Книга: Кубанские зори
Назад: САГА
Дальше: НЕВОЛЯ

В ЧАСЫ НОЧНЫХ РАЗДУМИЙ…

Мне нравится неторопливый, неповторимый кубанский говор. Ни в какие словари не занесенный, а значит, как бы и вовсе не существующий, но, несмотря на это, такой волнующий, чарующий и дорогой. Он успокаивает, умиротворяет истосковавшуюся по родине душу, и я готов целыми часами сидеть на пригородной автобусной станции, называемой некогда Черномор-кой, в жидкой тени деревьев, не замечая жары и городской духоты, ожидая автобуса на родную станицу, лишь бы слышать это мерное людское воркованье.
Мне нравится слушать своих станичников, их рассказы о том, что и как было когда-то. Эти исповеди почти всегда печальны, даже тогда, когда ничего грустного в них вроде бы и нет. И я понял, убедился, наконец, в том, что печальны они потому, что повествуют о прошлом, а прошлого всегда жаль, каким бы оно ни было. От минувшего всегда веет теплом до конца не выветривающегося человеческого жития. От неведомого же и бесстрастного будущего, в котором еще никто не побывал, я испытываю лишь пугающий холод. И даже уверен в том, что только людям безвольным, не вполне нормальным, пораженным каким-то неведомым земным врачам недугом, прошлое мешает жить. В угоду этому наваждению они коверкают свою единственную жизнь, свое, однажды им выпавшее настоящее. Канувшее в Лету невозможно поправить, можно лишь принять таковым, каковым оно было. Кто «исправляет» прошлое, борется с ним, тот, очевидно, по своей духовной немощи просто не знает, не ведает, что делать ему с этой, такой безбрежной и в то же время такой короткой и тесной жизнью, по каким человеческим законам ее устроить.
Эти вроде бы бесхитростные рассказы станичников содержат подчас такие потаенные смыслы, каких мы в дне сегодняшнем уже не видим. И не потому, что их нет, но скорее потому, что не способны их заметить, ибо, по причине какого-то дурковатого оптимизма, не верим в то, что выпавшее нам время, торопливое и быстротечное, назавтра тоже станет прошлым, и от него повеет таким же таинственным и чарующим духом, и только тогда, может быть, откроется, станет ясным его истинный смысл.
Многих станичников своих со временем я выслушал. Но с одним поговорить все как-то не довелось. Именно с тем, которого надо было бы выслушать в первую очередь. Но было одно существенное обстоятельство, меня останавливающее. Дело в том, что станичник этот — Антон Карпович Троян — многие годы был председателем сельского совета станицы. Шутка ли сказать по тем временам… Кроме того, он намного старше меня, ровесник и одноклассник моей мамы. Позже, когда он был уже вне державных станичных дел и когда можно было расспросить его, думалось, что ничего нужного мне, сердечного он рассказать не сможет. А воспоминаний ортодоксальных ветеранов, сухих и необязательных, я начитался, работая в редакциях. Ну что, казалось мне, может поведать чиновник, администратор, вращавшийся в кругу иных людей и идей, на котором не могли не сказаться обстоятельства его беспокойной службы. Думалось, что самые дорогие, самые сердечные и заветные чувства его загнаны в такие дали, откуда им просто нет возврата… Да и случая как-то не выпадало для такой сердечной беседы.
И все же мне удалось с ним поговорить. И повод отыскался, для меня вроде бы неожиданный. В одном из рассказов я случайно упомянул имя его отца. Просто назвал и все. Но и этой малости оказалось достаточно для того, чтобы его, казалось, давно уснувшая под гнетом всевозможных бюрократических хитростей душа вдруг встрепенулась и припомнила такое далекое, горькое и дорогое, что вроде бы никогда уже не припомнится да и не понадобится.
Я лишь написал, что однажды, а было это в голодном тридцать третьем году, отец его Карп возвращался пешком из станицы Славянской домой и зашел к своему брату. Но оказалось, что за этим мимолетным эпизодом таилась целая трагедия, мне неведомая. Отец-то не просто возвращался из районного центра и был там не на ярмарке или по какой-то другой житейской надобности, а сидел в тюрьме по навету, что якобы прятал зерно. Возвращаясь же в родную станицу, он не знал, что его там ожидало.
Этого малого повода оказалось достаточно, чтобы Антон Карпович исписал целую тетрадь своими воспоминаниями, явившимися к нему, как он сам выразился, «в часы ночных раздумий»… И я с удивлением обнаружил в них такие живые движения души, каких я никогда не надеялся в нем встретить. И в который раз убедился в том, что однажды пережитое никуда из человеческих душ не уходит. Если до времени не дает о себе знать, таясь в каких-то закоулках, то лишь потому, что для этого не оказалось подходящего повода, той доброй минуты, когда открывается душа пред людьми, не боясь никакого подвоха, с надеждой и уверенностью, что будет понята, найдет в других душах ожидаемый и необходимый отклик. Вполне возможно, что он первому мне так вот, без утайки и оглядки, исповедовался.
