горка неряшливо накромсанной осетрины. Надкусанные калачи. Луковицы. Черный хлеб. Баранки. Мятные пряники. Четыре роскошных торта от Елисеева, уже початых ножами с разных сторон. Соленые огурцы. Очень много бутылок с вином, а под столом – пустые бутылки...
– Ну, кто новый-то здеся? – спросил Распутин, но тут опять задребезжал звонок. – Тьфу, бесы, и время провесть не дадут.
Ввалилась пожилая особа в кружевах и ленточках, с порога она рухнула на колени, хватая Распутина за подол рубахи:
– Отец, бог, Саваоф... дай святости, дай, дай!
Распутин рвал от нее подол рубахи, крича:
– Ой, старая, не гневи... отстань, сатана, или расшибу!
– Сосудик благостный, бородусенька, святусик алмазный...
Распутин развернулся, треснул даму кулаком по башке и отшвырнул ее, словно мешок, к печке.
– Всегда до греха доведет, – сказал, оправляя рубаху. – А ежели ишо раз полезешь, вот хрест святой, так в глаз врежу, что с фонарем уйдешь... как пред истинным!
– Бог, бог... освяти меня, – взывала дама от печки.
– Ну, не сука, а? – спросил всех Распутин и повернулся к Артеньеву: – Сидай к столу, флотской... Небось мадеру лакать любишь?
И вдруг он вперился взглядом в Ирину Артеньеву:
– А ты пошто без декольты пришла? Или порядку не знаешь?
Поднялся с продавленного дивана Пугавин:
– Ирина Николавна явилась, чтобы побеседовать с вами.
– О чем?
– О смысле жития, конечно.
– Дуня! – позвал Распутин, и мгновенно явилась горничная. – Вот эту новенькую, котора без декольты... в боковую веди.
Артеньев конвульсивно дернулся, но Пугавин шепнул ему:
– Что вы! Ваша сестра культурная, передовая девушка...
Компания за столом росла, появились пьяные. Дирижировал за столом закусками секретарь Распутина – ювелир Аарон Симанович. Смеялась, подъедая торт с вилки, будто купчиха, баронесса Миклос – красавица, каких Артеньев никогда не видывал. «И эта туда же?..» Было много аристократок, но скромному офицеру с «Новика» они были далеки и... противны! Респектабельная баронесса Икскуль фон Гильденбандт, которую Артеньев знал по портрету Репина («Дама под вуалью»), невозмутимо разливала чай. Разговор за столом шел странный – больше о концессиях Мурманской железной дороги.
Дверь из боковой комнаты открылась, вышел Распутин с сестрой. Держа ее рукою за шею, он продолжал незаконченный разговор.
– Грех – это хорошо, – ласково внушал он Ирине.
Артеньеву показалась дикой простота его убеждений. Никаких высоких материй: «Грех – это хорошо!» – и этого достаточно, чтобы дуры бабы слушали его так, будто мед пили.
– Пора уходить, – шепнул Артеньев Пугавину.
– Но мы присутствуем лишь при начале опыта...
Распутин сел за стол, а красавица Миклос поднесла ему кусок хлеба, поверх которого положила соленый огурец. Скрипач Лева Гебен настроил свою скрипку, и грянула «величальная»:
Выпьем мы за Гришу –
Гришу дорогого,
Свет еще не видел
Милого такого...
Балетмейстер Орлов плясал на столике, телефон звонил неустанно. Распутин хлестал все подряд, что наливали, мешая портвейн с квасом, а пиво с хересом. В какой-то момент Артеньев, абсолютно трезвый, испытал тревожное чувство, какое бывает в море ночью, когда вдоль горизонта брызнет светом вражеский прожектор... Почти физически он ощутил взгляд Распутина, устремленный на сестру, как клинок. Под этим взглядом Ирина вдруг окаменела, дернула плечами. И вдруг она вырвала из прически гребенку, тряхнула головой, рассыпав волосы по плечам, как делают женщины, ложась в постель. Распутин смотрел на нее, как удав на кролика. А потом... Потом над объедками стола протянулась вдруг жилистая рука. Распутин, заворожив, стал гладить сестру по щекам.
Артеньев толкнул Пугавина, Пугавин нажал под столом на туфлю Ирины, и она вдруг истерично взвизгнула:
– Ай! Не сметь так обращаться со мною...
Рука убралась, и глаза Распутина медленно потухли:
– Ишь ты... заноза. Ну-ну. Ладно. Ты приходи опять. Я ничего. Это так... Кады придешь? Мы поговорим... Не бойсь!
Артеньев даже не заметил, когда в комнате появилась Лили Александровна фон Ден. Вдова командира «Новика» принесла цветы, вручив их Распутину, и тот отбросил их от себя:
– Мне? На кой? Ладно. Баловство...
Артеньев не стал дожидаться, когда его увидит г-жа фон Ден, и поспешил к выходу. Шепнул сестре, чтобы шла домой. В пустой квартире слонялся по комнатам Семенчук, поджидая его:
– Ну, что там, господин старший лейтенант?
– Я ничего не понял, – сказал Артеньев. – Если и верны все те слухи о влиянии Распутина на государственные сферы, то я никак не возьму в толк, каким образом Россией может управлять этот темный и жуткий мужик... Как? Я не обнаружил в Распутине даже тени той непосредственности, какая характерна для простонародья. Это ярко выраженная преступная натура, место которой на каторге, а он гуляет... Гуляет так, словно бандит, которому подфартило в добыче!
– Не один же он там, – заметил Семенчук.
– Вот и беда для России, что он такой не один...
– А я билеты взял. Поедем?
* * *
Билеты у них были до Пернова – до самого Моонзунда. Вечером, сидя в купе, Артеньев говорил Семенчуку, словно оправдываясь:
– В доме только черной гадюки не хватает. Кастрюли в копоти. А она опыты ставит... Но она же чистая хорошая девушка. Она все понимает. Я знаю, что она больше туда не пойдет.
Было ему как-то неловко и мучительно. Семенчук отмалчивался, и Артеньев вдруг с отчетливой ясностью понял, что Ирина еще не раз пойдет на Гороховую, 64... Он стал копаться в бумажнике:
– Где мы сейчас?
– Скоро Ямбург.
Сергей Николаевич шлепнул на стол последнюю четвертную:
– На первой станции... разгонись за бутылкой.
– Ваше благородие, да ведь бутылки-то сейчас... сами знаете какие! Только черепа с костями на этикетках не рисуют.
– Плевать. Тащи. Не рассуждая. Выживем.
