Глава 8. Банды Нью-Йорка (2)
Злой город
Мятеж 1712 года врезался в подкорку жителей Нью-Йорка на десятилетия вперед, а между тем, по мере вытеснения индейцев и освоения новых земель, город рос и импорт черного контингента набирал обороты. Всего за четверть века население недавно еще относительно небольшого порта на Гудзоне выросло вдвое, перешагнув за 10 000 человек, – уже не деревня даже по меркам тогдашней Европы, и около четверти от этого немалого числа составляли рабы. В этом смысле Нью-Йорк на континенте уступал только Чарльстону. А чем больше становилось рабов, тем сильнее общество опасалось, а слухи о «вот-вот будет как в 1712-м» возникали и вызывали беспорядки в среднем раз в полтора-два года. Тем более что былая взаимная приязнь черных невольников и белых бедолаг понемногу уходила в прошлое: «кабальных» становилось мало, а свободные белые, как мастера, так и поденщики, злились на «оброчных», работавших не хуже, а цены ставивших ниже, из-за чего белая мелочь разорялась.
Этот процесс тревожил даже, в принципе, безразличных к проблемам низов городских патрициев: в 1737-м сам губернатор, выступая перед ассамблеей, попросил как-то решить вопрос, потому что «слишком много стало жалоб от ремесленников. Из-за аренды рабов наши честные трудолюбивые сограждане нищают, теряют кусок хлеба, и, если мы не подумаем о них, им придется покинуть город, чтобы искать средства к жизни в других местах. Мы не можем позволить себе потерять их». Короче говоря, в городе было душно. В предместьях случались жестокие драки между черными и белыми, экономический кризис, возникший из-за «Войны за ухо Дженкинса» с Испанией, до минимума сократил поставки морем, и зима с 1740 на 1741-й, выдавшаяся, ко всему, еще и рекордно холодной, стала жестоким испытанием даже для тех, кто твердо стоял на ногах. А уж для бедноты ситуация, когда приходилось выбирать между куском хлеба и пучком хвороста, была и вовсе трагедией. Мерли дети, родители, пытаясь их накормить, продавали за гроши инструменты, то есть лишались даже надежды на заработок, белые целыми семьями замерзали на улицах и в лачугах, а вот рабам, как ни странно, было полегче: они, в основном не обремененные потомством, как-то выживали. Тем паче, что владельцы, дорожа ценным имуществом, подбрасывали то муку для похлебки, то немного дров для печки в «пунктах обогрева», куда белым вход был заказан.
И напряжение, подогретое завистью, росло, подогреваемое брошенными сгоряча фразами типа «Вот вымрете, все нам достанется», ожившими пересудами о давешнем бунте и слухами о кровавом восстании сесе (об этом поговорим позже) в Южной Каролине. А тут еще, приправой в блюдо, страх перед вторжением испанцев, которые «вот-вот придут и всех добрых протестантов перережут, а негры им помогут», причем не вполне безосновательный: гарнизон в городе, в связи с планируемой атакой на Кубу, сократился вчетверо, а все знали, что испанским рабам живется намного легче. И к тому же испанцы, в самом деле, освобождали рабов, перебегавших на их сторону. Нет ничего удивительного в том, что в такой обстановке, как писал в мемуарах Стенли Поуп, регистратор магистрата, «казалось, гнев, и зависть, и недоверие, и вражда падают с небес вместе со снегом… а тем временем мистер Фокс приказал запретить любые собрания, кроме общих молитв, и любое бесцельное шатание по улицам». В общем, и отцы города не знали, что делать, надеясь, что не заполыхает. А надежда не сбылась. Заполыхало. Причем абсолютно реально.
