Книга: Скрипка некроманта
Назад: Трускиновская Далия Мееровна СКРИПКА НЕКРОМАНТА
Дальше: Глава 2. Повеяло чертовщиной

Глава 1. Рождественские заботы

Казалось, вот так и должен выглядеть истинный конец света — с каждым днем все темнее и темнее, солнце почти не появляется в узких улицах, которые становятся все более похожи на трещины в скалах, где от сырости зарождается смутная и когтистая нечисть. Город превращается в царство слякоти и мрака, и фонари лишь усугубляют это ощущение обреченности и безнадежности, ибо бессильны — им дай Бог сохранить хотя бы шарик света, аршин в поперечнике, и не погаснуть до полуночи от скупой хозяйской руки. Все короче серенькие дни, все сильнее мрак, все опаснее холодный и влажный ветер, все быстрее проскальзывают жмущиеся к стенкам тени, почти безликие, все отчетливее душа понимает, что вместе с городом погружается на дно океанское, и чем она дышит — уже непонятно.
И вдруг рвется где-то в вышине черная пелена, отделяющая тьму от небесной белизны, и начинается преображение мира! Летит, летит с небес счастье! Конец света, похоже, отменяется, нечисть бежит без оглядки — она не выносит белого цвета; обжигает он ее, что ли? Полчаса — и город делается пушистым, праздничным, каждый фонарь в нахлобученной белой шапке воображает себя родственником звезд небесных, а на улицах появляются лица. Всюду проникает отраженный свет, всякий подоконник излучает сияние, и надежда, уже прилегшая было на смертный одр, приподнимается, делает глубокий вдох и говорит сама себе: ну, матушка, пожить еще, что ли?
— Иван Андреич, сходи-ка ты завтра в Дом Черноголовых, узнай про итальянцев. Когда и впрямь так хороши, как про них врут, пригласи к нам на вечер, — сказала княгиня Варвара Васильевна. — Думала ли я, что это Рождество и Святки встречать буду в такой тоске?
Вид у княгини и впрямь был невеселый — она, презрев новую моду, надела с утра зеленый широкий молдаван, изобретение покойной государыни, чтобы скрыть полноту. В Рижском замке не до мод, а сквозняком не прохватило бы. Зеленый бархат был ей, рыжеволосой, к лицу, да лицо-то куксилось и кривилось, скажешь слово поперек — жди грозы.
— Развлечения будут, ваше сиятельство, — ответил Маликульмульк. — На гуляния с детками поедете, актеров позовем…
— Немецких? Благодарю покорно! Нет, все не то! Пиеску-то ты так и не написал!
Маликульмульк сделал постную физиономию — действительно, пока переезжал и устраивал новоселье, совсем забыл про одноактную комедию, которая в голове почти сложилась. Название ей было — «Пирог».
Он отлично понимал княгиню — год назад, когда князь Голицын был в опале и жил с семейством то в Зубриловке, то в Казацком, на Рождество и иные праздники съезжались обычно гости, и в прекрасных усадьбах всем места хватало. Это в Санкт-Петербурге уж не знали, какой новой блажи ожидать от государя императора, чем еще ему вздумается испортить общую радость, а вдали от столицы веселились от души. Даже домашние спектакли были — на зависть столичным театралам: и «Превращенную Дидону» Марина поставила, и Маликульмулькову «Подщипу». И одевались как душе угодно: старшие сыновья князя, угодившие в опалу вместе с отцом, носили фраки — а поди в Санкт-Петербурге надень запрещенный фрак. Младшие носились кудлатые, в той одежонке, которая соответствовала погоде и занятию — не в кружевах же играть в свайку. А столичные детки обязаны были во всем подражать старшим, и шестилетнее дитя являлось в треуголке, в башмаках с пряжками, причесанное в три букли с косицей и напудренное.
Теперь же князь Сергей Федорович — рижский генерал-губернатор, мало того — первый рижский генерал-губернатор, потому что лишь решением государя Александра I Лифляндская, Эстляндская и Курляндская губернии сведены в единое генерал-губернаторство с центром в Риге. Должность почтенная, да только княгине в Рижском замке тоскливо — и гостей сюда не назвать, и не развернуться, как сердцу мило. Разве это — гостиная для княгини Голицыной? С Зубриловкой, куда хоть сотню человек назови, и все просторно будет, не сравнить. А пиеску где она собиралась ставить — на том пятачке возле печки? Однако спорить с Варварой Васильевной нелепо, тем более что она сейчас права — она чувствует себя лишенной мирских радостей Рождества и Святок. В храм-то Божий пойдет всей семьей, и не только по зову души, а для соблюдения порядка — все высшие гарнизонные чины явятся в Петропавловский собор, как на парад. А кроме? В Дворянское собрание? Невместно — она должна у себя прием устроить. Так ей хочется. Хочется, чтобы вся здешняя знать явилась на поклон к князю, а не сам он бегал петушком по чьим-то разукрашенным гостиным. Это все понятно, а как устроить праздник — покамест непонятно.