После выпивки он сознался:
– Лучше б не ездить. Чего мы там не видели? А на войне, брат, лучше. И люди честнее... Ох, какая сволочь!
– Кто сволочь?
– Да все вокруг... Петербурга нет – помойка!
...Он ведь очень любил Санкт-Петербург.
8
Клара встретила фон Кемпке, сияя радостью:
– Ганс, у меня для тебя подарок... вот он! Я сегодня нашла портфель, о котором тебе говорила... Помнишь?
Портфель был из крокодиловой кожи – прекрасный. Массивные замки из бронзы. Их немного тронула морская соль, но это легко отчистить. Кемпке, очень довольный, сунулся внутрь портфеля. Он не был пуст – его наполняли какие-то бумаги.
– Я их даже не трогала, – сказала Клара.
Кемпке поспешно выгребал на стол карты и планы, на которых – в предельной ясности – проступила схема минных постановок Балтийского флота за 1914 и 1915 годы... Фон Кемпке ошалел.
– Клара, – сказал он, отирая пот со лба, – я понимаю, тебе этот портфель может быть неприятен, как память о том негодяе. Мне, честно говоря, он неприятен тоже. Но я могу взять его... В нем можно хранить хотя бы носки для стирки.
– О чем ты говоришь? Я тебе его уже подарила. Ты куда?
– На крейсер.
– Разве ты не останешься ночевать?
– Сегодня никак не могу. У меня вахта. Ночная...
Он убежал, прижимая портфель к груди, в которой билось сердце от волнения небывалого. Вот она, судьба! Вот она, карьера!
9
Газетные трепачи спешно сооружали для России нового героя:
«Среднего роста, хмурый, слегка прихрамывающий, герой производит впечатление испытанного в боях воина. Лицо его выражает непоколебимую волю, мужество и спокойствие. Живые проницательные глаза особенно располагают к нашему герою, столько претерпевшему в скитаниях по вражеским землям...»
Кто он такой? И почему он скитался по вражеским землям?
Россия начинала свое знакомство с генералом Корниловым, о котором она до осени 1916 года, как говорится, «ни ухом ни рылом». Новоявленный Наполеон в самом деле был неказист, даже безобразен, но свою внешность он прекрасно обыгрывал, как ловкий актер, превращая все недостатки в достоинства. Корнилов возвещал в интервью, что он «сын народа – из простых казаков». Славу он приобрел не в боях, а в побегах из плена. Сейчас Корнилов драпанул через Австрию в Румынию, выдавая себя на всем пути за глухонемого нищего. Герой был готов, и Николай II дал Корнилову целый корпус.
К осени мясорубки Вердена и Соммы перемололи столько народу, что его хватило бы для основания целого государства. Одна лишь битва на реке Сомме выжрала из арсеналов Антанты такую массу снарядов, что Россия могла лишь завистливо ахнуть.
– Мы, – говорили в Ставке генералы, – не истратили этого количества снарядов даже за все два года войны. Если бы союзники уделили нам хотя бы треть этого расхода на Сомме, то, будьте покойны, Россия уже давно была бы в Берлине!
Наступление Брусилова постепенно выдыхалось. Русская армия замедляла темп движения, как усталый паровоз, в топках которого догорали последние огни. Австрия уже не могла оправиться от поражения, но Германия оставалась еще очень сильна; оказалось, она стала еще сильнее, когда к управлению войной пришел маршал Гинденбург – новый кумир германской военщины. Сразу прекратились бесплодные атаки под Верденом: внимание Гинденбурга властно занимал Восток, его бескрайние леса и поля, ему была нужна Россия.
Германия обещала Румынии русскую Бессарабию, но Россия посулила Румынии австрийскую Трансильванию, и это решило дело – Румыния вступила в войну на стороне Антанты.
– Теперь, – докладывал Алексеев царю, – наши дела пойдут намного хуже. Отныне румыны садятся на нашу шею, а Россия, и без того залитая кровью, получает в дар от новых союзников еще полтысячи верст непрерывного фронта...
Румыны широко оповестили весь мир, что завтра «Мара Румени» (Великая Румыния) будет пировать в Берлине. Заявка сделана! Первыми побежали от немцев генералы – на автомобилях. За ними утекли с фронта офицеры – на лошадях. За офицерами припустились и солдаты, у которых еще оставались целы ноги. Вся эта орава дезертиров стекалась к Бухаресту. «Мара Румени» была разгромлена в рекордный срок, и Россия кинулась спасать Румынию, которую спасти было уже невозможно. Пришлось ввести туда целую армию и воевать за «Мара Румени».
На Балтике в эти дни геройски сражались силы Рижского залива. В узостях Моонзунда денно и нощно гремели ковши старательных землечерпалок. Бурая придонная грязь, грохоча поднятыми со дна камнями, текла в разъятые лохани лихтеров. Баржи подхватывали раствор грунта, уходили далеко в море и топили его на глубине... Надо спешить! Наконец канал Моонзунда дочерпали ковшами до критической глубины в 26,5 фута. Критический – потому что линкор «Слава» прополз через Моонзунд почти на брюхе, царапая себе днище о камни грунта, но другие корабли, с более глубокой осадкой, пройти за «Славою» уже не могли...
В могилевскую Ставку царя явился английский посол.
– В прошлом году, – заявил в своей речи сэр Бьюкенен, – правительство моего короля вручило вам, ваше величество, великобританский фельдмаршальский жезл – как дань восхищения английской нации перед героизмом русской армии. Сейчас мы вручаем вам знаки первой степени ордена Бани – в знак восхищения перед доблестью ваших флотов – Черноморского и Балтийского.
– Я тронут, – отвечал император.
* * *
Флот сражался, не щадя себя, он нес страшные потери, по волнам Балтики неделями носило трупы, раздутые, как бочки... Матросы говорили о войне. О войне говорили в кубриках. Внешне казалось, что им сейчас не до политики – только о войне они помышляют.
Зато усиленно политиковало «подполье» штабного офицерства.
– Нам легко доказать, – утверждал князь Черкасский, – что командующий не справился в эту кампанию. Балтфлот мог бы стать гораздо активнее, если бы не Канин.
– Наши друзья в Думе, – поддержал князя Ренгартен, – такого же мнения. Флот должен дерзать, а Канин похож на чиновника...
Опять пришли в действие потаенные пружины, работа которых укрыта от обывательского глаза российских сограждан. Князь Черкасский, интригуя, отписывал в Ставку к адмиралу Русину:
«Искренно считая, что старый режим ведет к новой Цусиме... я написал В. М. Альтфатеру письмо, в котором подробно изложил все дефекты командования (т. е. комфлота Канина) и указал на адмирала Непенина...»