В принципе, пожары в почти сплошь деревянном, со скверными дымоходами Нью-Йорке не были редкостью, поэтому ни в феврале, когда подряд сгорели два дома, ни даже 18 марта 1741 года, когда занялся дом губернатора, а вслед за ним и стоявшая впритык церковь, никого это особо не удивило. Сгорел и сгорел, слава Богу, что удалось спасти городской архив. Не особо взволновал обывателей и еще один пожар, через неделю, с которым удалось справиться, и через три дня, когда загорелся коровник, погибло с десяток буренок, тоже никто не встревожился. Но вот когда на следующий день после пожара в коровнике какой-то горожанин увидел под сеновалом плошку с углями, подставленную явно с умыслом, и созвал людей, народ начал умозаключать. По городу поползли слухи типа «это жжж (13 пожаров за месяц) неспроста», все стали предельно бдительны, но до поры до времени результатов не было, и вот, наконец, 6 апреля, когда один за другим вспыхнули аж четыре дома, виновник был пойман. То есть виновник или нет, никто не знал, но факт есть факт: около одного из горящих строений был замечен черный мужчина, попытавшийся, когда его окликнули, бежать. Толпа, естественно, бросилась в погоню, крики «Негры! Негры!» быстро перешли в «Негры бунтуют!», и беглеца, оказавшегося рабом по имени Каффи, поймав и избив досиня, поместили в тюрьму. А вскоре там же оказалось и еще под сотню черных, имевших несчастье попасть под подозрение по самым разным причинам, но, в первую очередь, из-за связей с «джин-клубом», события вокруг которого были самой свежей из городских сплетен.
Судья Ди выходит на след
К пожарам как таковым это громкое дело никакого отношения не имело, там все крутилось вокруг поимки банды скупщиков краденого, возглавляемой неким Джоном Хагсоном, экс-сапожником, ранее владевшим приличной гостиницей, но разорившимся и с 1738 года содержавшим низкопробную харчевню между рекой Гудзон и городским кладбищем. Плохой, но дешевый виски, умение играть на банджо и две весьма смазливые, но не слишком высоконравственные дочери обеспечили Джону солидную постоянную клиентуру – белая беднота, рабы, вольные негры, матросы, всяческое отребье с окраин, – и очень скоро кабак стал самым злачным местом Нью-Йорка, где лихие люди почти открыто сбывали добычу, праздновали успехи и отсиживались в перерывах между походами на дело; в рабских казармах корчма даже получила наименование «Осуэго», в честь фактории на Онтарио, где шла торговля с индейцами. Естественно, городские власти следили за «бизнесом Хагсона» очень внимательно, полиция регулярно наносила визиты и делала обыски, кого-то время от времени арестовывали, но привлечь самого Джона никак не получалось: все время выходило так, что лично он ни о чем не в курсе. Однако же, сколь веревочке ни виться…
В начале 1741 года охоту за Хагсоном муниципалитет поручил Дэниэлу Хорсмэндену, по прозвищу, – хотите верьте, хотите нет, «Судья Ди», – городскому секретарю, а по совместительству и одному из трех судей Верховного суда колонии. Мужик он был тертый, прекрасно образованный, с хорошими родственными связями, хваткой и немалым опытом следователя, и дело открыл по факту не скупки краденого, доказать которую было проблематично, а «продажи спиртного неграм», что законом запрещалось и чего Хагсон отрицать не мог. И угадал: в феврале, за две недели до первого пожара, констебли задержали у таверны трех пьяных рабов – Цезаря, Принца и того самого Каффи, – работавших на стройке в порту, и обнаружили у них кое-какие краденые вещи. Таким образом, появились улики, негров, смачно выпоров плетью, отпустили по домам под поручительство владельцев, а Хагсона арестовали и возбудили дело. Смертной казнью, конечно, не пахло, но выслать барыгу из города представлялось вполне возможным, и Хорсмэнден начал вовсю раскручивать на откровенность персонал таверны, в первую очередь, 16-летнюю Мэри Бартон, «белую рабыню», которую определил как наиболее перспективную, поскольку она по молодости лет была крайне наивна.