В самый разгар голодовки тридцать третьего года вернулся домой с действительной военной службы его старший брат Петр Карпович. В станице он застал полное запустение. Казалось, всякая жизнь здесь замерла. Полуразрушенные, немазаные и небеленые хаты, дворы и даже улицы, заросшие бурьяном, в котором шныряли одичавшие собаки, убежавшие от своих хозяев, которые могли их съесть. На улицах — ни души, лишь иногда, как тень, проплывал человек, обезумевший от голода, бредущий неведомо куда…
Отец с матерью были предельно истощены. Держался лишь младший брат, первоклассник Антон, поскопьку учеников в школе кое-как подкармливали. В доме оставалось лишь несколько початков кукурузы. Петр и решил хоть как-то поддержать семью. Из двух яблоневых пеньков он наскоро соорудил рушку, мельничку, оббив пеньки чугунными осколками из старого чавуна, и стал молоть эту кукурузу.
А в это время в станице одним из самых рьяных красных партизан, переустроителей жизни, был некто Тэтэнко — Илья Иванович Титенко. Носил он, как и полагалось по тем временам партизанам, неизменную революционную кожаную куртку. Был он в станице личностью довольно зловещей. У него была не то ранена, не то парализована рука, которой он все время тряс на уровне лица. Этот Тэтэнко и обнаружил, усмотрел страшное нарушение нового порядка в том, что Петр Карпович смастерил рушку и молол кукурузу надеясь еще спасти своих родителей от голода. Бешенству красного партизана не было предела. С криком: «Это тебя такому в Красной армии учили?» — схватил своей трясущейся рукой топор и стал крушить эту нехитрую мельничку. Смолотую кукурузу забрал с собой. Отца же за такое страшное нарушение устанавливаемого порядка посадили в славянскую тюрьму.
Петр, видно не ожидавший такого поворота событий, совершенно ошарашенный, к тому же истощенный, не находя ему никакого объяснения, как-то сразу сник, затосковал, пал духом и через две недели умер. Это была первая жертва в семье того страшного года. Похоронили Петра соседи, поскольку мать уже была не в состоянии ходить, а отец находился в тюрьме. Антон Карпович так и не знает до сих пор, где же могила брата…
Через несколько дней та же тэтэнковская команда красных партизан снова нагрянула во двор. Антон, вернувшись из школы, лежал на чуть теплившейся печке. Тэтэнко ворвался в хату и закричал на мать: «Говори, где спрятано зерно. Не скажешь, мужа все равно згставят в славянской тюрьме признаться». Воровато заглянул в печь, потом залез на нее, где лежал Антон, и стал шарить своим железным щупом, ципком вокруг, надеясь, что в печи что-то спрятано. Обстучал печь, ему показалось, что она бухтит, то есть отдается таким звуком, словно полая. Плачущего Антона согнал с печи и стал долбить чиринь печную. Разрушив печь, он так ничего и не нашел, там действительно ничего не было.
Через месяц умерла мать. Ее, опухшую, хоронили тоже соседи, без гроба, зашив в какое-то рядно. На кладбище взяли с собой и мальчика, но он не запомнил того места, где была похоронена мама.
В пустом теперь уже доме семилетний Антон остался один. Его приютил сосед, живший напротив, Семен Гарькуша, которого накануне высылали на Ставрополье, но он каким-то образом вернулся в станицу. Возвратившийся из славянской тюрьмы отец там сына и нашел. Отец открыл опустевший дом и наглухо забитые ставни, и стали они жить дальше. Но отец больше молчал. Да и что мог он сказать малолетнему сыну, если и сам не понимал, почему все так происходит.
Отец с сыном спали на одной кровати в полухолодной комнате. И теперь, в часы своих ночных раздумий, Антон Карпович так и пишет: «Я до сих пор помню тепло его тела…»
Так дожили до мая, до черешен. Отец любил разводить сад. Черешен же в тот голодный год уродилось как никогда. Антон взбирался за ними на деревья. Часто ловил на себе пристальный взгляд отца, но разгадать его думы тогда еще не мог.
Станица постепенно отходила от моровой спячки, и, казалось, все самое страшное уже миновало. Однажды, проснувшись утром, Антон, как всегда, сказал отцу: «Папаня, я пошел в школу», и выскочил из хаты. Но, вернувшись домой, нашел отца в прежнем положении, лежащим на кровати. Прикоснувшись к нему и обнаружив, что он твердый и холодный, тогда только понял, что отец умер, и что он спал с ним, уже мертвым. В слезах побежал мальчик к соседям. Дяди Семена дома не было. Пришла его жена. Зашла в хату, достала из сундука какое-то рядно и зашила в него отцовское тело.