В один из дней Федя Довконт столкнулся на трапе «Кречета» с контр-адмиралом Непениным. С умом дурачась, кавторанг подчеркнуто вежливо сошел с трапа, уступая дорогу, и отдал честь.
– Не ломайся, Феденька, мы же друзья, – сказал Непенин.
– Адриан Иваныч, ломаюсь с выгодой на будущее. Ходят слухи, что Канина выкинут на пенсию, а в комфлоты тебя назначат.
– Думато ли? – спросил Непенин, чуть не упав с трапа.
– Думато. Крепко думато...
Канин об этом ничего не знал и плакался тому же Непенину.
– В чем меня обвиняют? В малой активности? Но, помилуй бог, не сама ли Ставка хватала меня за хлястик каждый раз, когда я хотел вытащить из Гельсингфорса новейшие дредноуты. Я дошел до крайности, желая облегчить «Андрея Первозванного». Снимали броню, пересыпали уголь в бункерах, перекачивали воду, но... фокус не удался! Моонзунд пропустил только «Славу».
Наконец стало ясно, что на его место садится Непенин. Если спокойно разобраться в этом назначении с чисто военной точки зрения, то оно было «продумато» заговорщиками. Флот получал образованного офицера, который долго возглавлял морской шпионаж на Балтике и был в курсе дел – своих и чужих... Николай II пожелал видеть нового командующего Балтийским флотом.
– Колчак на Черном справляется неплохо, – сказал Непенину император. – Мне только не нравятся его поблажки нижним чинам. К чему этот приказ, разрешающий матросам шляться по главным улицам? Почему он разрешил им бывать в театре? Вообще Колчак порою для меня непонятен... Возможно, что его подзуживают из Думы, где сидят люди, желающие мне зла. – Николай II подошел к адмиралу вплотную. – Вас я знаю, Адриан Иваныч: вы поблажек флоту давать не станете. И вы способны раздавить гадину революции, если она станет заползать на балтийские корабли...
Император хотел еще что-то сказать, но никак не мог решиться. Вопрос был слишком щекотлив. Лишь после ужина, подвыпив, Николай отчаялся на откровенный разговор:
– Адриан Иваныч, я не против вашего назначения на высокий пост командующего Балтийским флотом. Но только ответьте мне честно – зачем вы облаяли мою жену?
Непенин, мужчина откормленный и плотный, стал медленно наполняться кровью: вот-вот его хватит кондрашка.
– Ваше величество! – воскликнул он, зашатавшись. – Видит бог, что я не был тогда виноват. Позвольте объясниться...
Непенин и в самом деле не виноват. Он никогда не помышлял лаять на царицу, верноподданным которой по праву считался. Короче говоря, была у Непенина любовница – вполне приличная дама средних лет. Непенин пребывал тогда в чине каперанга. Перед войной лукавый попутал, занеся его вместе с любовницей на лето в Ливадию. Однажды вечерком они договорились встретиться. Над Ливадией опускался царственный вечер, быстро темнело. Еще издалека Непенин заметил свою пассию, которая шла ему навстречу. Решив побыть в числе остроумных кавалеров, Непенин заранее опустился на четвереньки и, громко лая, поспешил навстречу... Белое платье женщины приближалось, а каперанг, радуясь своей выдумке, лаял – все громче и громче. Наконец они сблизились, и – о, ужас! – это была сама императрица. Хозяйка всея Руси в удивлении обозревала лающего капитана I ранга. От великого же смущения, как это бывает с людьми при полной растерянности, Непенин с четверенек уже не вставал. Продолжая лаять, он завернул мимо царицы – в калитку дома своей возлюбленной. Придворная полиция, конечно, сразу выяснила, кто этот дерзкий пес...
– Ваше величество, – с чувством прослезился Непенин, – я не хотел. Видит бог, я тогда ошибся. И пьян не был. Но лай собачий, помимо воли, так и вырывался из груди моей.
Император высочайше соблаговолил его простить, и Непенин стал командовать славным Балтийским флотом.
* * *
Империя существовала. Империя была великой, и все, что называлось «русским», высоко котировалось на мировых биржах и рынках. Казалось, что империя Российская нерушима... Эта империя производила:
булки и жандармов, расчески и дипломатов, самовары и канонерки, дворников и облигации, икру и подхалимов, мудрецов и спички, идиотов и примусы, адвокатов и аэропланы, клизмы и торпеды, генералов и абажуры, поэтов и балалайки... Несть числа всем произведениям этой империи, история которой теряется неразгаданно в берложьих буреломах ветхозаветной древности мира.
Мир еще не знал, что эта империя доживает последние дни.
Колчак?.. Непенин?.. Корнилов?.. Протопопов?..
Отчего они вставали к штурвалам именно сейчас?
Контрреволюция сплачивала свои силы. Производилась почти шахматная рокировка фигур. Они, эти люди, выстраивались сейчас один к одному, чтобы принять встречный бой...
Схватка близилась!
10
Один из самых больших в мире органов – орган Троицкого собора в Либаве – рыдал над городом о страдании. Древние липы, помнившие еще магистров Ливонского ордена, давно отцвели. Возле вросшего в землю домика, где в 1697 году, поспешая в Голландию, останавливался для ночлега юный Петр I, теперь расхаживали, посверкивая моноклями, завоеватели – надменные, властные и жестокие. Либава медленно умирала в нищете, унижении и безработице.
Оккупанты нанесли ей удар мечом; всегда цветущая, она сейчас переживала экономический упадок; богатый и оживленный город уже не пил целебных соков из России, он потерял торговые связи с Европой, и теперь Либава влачила жалкое существование. Ей осталось одно – обслуживать германский флот...
В угольной гавани весь день вставали под погрузку германские пароходы. Артель грузчиков из латышей и русских, под надзором шпиков и портовой полиции, работала быстро и неутомимо. Вагонетки с углем плохого качества (штыбом) одна за другой опрокидывались над распахнутыми люковицами трюмов.
В середине дня заканчивала принимать уголь «Стелла» под флагом кайзеровского Ллойда. В минуту передышки рослый либавский докер последней спичкой раскурил на ветру дешевую папиросу. Встряхнув в руке спичечный коробок, он убедился, что тот пуст, и небрежно бросил его в вагонетку – в завал штыба. Корабельная стрела тут же подхватила вагонетку и опустошила ее над своим бункером. «Стелла» отошла на рейд, а на ее место встала у причала под погрузку «Латиния».
