Глава 11
Он бесшумно, одним пальцем отодвинул заслонку, прикрывавшую зарешеченное отверстие в двери, и склонился к нему, чтобы посмотреть на арестованного.
Тот сидел прямо на полу возле большого фонаря, который давал ему разом свет и тепло, правда и то, и другое – довольно скупо. Его скованные цепью руки лежали на коленях, и вся поза выражала терпеливое смирение. Но Жоффрей де Пейрак не верил этой показной покорности. За свою бурную жизнь он повидал слишком много разных людей, чтобы не суметь оценить человека с первого взгляда. То, что Анжелика, прежде такая утонченная, смогла полюбить этого тупого, холодного гугенота, повергало его в бешенство. Ему доводилось наблюдать гугенотов за работой едва ли не всюду, где он побывал. Иметь с ними дело было трудно и не всегда приятно, но все они – и мужчины и женщины
– были людьми твердого закала. Жоффрей де Пейрак восхищался их честностью в делах (она гарантировалась всей общиной), их широкой образованностью, их знанием языков. А между тем сколь многие его единоверцы, равные ему по знатности французские дворяне, отличались прискорбным невежеством, и при этом им даже не приходило в голову, что мыслящие существа могут обитать вне их узкого круга.
Особенно он ценил удивительную сплоченность гугенотов, порожденную их религией, суровой и к тому же гонимой. Преследуемые меньшинства – это, конечно, соль земли, но за каким чертом понадобилось прирожденной дворянке, католичке, какой была Анжелика, связываться с этими нетерпимыми, угрюмыми торговцами? Значит, чудом спасшись от опасностей, грозящих ей в землях ислама, – куда ее понесло Бог знает зачем – она так и не продолжила свои подвиги при дворе? Думая о ней, он всегда видел ее только так – блистательной придворной дамой в сверкании огней Версаля и нередко говорил себе, что именно для этого она и создана. Может быть, маленькая честолюбка, начинавшая осознавать свою власть над мужчинами, задумала возвыситься до трона короля Франции еще тогда, когда он привез ее на свадьбу Людовика XIV в Сен-Жан-де-Люз? Уже в то время она была самой красивой и одевалась лучше всех, но мог ли он похвалиться, что навсегда покорил это юное сердце? У разных женщин представления о счастье так различны… Для одной вершиной счастья будет жемчужное ожерелье, для другой – взгляд короля, для третьей – любовь одного единственного человека, а для кого-то еще – маленькие радости домашней хозяйки, скажем, такие, как удавшееся варенье…
Но Анжелика? Он никогда не знал наверно, что таится за гладким лбом его девочки-жены, когда, бывало, глядел на нее, спящую рядом, усталую и счастливую после таких, еще новых для нее, любовных утех.
Потом, много позже, узнав, что она достигла своей цели – воцариться в Версале, он подумал: «Это справедливо. В сущности, для этого она и создана». И разве не назвали ее – и притом сразу же – самой красивой пленницей в Средиземноморье?
Даже нагая она была великолепна. Но когда он неожиданно увидел ее в убогом платье служанки и выяснил, что У нее есть хозяин – торговец спиртным и соленьями, большой знаток Библии – тут было отчего потерять рассудок! Ему никогда не забыть, как она явилась перед ним – мокрая, растерянная… Ее вид так разочаровал его, что он даже не почувствовал к ней жалости.
Мальтиец, охранявший трюмы, подошел к нему со связкой ключей в руке. По знаку своего капитана он открыл обитую медью дверь. Рескатор вошел в карцер. Габриэль Берн поднял голову и взглянул на него. Лицо узника было бледно, но взгляд оставался ясным.
Некоторое время они молча смотрели друг на друга. Ларощелец не торопился требовать объяснений по поводу бесчеловечного обращения, которому его подвергли. Дело было не в том. Если уже этот щеголяющий во всем черном молодчик в маске спустился в трюм, чтобы нанести ему визит, то, разумеется, не для того, чтобы угрожать или делать выговоры. У них обоих сейчас на уме другое – женщина.