На следующий день во двор заехала скрипящая подвода, на которой уже лежали три трупа. Возница с помощником погрузили на нее отца. Соседка усадила Антона на задок телеги и сказала: «Езжай, посмотри и запомни, где похоронят татка…»
После похорон отца Антон остался один. Но нашлись добрые люди, не давшие мальчику пропасть, приютившие, спасшие его. «В том-то и дело, — с болью и горечью пишет он теперь, — что всю жизнь пришлось выживать. Не собственно жить, а выживать».
Его средний брат Павел, мобилизованный на строительство рисовых систем, окончил ремесленное училище и работал где-то плотником. Когда он узнал о смерти отца и о том, что его младший брат остался один, стал искать возможность вернуться в станицу.
В это время в станице строился дом для специалистов машинно-тракторной станции. Кирпичная кладка была закончена, оставались столярные работы. Павел подал заявление, и его перевели в станицу на эту стройку. Он забрал из детского дома Антона и снова определил его к соседу Гарькуше, с условием, что тот будет ночевать в его доме. Сам Павел жил у своего напарника по бригаде. Утром он заходил за младшим братом и уводил его с собой на работу. В строящемся доме была комната, где плотники работали. Там была печка-буржуйка. В обязанность Антона входило топить эту печку древесными обрезками и стружками в течение рабочего дня.
Однажды плотники в отсутствие Павла сказали, что он женится, и спросили:
— Он возьмет тебя с собой? Не говорил?
Малолетний Антон ничего об этом не знал. И вдруг с ужасом ощутил свое полное одиночество на земле. С нетерпением дождавшись брата, и уже по пути к Гарькушам, он сквозь слезы спросил его:
— Ты жениться, а меня возьмешь с собой?..
Брат рассмеялся, прижал его к себе и сказал:
— Ну а как же, конечно возьму. Ты же у меня теперь один-единственный…
Несмотря на осеннюю морось и слякоть, пронизывающий холодный ветер, мальчик почувствовал, как тепло и уютно стало на душе.
Как, оказывается, немного надо человеку, чтобы ощутить себя не лишним на этой огромной, бескрайней и такой холодной и неуютной земле, чтобы была рядом родная душа, тепло которой ничем незаменимо.
Вскоре Павел действительно забрал младшего брата от соседей и привел на новое место жительства, в дом Остапенковых, в семью своей жены Елизаветы, переселенцев из Ставрополья.
Первым делом мальчика выкупали, переодели в новые штанишки и рубашку, усадили за стол, на котором была высокая буханка белого хлеба и большая миска с молоком.
— Эта минута, — пишет Антон Карпович, — запомнилась мне на всю жизнь. — Умирать буду, а ее буду вспоминать… Не так уж много было у меня в жизни таких драгоценных минут, здесь я обрел свою родню: отца, мать, братьев и сестер…
Отец Александр Кондратьевич Остапенко сказал тогда жене Ирине Демьяновне:
— Ну шо, матэ, своих десятэрых выростэлэ. Выростэм и цього…
Когда в сентябре тридцать девятого в семью пришло первое горе — похоронка за подписью никому неизвестного комкора Жукова о том, что лейтенант Афанасий Остапенко пал смертью храбрых на Халхин-Голе, — Антон плакал вместе со всеми. Ведь Афанасий был ему уже братом. Как он гордился им, когда тот приехал в станицу курсантом Краснодарского пехотного училища…
С началом войны Антон, как выпускник ремесленного училища, был отправлен в Новосибирск, на строительство оборонного завода. С августа сорок второго и до конца войны связь с братом Павлом прервалась, поскольку тот попал в плен. Но после войны каждое его письмо рвало душу, звало на родину. Победила любовь к родной Кубани. Все бросив там, ни о чем более не думая, поехал в станицу. Не имея ни кола, ни двора, абсолютно не зная, как устроится и чем займется, он вернулся на Кубань, к родной земле, в которой затерялись дорогие могилы…
И теперь, в часы ночных раздумий, Антон Карпович вспоминает не только то, как выжил, как уцелел в этом страшном, непонятном, совершенно непостижимом и необъяснимом хаосе, но и о том, как через многие годы он встретился, столкнулся со своим обидчиком, бывшим красным партизаном Ильей Ивановичем Титенко. Было это уже после войны, в году где-то пятьдесят четвертом.