Загрузку «Латинии» докеры закончили уже под конец смены. Тот же рослый докер, устало распрямив спину, раскурил папиросу. Серые глаза его смотрели настороженно, в зрачках чуялся жадный блеск риска. Пустой спичечный коробок опять полетел в груду угля и навеки затерялся в бурой трухе среди редких кусков антрацита. «Латиния» потянулась за волнолом. Над гаванью брякнул колокол, и артель грузчиков, срывая с себя робы, пошабашила.
Ближе к вечеру рослый докер, обходя полицейских, тащил между домов старой Либавы мешок украденного в гавани угля. Оккупанты ввели строгие нормы на топливо, осень была холодной, люди мерзли – уголь был дорог. На улице Святого Мартина докер поднялся на второй этаж дома г-жи Штранге, дверь открыла ему Клара Изельгоф.
– Мадам, сегодня с вас триста марок. Куда свалить?
– Вот сюда... Триста так триста.
Свернув деньги, грузчик сунул их в кармашек.
– Рюмку коньяку? – предложила Клара.
– Не откажусь, мадам.
С отчетливым шиком он приударил перед ней каблуками своих раздрызганных сапог и вдруг как-то сразу изменился.
– Удачен ли был день, господин штабс-капитан?
– «Стелла» и «Латиния»! По шесть тысяч брутто-тонн, порт назначения – Данциг. Активные воспламенители в бункерах. Самовозгорание угля случится далеко в море... А у вас? – спросил он.
– Я жду решения гросс-адмирала, чтобы закончить эту историю.
* * *
В кильской гавани кораблям тесно, словно в консервной банке. Может, поэтому кайзеровские моряки называли себя «кильскими шпротинами». Киль с его гаванями виден и сейчас – из окон кабинета Генриха Прусского; под локтем принца лежал портфель – тот самый, а перед гросс-адмиралом, обличая свою готовность к службе, стоял фон Кемпке.
– И вы хорошо знаете эту женщину? – спросил Генрих.
– Настолько, насколько можно знать женщину.
– Как она относится к Германии и к нам?
– Она согласна быть моей женой, и этим все сказано.
– Кемпке, вы даже не представляете, какая блестящая карьера ожидает вас, если... все это (принц тронул портфель почти любовно) окажется правдой! До сих пор мы были озабочены возможностью прорыва в Рижский залив, а сейчас перед нашим доблестным флотом открывается... Финский залив.
Русские карты с планами минных постановок подвергли тщательному анализу в штабах. До сих пор считалось, что эссенские минные постановки устроены столь мудро, что в Финский залив не проскочить даже мышке. Вскоре принцу был сделан доклад:
– Мы не обнаружили, при всем нашем старании, ничего такого, во что нельзя было бы не поверить. Все разумно и логично. Именно так Эссен и мог загородить Балтику... На этих картах из портфеля обозначены секретные фарватеры, которыми пользуются русские корабли. Можно считать, что нам повезло!
Даже не верилось, что проблема, над которой столько бились, столько калечились и погибали, отныне разрешается так просто: вот они, карты и планы, лежат перед тобой... Переноси на кальку, вручай копии штурманам, и германский флот прорвется сразу до Ревеля, сразу до Гельсингфорса, сразу до Кронштадта.
Секрет «Крепости Петра Великого» отныне – дешевый миф!
– Именно тут, – говорил принц Генрих, лаская портфель в руках, – заложен наш прорыв к подступам русской столицы. По сведениям агентуры, в России сейчас не так уж спокойно, как это кажется внешне. И надеюсь, русский император будет лишь благодарен Гохзеефлотте, который, раздавив его флот на Балтике, заодно расплющит и русскую революцию в самом ее зародыше!
«Лампочки» гросс-адмирала светились тусклым огнем.
– Все ясно, – заключил принц. – Пусть штаб обработает эти данные, и операцию по прорыву можно начинать. Эту честь я особо доверяю моей славной Десятой флотилии...
Десятая флотилия состояла из новейших эскадренных миноносцев типов «S», «G» и «V», которые можно было приравнять к высокому классу минных крейсеров. Спущенные на воду в прошлом году, они по скорости и вооружению были равноценны русским «новикам».
Недоверчивый штаб гросс-адмирала придержал операцию:
– Пошлем для начала только два корабля. Если они проскочат благополучно и вернутся из мышеловки целы, пустим всю флотилию!
Принц согласился и вызвал капитан-цур-зее Виттинга.
– Храбрец! – сказал он ему. – Бери два эсминца с подогрева и ступай в пасть смерти – в Финский залив. Вот тебе карты... Ты будешь как брандер, чтобы собственным днищем проверить, есть ли мины в проходах, указанных на этих картах... Радиосвязь не держать, чтобы не прослушали тебя русские. Иди, мой добрый Виттинг, и Железный крест остается за мной... Прощай!
– Прощайте и вы, мой смелый гросс-адмирал...
Два корабля ушли и вскоре вернулись – невредимы.
– Карта не врет! – доложил Виттинг. – Мы струились в указанных фарватерах, как масло по раскаленной сковородке. Финский залив – чудо: мы часто видели русских с непогашенными огнями, будто война их не касается. Этими же проходами я берусь провести всю Десятую флотилию. Мы – первые германцы, которые побывали в этой российской придворной луже Романовых...
Вечером 10 ноября – в стужу – Десятая флотилия уже покидала Либаву. Куда идут эсминцы, командам не сообщали. Одиннадцать безголосых теней стремительно вылетели в бурю – за волнолом.
Плотный, как тесто, ветер летел им навстречу.
* * *
В вахтенном журнале записано:
«...воздух ужасен (спичка не загоралась). Даем 400 ампер на вал, днище лодки скрипит по грунту. Внутри корпуса давление поднялось настолько, что стрелка барометра вышла за пределы шкалы (свыше 815). Команде дышать затруднительно... Выходим на продувание балласта».
Осенняя хлябь воды разъялась. Из моря выскочил, словно жирный, лоснящийся тюлень, корпус подлодки. Над рубкой, взвизгнув тугими пружинами, откинулась крышка люка, из которого стали вылезать жадно дышащие люди. При свете луны на бортовой скуле субмарины можно было прочесть славянскую вязь из пяти плоских букв: «Волкъ»... «Волчицу» вел на этот раз командир Мессер , а Саша Бахтин шел при нем старшим офицером. Внутри лодки с трудом провернулись дизеля, цилиндрам которых, как и легким людей, было тяжело «дышать» испорченным воздухом. Ночь наполнилась мерной стукотней клапанов, и вскоре показался берег.