Габриэль Берн с обостренным вниманием разглядывал одежду своего тюремщика. Он мог бы оценить ее стоимость с точностью до луидора. Все в этом наряде было самого лучшего качества: кожа, бархат, дорогое сукно. Сапоги и пояс из Кордовы и наверняка изготовлены по заказу. А бархат, из которого сшит камзол, – итальянский, из Мессины, тут он готов держать пари. Французам, несмотря на все старания господина Кольбера, пока не удается ткать бархат такого качества. Все на этом Рескаторе – лучше не сыщешь: маска, и та в своем роде – произведение кожевенного искусства, одновременно жесткая и тонкая. Каково бы ни было лицо, скрываемое под маской, уже самой этой роскошной, но строгой одежды и гордой осанки того, кто ее носит, довольно, чтобы вскружить женщине голову. «Все женщины легкомысленны, – с горечью подумал Берн, – даже те, что кажутся умнее прочих».
Что произошло ночью между этим пиратом-краснобаем, привыкшим легко брать понравившихся ему женщин, точно так же, как драгоценности или перья для шляпы, и госпожой Анжеликой – бедной, неимущей изгнанницей?
При одной мысли об этом Берн сжал руки в кулаки, и его бескровное лицо слегка покраснело.
Рескатор склонился к нему, коснулся рукой его задубевшей от крови куртки и сказал:
– Ваши раны опять открылись, мэтр Берн, а сами вы оказались в карцере, на дне трюма. Между тем элементарное благоразумие должно было бы подсказать вам хотя бы этой ночью соблюдать судовую дисциплину. Ведь любому ясно: когда судно в опасности, неукоснительная обязанность пассажиров – не устраивать никаких инцидентов и ни в коем случае не мешать капитану и команде, подвергая риску всех.
Ларошелец нисколько не смутился.
– Вы знаете, почему я так поступил. Вы незаконно задержали одну из наших женщин, которую до того имели наглость позвать к себе как.., как какую-нибудь рабыню. По какому праву?
– Я мог бы ответить: по праву господина. – И Рескатор продемонстрировал самую сардоническую из своих улыбок. – По праву хозяина добычи!
– Но мы же доверились вам, – сказал Берн, – и…
– Нет!
Человек в черном пододвинул табурет и сел в нескольких шагах от заключенного. В красноватом свете фонаря стало отчетливо видно, насколько они различны: один – тяжеловесный, неповоротливый; другой – непроницаемый, защищенный броней своей иронии. Когда Рескатор садился, Берн заметил, с каким непринужденным, уверенным изяществом он откинул назад полу плаща и как бы невзначай положил руку на серебряную рукоять длинного пистолета.
«Он – дворянин, – сказал себе ларошелец. – Разбойник, но, без сомнения, человек знатный. Что я против него?..»
– Нет! – повторил Рескатор. – Вы мне не доверялись. Вы меня не знали и не заключали со мной никакого договора. Вы прибежали ко мне, чтобы спасти свои жизни, и я взял вас на борт – вот и все. Однако не думайте, что я отказываюсь исполнять долг гостеприимства. Я отвел вам куда лучшее помещение, чем своей собственной команде, вас лучше кормят, и ни одна из ваших жен или дочерей не может пожаловаться, что кто-либо нанес ей оскорбление, или хотя бы просто ей докучал.
– Но госпожа Анжелика…
– Госпожа Анжелика даже не гугенотка. Я знал ее задолго до того, как она вздумала цитировать Библию. Я не считаю ее одной из ваших женщин…
– Но она скоро станет моей женой! – выкрикнул Берн. – И поэтому я обязан ее защищать. Вчера вечером я обещал вырвать ее из ваших лап, если она не вернется к нам через час.
Он всем телом подался в сторону Рескатора, и цепи, сковывающие его руки и ноги, звякнули.
– Почему дверь нашей палубы была заперта на засов?
– Чтобы доставить вам удовольствие высадить ее плечом, как вы и сделали, мэтр Берн.