Титенко все эти годы жил в станице, по улице Красной в старой, покосившейся, казалось, каждую минуту готовой упасть хате. Работал он контролером в станичном кинотеатре «Спартак». И всякий раз, когда Антон Карпович приходил в кинотеатр, он с отвращением протягивал билет старику-контролеру и с ненавистью смотрел на то, как тот неуклюже отрывал билетный контроль своей трясущейся рукой. Той самой рукой, которой он изрубил мельничку, погубив брата, той самой рукой с железным ципком, которой он сгонял Антона с печи… И всякий раз хотелось наговорить ему каких-то гадостей, хотелось плюнуть в его конопатое, глуповатое лицо… Но такого случая как-то не выпадало.
Я тоже помню в детстве этого рыжеватого старика с усохшей рукой. Ничего о нем тогда не зная, я полагал, что он пострадал в боях за родину, за лучшую жизнь, а потому в глубине души сочувствовал инвалиду…
И все-таки Антону Карповичу представился однажды случай поквитаться со своим обидчиком и разорителем семьи. В послевоенные годы он оказался с ним в одной партийной организации, так сказать, соратником по общему делу. Однажды на собрании они оказались рядом, за одним столом. Тогда-то Антон Карпович и сказал ему: «Илья Иванович, а я вас помню». Илья Иванович, уже, как видно, основательно вошедший в наигранную роль ветерана, борца за правое дело и счастливое будущее, с гордостью ответил: «Да меня многие знают!» «Да нет, — уточнил Антон Карпович, — я помню вас не с этой, не с героической стороны. Помню, как погубили моего брата Петра, как засадили отца в тюрьму, как ципком сгоняли меня с печи, когда искали у нас зерно…»
Бывший красный партизан, никак не ожидавший, что ему может кто-нибудь напомнить о его «подвигах», стушевался и в свое оправдание только и мог сказать, что, мол, тогда такое было время, так, мол, принуждали делать… «Прямо-таки именно так и заставляли детей малолетних стращать железом?» — препи-рал его Антон Карпович. Слово за слово разгорелся скандал. Председательствующий вынужден был прервать собрание и разбираться, в чем дело. Но так, видимо, и не поняв, что же именно произошло, из-за чего вдруг повздорили люди, Антона Карповича обвиняли в разжигании скандала и в нарушении партийной дисциплины.
Но он был доволен уже и тем, что все-таки напомнил этому красному партизану о его неприглядных делах, уже, видно, не подозревавшему, что о них кто-то помнит, и искренне уверовавшему в свою героическую революционную биографию…
И если все случившееся уже никак невозможно было поправить, то следовало хотя бы все назвать своими именами, соблюсти, пусть и через многие годы, справедливость и тем самым облегчить и успокоить душу.
Назад: САГА
Дальше: НЕВОЛЯ

Катерина Беда ВКонтакте
НОВАЯ КНИГА ПЕТРА ТКАЧЕНКО В книгу известного писателя Петра Ткаченко вошли избранные рассказы и повесть. Его проза не совсем обычна и непривычна. Она строго документальна, исторична и биографична. Но вместе с тем это не история, не этнография и не бытописательство, но именно художественное, образное повествование. В реальной жизни, как прошлой, так и современной, автор находит такие переплетения событий и человеческих судеб, для постижения которых как бы и не требуется вымысла. За годы литературного безвременья у писателя выработался своеобразный стиль, когда действительные события и судьбы реальных людей сопровождаются фотографиями, как бы компенсирующими нынешнюю неслышимость слова. Фотография, изобразительный ряд становятся неотъемлемой частью художественного произведения. Это – новый вид реализма, продиктованный временем, состоянием и положением литературы в обществе. Автор пытается выявить, прежде всего, духовные и мировоззренческие основы нашего бытия. В книгу вошла так же документальная повесть о Гражданской войне на Юге России, на Кубани, в приазовских плавнях. Это повесть о поистине легендарном человеке, народном характере Василии Фёдоровиче Рябоконе, являвшемся символом справедливости и человеческого стоицизма в условиях революционного анархизма. Скрывавшемся в плавнях с малой группой сподвижников, вплоть до конца 1924 года. Кубанском Робин Гуде, до сих пор не реабилитированном. Своего героя, для старых и новых идеологов остающегося бандитом, реабилитировал и оправдал сам народ, передавая в поколениях легенды о нём, как и о всяком, действительно народном герое, неуловимом и бессмертном. Автор рассматривает события Гражданской войны не с точки зрения той или другой противоборствовавших сторон – красных или белых, – но с точки зрения народного самосознания. Пётр Ткаченко. Встретимся на том свете, или Возвращение Рябоконя. Ненаписанная повесть. Запоздалые и современные рассказы. - М.: ИПО «У Никитских ворот», 2018 – 496 с.