Бахтин нагнулся над люком, откуда несло испарениями.
– Штурманец, всплыли точно. На берегу виден огонь с хутора. Нам уже сигналят... А какой здесь грунт?
– Песок, – донеслось до мостика изнутри лодки.
– Камней нет?
– Не гарантирую.
– Утешил. Можно пропороться...
«Волчица» с шипением раздвинула днищем плотные пески пляжа, на котором росла высокая осока, и села носом на грунт. Команда еще не знала цели этого странного для лодки подхода к Либаве, и Бахтин коротенько объяснил:
– Сейчас уйдем. Шпиона снимем. И уйдем сразу.
Боцман зябко поежился в своем бушлате:
– И не боятся же люди шпионить... в экую погодку!
От хутора, едва видного в темноте, отделилась фигура человека. Он добрался по воде до борта лодки, матросы вытянули его на палубу и только сейчас поняли, что это женщина.
– Уходите скорей, – сказала она. – Здесь вдоль берега все время шныряют кавалерийские разъезды. Могут заметить...
Чтобы углубить работу винтов, Мессер велел перекачать в корму четыре тысячи литров воды, и дизеля, едко чихнув, сдернули «волчицу» на чистую воду. Дойдя до приличных глубин, сразу же погрузились. На смену отчаянному грохоту дизелей в симфонию подводных звуков влился ровный, почти усыпляющий гул электромоторов. Мессер передал женщине пакет, в котором были купоны литера «А» на проезд в мягком вагоне до Петрограда.
– Рижский поезд отходит утром. Если с нами ничего не случится, то вы на этот поезд не опоздаете... Спокойной ночи, мадам.
Бахтин провел женщину в свою каюту. Желание пассажирки переодеться смущало юного офицера. Он открыл свой шкафчик:
– Мадам, извините... Выбирайте что вам угодно.
– Благодарю. Еще попрошу чаю... Водится у вас таковой?
– Только чаем и держимся, мадам. Чаем сохраняем себя.
– И даже такой приятный цвет лица, как у вас?
– Это уже не от чая, мадам. Обычно мы, подводники, бываем в море бледно-зеленые, как ростки картошки в подвале. Мой цвет лица сегодня – лишь румянец восхищения перед вами...
Со стоном моторов «волчица» падала и падала в разъятую под ней пустоту. На глубиномере было девяносто футов, когда командир задержал ее падение. Подлодка, словно торпеда, стала пронзать перед собой плотный мрак пучины. Что-то заскрежетало за бортом противно и гнусно, словно ножом провели по сердцу каждого.
– Наверное, прорвали сети, – сказал Мессер, морщась. – Вряд ли рыбацкие, нам повезло... Легла эта стерва? – спросил он потом у Бахтина, когда тот протиснулся в боевой пост.
– Почему вы так ее называете? Она хорошая женщина.
– Хорошие спят дома, а не шляются черт знает где.
– Она вполне приличная женщина.
– Приличная не станет заниматься шпионажем. Только подзаборные шлюхи способны на это ремесло... Грязная работа даже для мужчин, а про женщин и говорить не приходится.
– А вы не подумали, – спросил Бахтин, – что она проделала грязную работу ради высоких идеалов любви к отчизне?
– Ну, это фантастика! Как бы эта пассажирка не накликала беды на нашу лодку. Я успокоюсь лишь тогда, когда спихну ее на рижскую набережную... Добавить оборотов на вал!
* * *
На глубине в 90 футов Клара Изельгоф (это не настоящее ее имя) уже крепко спала. Впервые за последние дни... Сейчас ей снились ромашки и чужой ребенок, оставленный в высокой траве.
11
Крейсер «Страсбург» довел одиннадцать эсминцев до траверза Гангэ.
Последний проблеск узким лучом фонаря Ратьера: «Желаю удачи», и крейсер тут же отвернул, быстро исчезая в ненастье.
Десятая флотилия – строем клина, как топор, – разрубала перед собой мрак осенней балтийской ночи. Кованые форштевни кораблей, снабженные бивнями для таранов подлодок, легко разламывали волны. Виттинг держал флаг на головном; мостик «V-72» стал тесен для множества штабных специалистов. Ветер Балтики, негодующий, разметывал над палубами эсминцев черные хлопья сажи.
– Приближаемся, – разом отметили штурмана.
Да, они приближались к минным банкам.
– Перестроение, – скомандовал Виттинг. – В кильватер!
Когда суда идут в нитку – это безопаснее при узости фарватера. Штабные офицеры придирчиво сверяли точность штурманской прокладки с пометками на русских секретных картах. Видимость была скверной – не больше шести кабельтовых, и капитан-цур-зее, оборачиваясь, видел в одном створе лишь три ближних эсминца – остальных поглощал ревущий мрак...
Три замыкающих кильватер по оплошности отстали.
Отставший «S-57» вдруг выпрыгнул из моря – мина ударила его под крамбол, и сталь корабельного борта, словно кровельный толь, стала закручиваться в уродливый рулон. Виттинг передал по радио на «V-75», чтобы тот принял команду. Эсминец, во исполнение приказа, начал снимать экипаж, но тут дважды рвануло взрывами... «V-75» разбросало на три части, которые стали плавать отдельно одна от другой, – эсминец налетел сразу на две мины!
Штабные специалисты на мостике «V-72» заволновались:
– Туда ли мы идем? Может, лучше и не соваться?
– Перестаньте! – возразил капитан-цур-зее. – Я уже проходил здесь. Это просто роковая случайность, как при игре в карты... «G-89» приказываю подойти к «V-75» и забрать обе команды.
«G-89» принял на себя экипажи двух погибших эсминцев, и в отсеках стало не повернуться от тройного состава команды. После чего командир «G-89» уже не хотел рисковать:
– Мы уходим... обратно... на Либаву!
Под флагом Виттинга осталось 8 эсминцев, и он благополучно вывел флотилию в Финский залив. Вот она, заколдованная минами и батареями, русская зона «абсолютной недоступности».
– Конечно, – радовались на мостиках, – два прискорбных эпизода не следует брать в расчет. Это просто роковая случайность...
Теперь, когда они забрались в чужой сундук, надо поскорей выбрать из него добро. Но в четких панорамах отличной германской оптики виделась только ночь... ночь, волны, безлюдье!
– Что случилось? – поражался Виттинг. – Когда я прорвался сюда в прошлый раз, здесь было оживленно, как на швейцарском курорте... Полно огней! Я же видел их...