Ларошелец чувствовал, что не может больше этого терпеть. Он очень страдал от своих ран, но еще ужаснее были для него душевные муки. Последние часы он провел в полубреду: временами ему чудилось, будто он снова в Ла-Рошели, на своем товарном складе, сидит с гусиным пером в руке над книгой доходов и расходов. Ему уже не верилось, что прежде у него была совсем иная жизнь, правильная и размеренная. Все началось на этом проклятом судне, началось со жгучей ревности, которая разъедала его душу, искажала все мысли. Он не знал, как назвать это чувство, потому что никогда раньше его не испытывал. Он жаждал освободиться от него, словно от одежды, пропитанной отравленной кровью Несса. А когда Рескатор сказал, что Анжелика – не из их круга, ему вдруг сделалось больно, точно его кольнули кинжалом. Ибо это была правда. Она пришла к ним, она приняла самое деятельное участие в их тайном бунте, в их борьбе, наконец, она спасла их, рискуя собственной жизнью, – но одной из них она так и не стала, потому что была другой породы.
Ее тайна, такая близкая и вместе с тем непостижимая, делала ее еще притягательнее.
– Я женюсь на ней, – сказал он упрямо, – и мне неважно, что она не приняла нашей веры. Мы не так нетерпимы, как вы, католики. Я знаю – она женщина преданная, мужественная, достойная всяческого уважения… Мне неизвестно, монсеньор, кем она была для вас, и при каких обстоятельствах вы с ней познакомились, зато я хорошо знаю, кем была она в моем доме, для моей семьи – и этого мне достаточно!
Его охватила тоска по тем навсегда ушедшим дням, когда у него и у его детей был дом и в нем – скромная, хлопотливая служанка, которая исподволь, так, что они это не сразу осознали, наполнила светом их унылую жизнь.
Берн был бы немало удивлен, узнай он, что его собеседника мучают те же чувства, что и его: ревность, сожаление.
«Значит, торговец знал ее с такой стороны, которая мне неизвестна, – говорил себе Жоффрей де Пейрак. – Еще одно напоминание о том, что она жила и для других и что я потерял ее много лет назад».
– Вы давно с ней знакомы? – спросил он вслух.
– Нет, по правде сказать, – не больше года. Жоффрей де Пейрак подумал, что Анжелика ему солгала. С какой целью?
– Откуда вы ее знаете? Почему ей пришлось наняться к вам в служанки?
– Это мое дело, – раздраженно буркнул Берн, и, почувствовав, что такой ответ задел Рескатора, добавил, – вас оно не касается.
– Вы ее любите?
Гугенот молчал. Этот вопрос понуждал его вторгнуться в область, для него запретную. Он был им оскорблен, как если бы ему сказали непристойность. Насмешливая улыбка противника еще больше усиливала его неловкость.
– О, как тяжело для кальвиниста произнести слово «любовь». Можно подумать, что оно обдерет вам губы.
– Сударь, любить мы должны только Бога. Вот почему я не стану произносить этого слова. Наши земные привязанности недостойны его. В сердцах наших властвует один лишь Бог.
– Зато женщина властвует над тем, что ниже, – грубо сказал Жоффрей де Пейрак. – Мы все носим ее в наших чреслах. И с этим мы ничего не можем поделать: ни вы, ни я, мэтр Берн.., ни кальвинист, ни католик.
Он встал, нетерпеливо оттолкнул табурет и, склонившись к гугеноту, гневно сказал:
– Нет, вы ее не любите. Такие, как вы, не умеют любить женщин. Они их терпят; Они пользуются женщинами, желают их, но это не одно и то же. Вы желаете эту женщину и потому хотите на ней жениться, чтобы быть в ладу со своей совестью.
Габриэль Берн побагровел. Он попытался привстать, и это ему кое-как удалось.
– Такие, как я, не нуждаются в наставлениях таких, как вы: пиратов, разбойников и грабителей!
– Откуда вам это знать? Пусть я пират, но мои советы могли бы оказаться небесполезными для человека, собирающегося взять в жены женщину, из-за которой ему позавидовали бы короли. Да вы хоть разглядели ее как следует, мэтр Берн?