Следовательский опыт не подвел: Мэри очень боялась тюрьмы, не любила пристававшего к ней хозяина, еще больше не любила его дочерей, которые ее дразнили, и раскрутить ее на показания оказалось не сложно. Оказалось, что троица давеча задержанных негров – не просто себе негры, а устойчивое криминальное объединение, именовавшее себя «джин-клубом» (удачные кражи они отмечали только дорогим джином) и работающее по наводкам Хагсона. Этого уже было достаточно, и Хорсмэнден собирался передавать дело в суд, но тут начались пожары, и на одной из встреч, когда разговор случайно (про пожары говорил весь город) зашел об этом, Мэри сболтнула что-то типа «А я думала, что Пегги всё врет». Ничего особого в виду не имея, просто к слову, но следователь насторожился и начал расспрашивать, аккуратно, но так, чтобы не спугнуть, вытягивая детали. А затем назначил встречу на утро и там уж выяснил, что Мэри знакома с некоей Маргарет Сорбьеро, белой проституткой широких взглядов, под псевдонимами «Пегги» и «Рыжая свинка» обслуживавшей белых, а под позывным «Керри» – обслуживавшей негров. Что, впрочем, не мешало ей жить в гражданском браке с тем самым Цезарем и даже иметь от него ребенка. И вот эта-то Пегги, по словам Мэри, рассказала ей, что Цезарь и его друзья, парни фартовые, не намерены спускать белым с рук перенесенную порку, обязательно отомстят и мстя их будет страшной.
Конец Хитрова рынка
Ничего больше, – но Хорсмэнден сделал стойку. Был разыскан, взят под стражу и отправлен в СИЗО Цезарь вместе с Пегги, там же оказался и Принц, и при допросе все трое признали себя виновными в кражах, грабежах и знакомстве с Каффи. Но, поскольку причастность к пожарам они отрицали категорически, Хорсмэнден вновь начал раскручивать Мэри, на сей раз уже жестко, требуя имен, подробностей и угрожая, если не будет колоться, посадить в тюрьму на много лет. Какое-то время девушка отпиралась, но следователь, – видимо, нутром чуя, что свидетель знает больше, чем говорит, – то орал, то мучил вопросцами с подходцем, то угощал дефицитными булочками, и в конце концов мисс Бартон запела. По ее словам, «джин-клуб», еще какие-то рабы, ей неизвестные, и белые бедняки (несколько имен прозвучало) не раз обсуждали в таверне, как хорошо было бы поджечь город, под шумок пограбить богатые дома, бежать к испанцам. Сам же Хагсон, по ее словам, не только знал об этом, но и готов был за 30 % добычи подготовить подельникам шхуну для бегства.
Этого было уже достаточно, чтобы ставить в известность отцов города. Правда, доказательств правдивости сведений Мэри не было никаких, а при общем допросе она путалась и плакала, но чиновники очень боялись бунта негров (1712-й они помнили все), а еще больше боялись новых пожаров, поэтому большинством голосов было принято решение ей верить. Помимо этого, разумеется, была назначена награда любому, кто сообщит информацию, способную предотвратить заговор: 100 фунтов полагалось белому, 45 фунтов свободному негру или индейцу и 20 фунтов плюс свобода рабу. Это было очень щедро, и свидетели пошли чередой, – в основном, конечно, ничего не знавшие, но кое-кто и с полезными сведениями, на основании которых были арестованы еще несколько десятков черных и белых. Между тем 2 мая Цезарь и Принц, по-прежнему отрицавшие какую-то связь с поджигателями, были приговорены к смерти за воровство и грабежи, а на следующий день в городе запылали сразу семь амбаров, причем у седьмого с поличным, – просмоленными тряпками и огнивом, – в руки толпе попались два негра, тотчас, без суда и следствия брошенные в огонь, и обывательский страх начал переходить в истерию. 6 мая, выслушав смертный приговор за соучастие в грабежах, «в страхе за свою жизнь решили поговорить о поджогах» Хадсон и Пегги, в связи с чем исполнение приговора было отсрочено. Вслед за ними о готовности сотрудничать со следствием заявили несколько негров, заточенных в подвалах СИЗО, а вот Цезарь и Принц, упрямо стоявшие на своем, – «Грабили, но не жгли!» – 11 мая пошли на эшафот. С «джин-клубом», доставившим столько хлопот приличным гражданам Нью-Йорка, было покончено, но дело о поджогах только набирало обороты, и на м-ра Хорсмэндена коллеги смотрели как на спасителя, без опыта и решительности которого все пропадут. По сути, он стал неформальным, но общепризнанным главой суда, и на начавшемся, наконец, процессе о поджогах главную роль играл именно он.