Финский залив словно вымер – ни лайбы! Десятая флотилия резала курсы на острых углах, выискивая цель для торпедирования. Они были извещены, что именно здесь, между Ревелем и Гельсингфорсом, шатаются могучие русские великаны-дредноуты. «Где же они сегодня?» В задраенных рубках стучали одографы, стрелки тахометров плавали по голубым табло датчиков, отмечая порывы скорости – небывалой. Пакерортский маяк давал во тьму отрывистые проблески...
– Ляжем на Рогервик, – решил Виттинг, чтобы не уходить из этой сокровищницы с пустыми руками.
Рогервикский залив был пустынен. Возле острова Оденсхольм Десятая флотилия видела, пробегая мимо, разваленный остов крейсера «Магдебург», погибшего в начале войны на камнях в бесславье. А в глубине залива покоился Балтийский Порт .
Курортный городок уже спал. Лишь издалека пыхтел паром коптильный заводик, известный на всю Европу прекрасной выделкою шпрот. С вокзала немцам гугукнул паровоз, отходящий на Ревель.
– Бразильское танго, – сказал Виттинг, навострив ухо.
Да, со стороны климатической водолечебницы Десятая флотилия уловила музыку: танцевали полуночники. Виттинг приказал:
– За гибель двух наших эсминцев – огонь по бездельникам!
Снаряды протыкали плотный занавес ночи и уносились вдаль с тихим шелестом, словно опадающие с дерев листья. На спящий город обрушилась смерть. В грохоте рушащихся зданий трупы людей вместе с кроватями проваливались в погреба. Полуголые женщины в ужасе метались по улицам. Кричали дети. Никто из них не мог понять – откуда пришла смерть? Виттинг велел включить прожектора, и в их мертвящем свете город ослеп совсем.
Был 1 час 20 минут ночи на 11 ноября 1916 года...
Музыка отзвучала. Виттинг послушал тишину, разрываемую криками раненых. По его приказу шарахнули по городу еще осколочными, чтобы побольше угробить народу, и стали выбираться из бухты. Десятая флотилия, закидывая чехлы на горячий калибр, уже ложилась на обратный курс...
– Как пойдем обратно? – говорили на мостиках.
– С песнями! По уже проверенным каналам.
Пошли. Флагманский «V-72» первым приблизился к минному полю, и страшный удар потряс его мостик. Виттингу доложили, что четыре отсека уже в воде. «G-90» подвалил к борту флагмана, начал снимать с него команду. Счастье их, что море к утру потишало. Раненых передавали на узких, как байдарки, носилках, в которые матросы были ввязаны шкертовкой, чтобы не вывалить их за борт. Виттинг удачно перескочил на палубу «G-90», не замочив ног.
– Добейте моего флагмана, чтобы затонул поскорее!
На эти самоубийственные выстрелы развернулись другие эсминцы, решив, что напали русские. Когда они подошли ближе, то рядом с флагманским «V-72» тонул и «G-90», задирая в небо корму. А из воды вытащили и капитан-цур-зее Виттинга. Лязгая зубами от нестерпимой стужи, он перешел на мостик «S-58». Теперь он уже не говорил, что это роковая случайность.
– Но иного выхода у нас нет. Продолжать движение!
Власть над флотилией была им потеряна. Словно волчья стая, напуганная облавой, эсминцы стали кидаться в разные стороны. Ночь превратилась в ад, а вода в клокочущий кипяток. Взрывы мин порождали в отсеках кораблей газы. Спасенные люди, забившись в кубрики, уже безвольно поддавались размахам качки, и волною их швыряло с борта на борт, как пустые бездушные мешки. Среди них появились первые сумасшедшие, и они радовались взрывам, как дурачки. Корабли были контужены близкими взрывами, стальные листы бортов едва держались на расшатанных заклепках. Из цистерн началась утечка пресной воды, от морской же котлы быстро засолились, и эсминцам стал угрожать машинный паралич...
В четыре часа утра взрыв «S-58» оповестил флотилию о гибели еще одного корабля. Виттинг опять тонул; мимо него как раз проходил «S-59», и капитан-цур-зее из череды волн, качавших его, пронзительно кричал, чтобы его приняли на борт:
– Не уходите... это я – ваш флагман!
Его спас эсминец «S-59», который тут же напоролся на мину. Не успев обсохнуть, Виттинг опять плавал в воде. И опять его вытащили. Капитан-цур-зее остался в живых, но... какой ценой? Утром, когда прояснело, Десятая флотилия застопорила машины... идти было некуда! Эсминцы качало на пологой волне, а первые лучи солнца пробили сизую морскую толщь.
– Смотрите! – кричали с мостиков. – Смотрите...
Под ними, возле их бортов, качались на глубине черные шары. Они виднелись слева и справа, за кормой и прямо по курсу. Виттинг отстранил от телеграфа командира и сдвинул рукояти:
– Мы все погибнем. Но... не стоять же здесь! Кто-нибудь из нас да останется жив. Пусть Германия знает...
Досасывая из цистерн последние литры пресной воды, вышли к Либаве только три, трясясь корпусами в контузии, полностью деморализованные. Десятой флотилии – гордости германского флота – более не существовало. В одну только эту ночь кайзер потерял восьмую часть всех своих эсминцев, погибших за время войны, которая длилась 1600 ночей...
– Что это было? Колдовство? – спрашивали себя немцы.
Русская столица провела эту ночь спокойно. Не спал только флот, из радиорубок которого выплескивало в морзянке каждый вопль гибнущей Десятой флотилии. Русские отомстили за все!
* * *
«Лампочки» буркал гросс-адмирала медленно погасали.
– Теперь, – сказал принц, – дело за нашей разведкой...
Адрес известен: улица Святого Мартина, дом г-жи Штранге. Кинулись туда, чтобы схватить очаровательную кельнершу, но обнаружили только оставленную ею на столе фотографию... кайзера!
– Узнаете ее почерк? – спросили фон Кемпке.
– Да, узнаю.
– Прочтите, что она пишет вам на прощание...
Кемпке прочел посвящение ему на портрете кайзера: «Я так и не удосужилась снять портрет с себя, но думаю, что изображение славного Вильгельма утешит вас. Вы, конечно, неотразимый мужчина, Ганс, но вы такой же дурак, как и ваше начальство...»
– Итак, вы работали на пару с этой шпионкой?
– Простите, но я знал ее за кельнершу. – Кемпке решил спасать себя и даже осмелел: – Я ведь мужчина опытный, и меня не проведешь. Она лишь притворялась скромницей. Но я сразу понял, что она низка, порочна, корыстолюбива. В сердце этой мегеры уже не осталось места для женских добродетелей...