Берну удалось наконец встать на колени. Он прислонился к переборке и устремил на Жоффрея де Пейрака взгляд, в котором лихорадка зажгла огоньки безумия… Было похоже, что у него помутился рассудок.
– Я старался забыть, – проговорил он, – забыть тот вечер, когда я впервые увидел ее с распущенными волосами.., на лестнице… Я не хотел чинить ей обиды у себя в доме, я постился, молился… Но часто я вставал по ночам, терзаемый искушением. Зная, что она здесь, под моей крышей, я не мог спокойно спать.
Он стоял, тяжело дыша, согнувшись – но виной тому была не столько физическая боль, сколько унижение от сделанных признаний.
Пейрак смотрел на него с удивлением.
«Ах, торговец, торговец, выходит, ты не так уж отличаешься от меня, – думал он. – Я тоже нередко вставал по ночам, когда эта дикая козочка не подпускала меня к себе, мучая своей холодностью. Я, конечно, не молился и не постился – вместо этого я смотрел в зеркало на свое неприглядное лицо и обзывал себя дураком».
– Да, с этим нелегко смириться, – тихо сказал Рескатор, как бы разговаривая сам с собой. – Осознать, что ты слаб и беспомощен перед лицом природных стихий: перед Морем, перед Одиночеством, перед Женщиной. Когда приходит час единоборства, мы теряемся, не зная, что делать… Но отказаться от битвы? Ни за что!
Берн снова повалился на свой соломенный тюфяк. Он задыхался, по его вискам струился пот. То, что он слышал, звучало столь непривычно, что он даже усомнился в реальности происходящего. Освещенный колеблющимся огоньком фонаря, шагающий взад и вперед по грязному, зловонному трюму, Рескатор более чем когда-либо походил сейчас на злого гения-искусителя. А он, Берн, боролся с ним, как некогда Иаков боролся с Богом.
– Вы кощунствуете, – выговорил он, отдышавшись. – Вы говорите о женщине так, будто это стихия, некая самодовлеющая сила природы.
– Но так оно и есть. Недооценивать могущество женщины столь же опасно, как и преувеличивать. Море тоже прекрасно. Однако вы погибнете, если пренебрежете его силой или не сумеете его покорить… Знаете, мэтр Берн, при встрече с женщиной я всегда начинаю с того, что кланяюсь ей, какова бы она ни была: молодая или старая, красавица или дурнушка.
– Вы надо мной насмехаетесь.
– Я открываю вам свои секреты обольщения. Вот только что вы с ними будете делать, господин гугенот?
– Вы пользуетесь своим дворянством, чтобы унизить и оскорбить меня, – взорвался Берн, задыхаясь от обиды. – Вы меня презираете, потому что вы знатный сеньор, или по крайней мере были им раньше, тогда как я – всего-навсего простой буржуа.
– Напрасно вы так думаете. Если бы, прежде чем возненавидеть меня, вы дали себе труд подумать, вы бы поняли, что я говорю с вами как мужчина с мужчиной, то есть на равных. Я уже давно научился оценивать людей по единой мерке – чего они стоят как личности. Так что у меня перед вами есть преимущество только в одном: я знаю, каково это – не иметь куска хлеба, не иметь ничего, кроме еще оставшейся в твоем теле жизни, которая быстро угасает. Вы всего этого еще не испытали – но наверняка испытаете. Что же касается оскорблений, то именно вы были на них куда как щедры: разбойник, грабитель…
– Пусть так, – проговорил Берн, тяжело дыша. – Но сейчас сила на вашей стороне, а я целиком в вашей власти. Что вы намерены со мной сделать?