Во всяком случае, за наведение порядка княгиня взялась основательно — всю дворню к делу приставила. Горничные обметали паутину из углов, мыли двери, начищали бронзовые ручки и подсвечники, в Северном дворе здоровые парни выбивали пыль из ковров и чистили их свежим снегом, со стороны поглядеть — пляска, а на самом деле ковер уложен на снег ворсом вниз и парни с хохотом по нему топчутся, подпрыгивая. Поднимут — на месте ковра серый прямоугольник. К Сочельнику все должно сверкать.
Маликульмульк поглядел в окно — шел снег, исчезал в темных водах еще не замерзшей Двины. Ничего страшного — до заката еще часа три, можно прогуляться.
— Так я, ваше сиятельство, и не буду откладывать дело в долгий ящик, прямо сейчас и пойду, — сказал Маликульмульк.
— Куда так скоро? А обедать?
Варвара Васильевна обижалась, что он, перебравшись жить в предместье, отчего-то стал меньше бывать не только в ее гостиной, но и за обеденным столом.
— Я в «Лондоне» съем чего-нибудь… — брякнул Маликульмульк и понял, что попался.
— Какой тебе «Лондон»?! Сбесился ты, не иначе — нетто в «Лондоне» постное подают? Не мудри, оставайся — у нас сегодня грибные щи, гречневая каша, как ты любишь, оладьи, гороховый кисель.
Маликульмульк сдержал вздох — кабы хоть каши дали вдоволь! Он уже знал княгинин обычай — присматривать, чтобы в пост не было среди домочадцев чревоугодия. Но решил остаться — в конце концов, говорят, на Ратушной площади уже начинаются гулянья, а где гулянья — там и торговцы съестным.
После обеда княгиня самолично проводила Маликульмулька до дверей — и правильно сделала, потому что он опять изгваздал где-то шубу, так что пришлось звать Матрешу со щеткой.
— Ты, Иван Андреич, вызнай, когда итальянцы репетируют, тогда и загляни. И верно ли, что виртуозу и четырнадцати нет. Да постарайся с самим старым Манчини увидеться. Ты ведь и по-итальянски говоришь, как-нибудь уж с ним сговоришься.
— Я, ваше сиятельство, не столь говорю, сколь читаю и понимаю.
— Ничего, управишься!
Маликульмульк заглянул в канцелярию, предупредил исполнительного Сергеева, что вернется примерно через час, вышел через Северные ворота и невольно улыбнулся — такой белизной сверкала замковая площадь. Он повернул налево и по Большой Замковой пошел в сторону Ратушной площади. Аптека Слона была по дороге — ну, почти по дороге, а там всегда угостят прекрасным кофеем. Варвара Васильевна в пост кофей варить не приказывала, но ведь это пойло и не скоромное — отвар молотых бобов с добавлением сахара, который тоже растительного происхождения. Ну а жирные рижские сливки, которые хоть ножом режь, подождут. И коричное печенье подождет — оно же, поди, на яйцах. А вот маленькие, кругленькие, ароматные куммелькухены — кажись, постные.
На Большой Замковой было уже настоящее гулянье — к площади катили красивые санки, полные детей и молодых женщин. Запряжка была скромная — в одну лошадку. А вот получила княгиня письмо из Москвы, и расстройства у нее прибавилось: вся Москва, презрев строгости покойного императора Павла Петровича, возвращается к прежнему обычаю ездить в каретах шестериком, с двумя форейторами, с кучерами в русских армяках. Но им-то хорошо в таких экипажах по Тверской носиться, да чтобы мальчишки-форейторы кричали: «Пади-и-и!» с пронзительным визгом — сколько хватит дыханья, а в Рижской крепости запряжка шестериком выйдет в длину не менее пяти сажен, и как же ей поворачивать на улочках, иная из которых хорошо коли в полторы сажени шириной будет?
Маликульмульк шел, наслаждаясь скрипом свеженького, чистенького снежка, и разом думал о княгинином экипаже и о пиеске «Пирог». Сложность была не только в том, что домашний театр в замке трудно устроить; кого прикажете нанимать в артисты? В Зубриловке приедет знакомое семейство в гости на месячишко-другой, так дамы и девицы сражаются за роли. Сколько же человек потребуется?