Его разуверили – все не так. Клара Изельгоф – опытная русская разведчица, проходившая под кличкой «Ревельская Анна», которая всегда отличалась удивительным нахальством в своей работе. Она много лет занималась только германским флотом.
– И она изучила дела нашего Гохзеефлотте, будто это ее кухня. Пока мы не отыскали других виноватых, вам придется побыть в роли главного виновника этой трагедии германского флота.
Неотразимого мужчину лишили сабли. С плеч опытного обольстителя женщин с мясом выдрали офицерские погоны.
– Но в чем же я провинился? – горько рыдал фон Кемпке.
– Солдат Кемпке, вас ждут грязные окопы под Ригой! Марш...
12
Корабли – как и люди. Среди них тоже бывают бездельники, которым выпадают многие почести. И есть корабли – старательные труженики-скромники, о которых помалкивают. Кажется, они уже привыкли, что лавры не украшают их мачт. Только по ночам, когда затихнет суета рейдов, обидно слезятся желтые глаза их прожекторов. Корабли жалобно всхлипывают в ночи придонными помпами...
«Слава» тоже была кораблем обиженным. Линкор с честью проносил свои знамена через войну, а жирный паек и уважение Ставки доставались громадным верзилам-тунеядцам из Гельсингфорса, которые и пороху-то не нюхали. Ладно, история нас рассудит... После трагической гибели каперанга С. С. Вяземского командовать «Славой» прислали кавторанга Л. В. Антонова. На левой стороне его кителя неизменно болтался Владимир 4-й степени (без мечей). Человек среднего роста, с проседью в волосах, немногословный. Под его салоном грузно проседали в пучину моря 13 500 тонн путиловской брони, насыщенной живыми людьми и мертвой техникой. А над водой вырастали, словно этажерки с полками, мостики, рубки, марсы и площадки дальномеров. Скоро подморозит. Из широких труб старого линкора растрепывало рыжий дым...
– Господа, – сказал Антонов за чаем в кают-компании, – зима предстоит опять суровая. Кажется, нашу «Славу» оставят на зиму в Моонзунде. Надо утеплиться перед морозами. И надо закрасить весь линкор белилами – для маскировки от авиации противника... Кстати, кто у нас сегодня стоит the dog watch ?
Из-за стола вскинулся юный мичман Гриша Карпенко:
– Я заступаю после «собаки», сменяя лейтенанта Иванова.
– Простите, господа, я еще не освоился... Иванов – какой?
– Вадим Иванович, командир кормовой башни.
– А вы, мичман?
– Стажируюсь на носовую башню, – ответил Гриша Карпенко.
– Благодарю. Спокойной ночи. Спокойной вахты...
Холодом тянуло от Ботники, линкор укачивало. «Слава» по-старушечьи устраивалась на зиму. Верный страж Рижского залива и Моонзунда, она уже сроднилась с этими краями. Пусть счастливчики уйдут зимовать в яркие, ослепительные города, где льется вино в ресторанах, где на улицах млеет сердце от женских улыбок, где звучит танго по вечерам, – «Слава» останется здесь. Надо только забить все щели в броне, чтобы холодные вьюги не мешали команде жить и бороться. Надо еще до ледостава выстроить над тамбурами люков дощатые будки для сохранения внутреннего тепла...
В четыре часа ночи Гриша Карпенко заступил на вахту. Ветер гудел в громадных чехлах, под которыми мерзли орудия главного калибра. Что ж, скоро он станет командиром носовой батни. Что ж, наверное, к весне и в лейтенанты произведут. Прежняя служба на «Гангуте» представлялась теперь кошмарным сном. Зато на «Славе» было ему хорошо... Здесь лучше! Летом они побывали в огне, а боевая обстановка раскрыла перед мичманом характеры матросов – прямодушные, смелые, откровенные. Теперь о «Гангуте» даже вспоминалось с неприязнью, как о тюрьме, в которой пришлось отсиживать срок.
Перед побудкой к «Славе» подвалил буксир из Рогокюля, доставив команде два мешка писем. Буксир сразу отошел, а на палубе линкора сиротливо осталась темнеть фигура вновь прибывшего матроса с чемоданом. Карпенко с мостика окликнул его в мегафон:
– Отпускной?
– Нет. Для прохождения.
– Поднимись сюда...
В синем маскировочном свете рубки предстал перед мичманом стройный юноша в коротком бушлате. Стал докладывать:
– Сигнальный юнга Виктор Скрипов для прохождения службы...
– А раньше где плавал? – спросил его Карпенко.
– На подводках.
– Под водку хороша только селедка с луком.
– Простите, ваше благородие, буквы «л» не выговариваю.
– А долго был на подлодках?
Витька Скрипов снял бескозырку, как на похоронах:
– Один поход отломался. Списали!
– Один? И... да ты никак седой?
– Не от страху – совесть замучила.
Карпенко закинул над смотровыми окнами рубки броневые пластины, врубил яркий свет. Вещи и юнга сразу ожили.
– Сейчас-то ты прямо из экипажа к нам? Из какого?
– Я к вам на линкор из госпиталя.
– Болел?
– Нет. Вешался...
Карпенко в раздумье потянул из кармана портсигар:
– Если куришь, бери. Я не спрашиваю, что у тебя там в жизни стряслось. Но напрасно ведь люди веревкой не давятся. Пусть горе твое будет последним горем. А на «Славе» люди хорошие...
До побудки он велел юнге посидеть на диване:
– Чтобы ты не шлялся по кораблю, еще все спят. А когда ты Школу юнг закончил? Последнего выпуска? А правду говорят, что большевики в этой школе вашей юнгам мозги давно чистят?
– Не знаю, – отвечал Скрипов. – Я политикой не занимался. На одних флажках намотаешься. Да еще Трехфлажную книгу назубок знать надо. Опять же морзянку, как «Отче наш»... Не. Не знаю!
В пять утра тишину взорвало горнами и матюгами суетливых боцманов. Мичман отправил юнгу вниз. Сказал, как отыскать сигнальную палубу. Витька спустился в преисподнюю линкора, где было удивительно светло, тепло и чисто. Нарядно сверкали поручни и медные рожки пожарных «пипок». Все переборки, как в добротной гостинице, выкрашены под орех или разведены полосками – под мрамор. Словно ухарские дьяволы, летали мимо него матросы, стегая подошвами по ступеням трапов. Витька ошалел от их беготни, запутался в лабиринте коридоров, люков, переходов и лазов.