– Вы – серьезный противник, мэтр Берн, и если бы я прислушался к доводам рассудка, то попросту убрал бы вас со своей дороги. Я бы оставил вас гнить здесь или.., вам известно, как поступают в таких случаях пираты, к которым вы меня приравняли? Они перекидывают через фальшборт доску и заставляют прогуляться по ней с завязанными глазами того человека, от которого хотят избавиться. Но не в моих правилах сдавать все козыри одному себе. Мне нравится рисковать. Я по натуре игрок. Не скрою – подчас это обходилось мне очень дорого. Тем не менее я намерен и на этот раз сыграть с судьбой и посмотреть, что получится. Наше плавание продлится еще несколько недель. Я верну вам свободу. А когда путешествие подойдет к концу, мы попросим госпожу Анжелику сделать выбор между вами и мной. Если она выберет вас, я вам ее уступлю… Но отчего этот кислый вид, откуда вдруг столько сомнений? По-моему, вы не очень-то уверены в победе.
– Со времен Евы женщин всегда влечет ко злу.
– Похоже, вы весьма низкого мнения даже о той из них, кого хотите взять в жены. Или вы совсем не верите в силу того оружия, которым собираетесь ее завоевать.., такого, к примеру, как молитвы, посты, что там еще.., привлекательность добропорядочной жизни в союзе с вами… Даже в тех чужих землях, куда мы сейчас направляемся, респектабельность в цене. Быть может, госпожа Анжелика ею прельстится.
В голосе капитана «Голдсборо» звучала насмешка, а протестанту эта речь причиняла невыносимые мучения. Сарказм Рескатора заставлял его заглянуть в собственную душу, и он заранее пугался, что обнаружит там сомнение. Ибо теперь он сомневался во всем: и в себе самом, и в Анжелике, и в том, что его достоинства могут соперничать с дьявольскими чарами человека, который бросает ему перчатку.
– Вы-то, конечно, считаете, что для завоевания женщины этого мало? – спросил он с горечью.
– Вероятно… Но ваши дела не так плохи, как вы думаете, мэтр Берн, – ведь у вас есть и другое оружие.
– Какое? – тотчас спросил узник, и в этом вопросе прозвучало такое мучительное беспокойство, что Рескатор даже почувствовал к нему некоторую симпатию.
Он глядел на торговца и думал о том, что опять, в который раз, поступает безрассудно, без нужды усложняя начатую игру, исход которой так для него важен. Но разве сможет он когда-нибудь узнать, какова Анжелика на самом деле, что она думает, чего хочет, если его противник будет лишен свободы действий?
Он с улыбкой склонился к ларошельцу.
– Знайте же, мэтр Берн, – если раненый мужчина сумел высадить дверь, дабы вырвать любимую из лап гнусного обольстителя, если, брошенный в темницу, он все же сохранил достаточно.., ну, скажем, темперамента, чтобы брыкаться как бык при одном упоминании ее имени, то такой мужчина, на мой взгляд, имеет в руках все козыри, чтобы крепко привязать к себе непостоянную женщину. Печать плоти – вот главный козырь, дающий нам власть над женщиной.., любой женщиной. Вы – мужчина, Берн, настоящий, отменный самец, и поэтому, не скрою, я отнюдь не с легким сердцем предоставляю вам право сыграть вашу партию.
– Замолчите! – крикнул ларошелец. Он был вне себя, негодование придало ему силы встать, и теперь он дергал свои цепи так, что, казалось, вот-вот их разорвет. – Разве вы не знаете, что сказано в Писании: «…Всякая плоть – трава, и вся красота ее, как цвет полевой. Засыхает трава, увядает цвет, когда дунет на него дуновение Господа».
– Возможно… Но признайтесь – пока Господь не подул, цветок донельзя желанен.
– Если бы я был папистом, – сказал Берн, изнемогая, – я бы сейчас перекрестился, потому что вы одержимы дьяволом.
Тяжелая дверь уже закрывалась. Вскоре шум шагов его мучителя затих, звуки голосов, переговаривающихся по-арабски, смолкли. Берн еще мгновение постоял, держась за переборку и снова рухнул на тюфяк. Ему казалось, что за эти несколько дней он прошел через что-то очень похожее на смерть. Он вступал в иную жизнь, в которой прежние ценности утратили свое значение. Так что же у него осталось?