Отметим следующее. Некоторые исследователи (в основном чернокожие) склонны именовать заговор 1741 года «выдумкой белых», с этой версией не согласно подавляющее большинство их коллег. Ибо протоколы и бесспорные факты поимки нескольких поджигателей с поличным однозначно подтверждают: этот самый заговор, хотя и не такой масштабный, каким его представляли, в самом деле, был, и Хорсмэнден, действительно, стремился раскопать его до корешков. Собственно, уже первая пара обвиняемых, Каффи (с которого все началось) и некий Квако, сперва пытавшиеся все отрицать, при перекрестном допросе поплыли и запутались в оправданиях, – несмотря на то, что владельцы, респектабельные белые люди, чьих показаний в защиту обвиняемых в другое время хватило бы с избытком, пытались отмазать ценную собственность. В итоге оба, естественно, получили вышку и, выслушав приговор, заявили, что умирать не хотят и готовы назвать имена соучастников, чтобы сотрудничеством с судом подтвердить раскаяние и заработать жизнь. Судьи, в принципе, не возражали, но возражала разъяренная толпа горожан, орущая под окнами, и сделка не состоялась: 30 мая Каффи и Квако ушли в небытие. Однако следствие уже не очень нуждалось в их раскаянии: число готовых сотрудничать росло, арестованные наперебой отмазывали себя, топя друг друга, и хотя некоторые свидетельства были явными наветами, кое-что подтверждалось основными фигурантами. В частности, очень ценные показания дали Джон Хагсон и Пегги-Керри, однако «по совокупности мерзких преступлений» их все же не помиловали, а отправили на виселицу 12 июня.
Никогда больше!
Что интересно, хотя судьи стремились держать события под контролем, люди, предполагая, что от них утаивают что-то важное, бесились, подозревая всех и каждого; в какой-то момент происходящее перешло в форменный психоз, который немногие, сохранившие здравомыслие, сравнивали с «ведовским процессом» в Салеме, уже тогда считавшимся позором Америки. И весь этот кошмар весьма умело модерировал Хорсмэнден. Он не жаждал крови, тщательно отделяя тех, против кого были реальные улики, а следовательно, заслуживших петлю, от попавших под раздачу случайно, однако волну арестов и доносов поощрял. По мнению ряда исследователей, используя момент для чистки города от уголовников, а кое-кто уверен, что для повышения собственного политического веса. И получалось, благо Мэри Бартон сидела у него на коротком поводке, по требованию вспоминая все более яркие детали. Вроде, скажем, намерений уже повешенных Цезаря и Принца никуда не бежать, а учредить в Нью-Йорке свое королевство, поделив дома, мастерские и белых женщин. Это, конечно, был явный бред, но только не при наличии официального решения магистрата считать все показания мисс Бартон «достоверными». Так что к середине августа в тюрьме, – вернее, в пяти огромных амбарах, потому что тюрьма уже не вмещала арестантов, – по обвинению в причастности к заговору сидела половина негров Нью-Йорка старше 16 лет. И при этом лавина доносов нарастала с такой скоростью, что чиновникам пришлось принимать не все, как в июне, а только те, содержание которых подтверждало уже имеющиеся.