– Эй, седая башка! – окликнули его. – Чего разинулся?
– Я заблудился, – честно признался Витька.
– В какую тебе палубу? Ну, сигай за мной...
Только успевай. Будто на американские горы попал. Возносило по трапам наверх, швыряло в провалы люков, било в тупиках коридоров, возносило опять ввысь. Даже взмок. Пихнули в спину..
– Эй, сигнальные... к вам новенький!
Витька поспел как раз на мурцовку. Вокруг столов сидели сигнальщики, будущие его товарищи по вахтам, и было их человек с полсотни (не меньше). Все они в отстиранных робах, выпущенных поверх штанов. Потеснились за столом, освобождая место:
– Садись. Какавы до субботы не будет. Хлебай наше...
Мурцовка с холодрыги была хороша. В крепкий чай кладут сухарную крошку, обдав ее предварительно кипятком, чтобы убить червяков; затем коки валят туда коровье масло и крошат лук репчатый, – мурцовка, считай, готова. Пойло горячее, густейшее, сытное. Даже балдеет матрос, как от пива... За столом разговорились.
– На подлодках-то как? Велик ли сектор обзора?
– Да всяко, – отвечал Витька. – Когда с офицером на мостике стоишь, тогда горизонт пополам делим. Каждому по шестнадцать румбов приходится. А снизу люди просятся наверх – подышать. Коли кто поднялся, без дела не оставят. За чистый воздух ему кусок от горизонта, как кусок от торта, отрежут и – смотри. Тогда мне уже легче. Вообще-то глаза устают... А как у вас?
– У нас для начала тебе дадут для наблюдения градусов тридцать от горизонта, вроде крысиного хвостика, и – стереги!
Из каюты сверхсрочников, где мурцовку заменяют офицерским кофе, явился сигнальный старшина – кондуктор Городничий:
– Ты тут новый? А-а, юнга... Ну-ну! Люди свои, так не бойся, скажи по совести: небось еще со школы ты большевик?
– Я в политику не лезу. Мне бы так... Попроще.
– Ты нам тут не конспирируй, салажня худая, – обиделись сигнальщики. – Мы-то знаем, что все юнги как раз грешат политикой.
Кажется, они решили, что он не признается. Кажется, Витька Скрипов проспал в Школе юнг политику. Кажется, ему предстоит нагонять... Вообще, вопрос сложный. С чего она, эта политика, начинается? И что будет с нее иметь юнга Витька Скрипов?
Решил на всякий случай молчать.
– Кто не был сегодня на молитве? – грозно вопросил Городничий. – Батька наш перед кавторангом Антоновым опять свару устроил. Обижается поп – не ходят сигнальные в церковную палубу.
– Да мы все были, – загалдел кубрик.
– Я был! – гаркнул Городничий. – Но вас там не видел...
Десять горнистов вышли уже на спардек. Разом исполнили «движение вперед», призывая к работам. Линкор опять наполнился грохотом трапов. Витька Скрипов боялся вторично заблудиться...
* * *
Балтика бывает разной. Удивительно разной бывает она!..
До чего же ласково это море в летние дни. Сколько света и музыки изливается от его пляжей, окантованных драгоценным ожерельем из пены. Как солнечны и прозрачны в такие дни тела женщин, когда они сбегают в теплые волны...
Усталые эсминцы – под флагом адмирала Развозова – добирали последние обороты винтов. Скоро Ревель, скоро конец кампании. И сегодня Балтика совсем иная: брезенты сорваны со шлюпок, над люками виснут шапки инея, антенны обледенели. Неистовствует в шторме, празднуя последние дни свободы, предзимняя Балтика. Скоро ее волны скует морозами, и с последним стоном оцепенения она, уже тихая, примолкнет до весны.
«В терновом венце революций» 1916 год заканчивался.
В канун Нового года начались рождественские бои под Ригой. Латышские и сибирские стрелки повели наступление на Митаву – городишко неважный, хотя и славный в истории. Митава была сейчас плацдармом, с которого немцы нажимали на рижские ворота. В одном строю со стрелками шагали матросы-добровольцы.
Держа винтовку наперевес, покуривая не спеша, шагал в атаку невозмутимый красавец, который никогда не думал, что его могут убить. Мороз стоял крещенский, солнце сияло вовсю, кровь на снегу была ярко-алой. Красавец матрос выделялся среди всех товарищей по фронту своим бесстрашием.
Это и был Павел Дыбенко...
Наступление на Митаву, плохо подготовленное, провалилось. Возле озера Бабите войска засели на Пулеметной горке, громоздя бастионы из трупов павших. Над ними сияло ярчайшее зимнее солнце, над ними рвалась шрапнель, немецкие «фоккеры» закидывали их с небес отравленными конфетами в красивых хрустящих бумажках.
И плыли газы...
Павел Дыбенко первым воткнул винтовку в землю.
* * *
Неужели все ушли, а «Славу» оставили в Моонзунде?
...Владимир Ильич Ленин знал этот линкор. Мало того, у него была давняя дружба с этим кораблем. Началась она незадолго перед войной, когда Ленин проживал в эмиграции. Королю Черногории исполнялось как раз 50 лет, и отметить этот юбилей русское правительство послало «Славу». Но «линейщик» уже был немолод для таких дальних прогулок по гостям. В пути возле Гибралтара потекли в котлах «Славы» трубки, и линкор был вынужден зайти для ремонта в Тулон.
Именно отсюда, из Тулона, большевики «Славы» установили связь с Владимиром Ильичом. Это был тяжелый период для партии. «Организации нет, – просто плакать хочется!» – писал тогда Ленин. И вот «Слава» начала сколачивать свою организацию. Первым на флоте «линейщик» стал воплощать в своем подполье мысль Ленина о четкой конспирации. О связях с центром. О разделении подполья на засекреченные «тройки». Пусть арестуют «тройку» – трое знают лишь трех, остальные продолжают работу за броней линкора.
Владимир Ильич очень дорожил тогда дружбой со «Славой». Но скоро в партийную организацию линкора проникли эсеры. Стали они баламутить команду, всегда излишне речистые. Они провалили конспирацию. «Славу» выгнали из Тулона обратно на Балтику, пошли в команде аресты. Наверное, не обошлось и без провокатора. С тех пор минуло не так уж много лет, и теперь матросы говорили:
– Зубы-то нам вырвали, это верно, но корни остались!
Мело, мело над Моонзундом – пургой, вихрями, метелями...
Год 1917-й – для «Славы» последний. Корабли – как и люди, они не ведают, когда умрут.