К концу лета попасть под арест, по словам современника, «было проще, чем осушить кружку пива», и поджоги были уже не главным поводом для обвинений; в моду вошло ловить испанских шпионов. Но это полбеды. Беда, что вешали уже не только при наличии оснований. По глупейшему навету казнили и пятерых смирных, ни в чем сомнительном не замешанных «испанских негров», пленных матросов, оказавшихся в рабстве, поскольку были очень смуглыми. Несчастные моряки пытались оправдываться, объясняя, что они свободные подданные Его Величества короля Испании, так что ни в каких беспорядках не заинтересованы, а ждут окончания войны, когда Мадрид их выкупит. Но не помогло. Напротив, к обвинению в поджогах добавились подозрения в их организации, и бедолаги пошли на эшафот. Не повезло и некоему Джону Ури, англичанину, себе на горе, прибывшему в Америку незадолго до событий, да еще и учителю латинского языка по профессии. Это само по себе, еще до пожаров, тревожило неграмотных соседей, рассудивших, что если человек знает латынь, то, следовательно, католик или даже иезуит. Но до пожаров все как-то обходилось, а теперь Хорсмэнден, в очередной раз допросив Мэри Бартон, срочно вспомнившую, что видела м-ра Ури в таверне, где он «о чем-то шептался с Хагсоном», приказал взять латиниста под арест, как вероятного испанского шпиона, и дело пошло в суд. Там, правда, выяснилось, что подсудимый вовсе не католик, а протестант из какой-то редкой секты, латынь выучил в Оксфорде, знакомых в Нью-Йорке, кроме людей, чьих детей обучал, не имеет, а негров вообще боится. К его доводам кое-кто из советников даже прислушался, да и сам Хорсмэнден настаивал только на высылке, но по городу пошла новая волна слухов о «жутком испанском подполье, которое намерено продолжать поджоги», и 31 августа учителя, смерти которого требовали массы, на всякий случай вздернули.
Впрочем, умер несчастный не зря. Отцы города наконец сообразили, что теряют контроль над ситуацией: доносы шли уже не на рабов, а на их владельцев, в том числе родню советников и судей, а также на лиц, близких к губернатору, а Мэри Бартон, видимо, выйдя из-под контроля, перестала слушаться Хорсмэндена, зато начала «вспоминать» о появлении в таверне Хагсона столпов нью-йоркского света. Причем не по именам, а по очень общим приметам. В обычное время от такого отмахивались, но официальный карт-бланш на «достоверность» ее показаний угрожал реальными неприятностями очень многим. Кроме того, появились и доносы на ведьм, а это уже напоминало Салем, и было ясно, что, если дать ход хотя бы одному «ведовскому делу», дальше уже будет плохо всем. В такой ситуации, после долгого и сложного совещания с участием губернатора решено было понемногу спускать на тормозах. В официальной газете колонии появилось специальное сообщение: следствие закончено, виновные изобличены и наказаны, все остальные по милости властей оправданы, а рабская биржа переносится в Чарльстон. Появились поименные списки казненных. 13 негров сожгли по приговору суда. Поскольку костер по закону полагался только за поджог, а цифра довольно скромна, все исследователи признают, что речь идет о поджигателях, взятых с поличным, и тех, на кого они показали как на сообщников; еще двое сгорели «волею народа» на месте преступления. 19 черных и 5 белых (из них две женщины), так или иначе связанные с заговором, – повешены (что шестеро пострадали невинно, естественно, не поминалось). И наконец, еще 72 черных и семеро белых, – что-то знавших, но не сообщивших властям, – изгнаны из города без права на возвращение. По мнению историков Нью-Йорка, резкое (хотя и временное) падение вслед за тем уровня преступности дает основания думать, что власти под сурдинку избавились от криминальных авторитетов. Раздали и слонов. Мэри Бартон, несколько месяцев посидев в дурдоме, по выписке получила от города 100 фунтов, которые потратила на выкуп из кабалы и на приданое. Дэниэл Хорсмэнден, удостоившись похвалы губернатора и Лондона, пошел на серьезное повышение. А поджоги прекратились навсегда, да и черных бунтов больше не случалось.