Сам он, положим, мог бы исполнить роль помещика Вспышкина или даже Ужимы, супруги его. Нет молодой актрисы, чтобы сыграла их дочку Прелесту, нет щеголя, чтобы достойно изобразил ее избранника Милона. Разве что Брискорн? Актер он, видать, неплохой, но вот беда — по-русски говорит не совсем гладко. Для инженерного полковника в гарнизоне его речь отменно прекрасна, а как прозвучит на подмостках? На роль жениха, Фатюева, нужен подлинный артист-комик — нешто самому взяться? Или предложить Брискорну — роль пресмешная, и немецкий выговор только добавит хохоту. Опять же — Брискорну за тридцать, не юный любовник… Зато Дашу, горничную Прелесты, отменно сыграет Тараторка. Ваньки нет! На этом Ваньке вся интрига строится. А крестьянина Потапа, который явится под занавес, кто угодно из дворни изобразит. Дворня… Фросю, что ли, завербовать в Прелесты? Горничная хороша собой (это Маликульмульк разглядел наконец после того, как пошел слух о его амурных шалостях с Фросей), ловка, шустра, хорошим манерам обучена. Нужно посовещаться с княгиней…
Маликульмульк время от времени пытался посмотреть правде в глаза — не той неземной и прекрасной правде, которая воцарится когда-нибудь среди благодарного человечества, а своей личной, иногда весьма неприглядной правде, выставлявшей перед ним зеркало — а из зеркала сонно таращился Косолапый Жанно с опухшей от долгого пребывания в постели рожей и весь усыпанный всякой мелкой дрянью. На сей раз правда изрекла следующее: просто тебе не хочется, голубчик, сесть и переносить на бумагу уже созревшую в голове комедию, вот и ищешь оправдания. Не хочется — а прочее от лукавого.
Занятый этими рассуждениями, Маликульмульк отвлекся от подсчета шагов и довольно быстро доставил себя в аптеку Слона. Он отворил дверь, на которой висел трогательный рождественский веночек из еловых лапок, бантиков и бумажных цветов, изготовленный фрау Струве или кем-то из аптекарских дочек. Тепло и ароматы объяли его, разнообразные ароматы трав, микстур, кофея, ванили, корицы, шоколада. Герр Струве сидел за прилавком и перекладывал пилюли из фаянсовой миски в стеклянный пузырек. Рядом с миской лежал можжевеловый венок, в который были вставлены четыре свечки. Их следовало зажечь в последнее воскресенье перед Рождеством.
— Рад видеть вас, герр Крылов, — сказал старый аптекарь. — Что, и вы готовитесь к Рождеству? Как это у русских полагается?
— Разумеется! Полагается перед праздником держать сорокадневный пост, — тут Маликульмульк покосился на большую чашку кофея со сливками, которой герр Струве скрашивал свои труды. — В последний день ничего не едят до звезды…
— То есть как?
— Пока на небе первая звезда не появится. Но и тогда пища самая простая… — не зная, как перевести на немецкий «сочиво», Маликульмульк заместо него употребил «сладкую кашу», а потом кратко рассказал о ночной службе в церкви. Герр Струве кивал, явно делая из этих сведений какие-то свои выводы. Может, даже соображал, каких микстур нужно запасти побольше к Святкам, когда отвыкшие от мясной пищи животы злоупотребят праздничной снедью.
— А какие приняты увеселения?
— Ее сиятельство устроит у себя большой прием. Я как раз иду в Дом Черноголовых искать итальянских музыкантов. Она хочет пригласить мальчика, дивное дитя, Никколо Манчини. Сказывали, истинный виртуоз.
Аптекарь нахмурился.
— Не смею давать советы ее сиятельству, герр Крылов, а будь моя воля — я бы первым делом позвал к мальчику хорошего врача. А врач бы прописал ему недели две отдыха в постели, вы уж мне поверьте.
— Вы его видели? — удивленно спросил Маликульмульк.
— Мне вовсе не обязательно его видеть — из Дома Черноголовых прислали человека за лекарствами для мальчика. У него был рецепт. Достаточно посмотреть на такой рецепт — и ясно, что у ребенка больное сердечко. Скажите об этом ее сиятельству госпоже княгине. Мальчик перенес долгую дорогу и слишком слаб, чтобы давать концерты. Я такие лекарства готовлю для пожилых людей, которые не уверены, что доживут до завтрашнего дня. Взять хотя бы мочегонное — видано ли где, чтобы ребенок принимал так много мочегонного? Это значит, что сердце отказывается разгонять кровь и на ногах образуются отеки. Вот вернейший признак больного сердца, герр Крылов! Увидите мальчика — прошу вас, посмотрите на его ноги. Кто-то должен вмешаться…
— Разумеется, я все скажу ее сиятельству. У вас ли герр Гриндель? — спросил наконец Маликульмульк.
Герр Струве тихонько рассмеялся.
— Ступайте к нему, ступайте! Он вас развеселит! Такого мое заведение еще не знавало! Я уж стал сомневаться, точно ли этот господин вздумал покупать мою аптеку. А супруга моя утверждает, что Давид Иероним влюблен в замужнюю даму и, желая проникнуть к ней в дом, решил наняться туда кухаркой… Моя супруга редко ошибается, герр Крылов!..
Маликульмульк, встревожившись, вошел во внутренние помещения аптеки. Карл Готлиб, младший из учеников, указал ему, где занимается опытами Гриндель, и тоже не мог удержаться от улыбки.
Молодой химик сидел в дальнем углу и чистил ланцетом большую картофелину. У ног его стояли две корзинки, с картофелем и с морковью. На столе, среди сосудов с наклейками и спиртовок, Маликульмульк увидел блюдо с яйцами.
— Добрый день, милый друг, — сказал он. — По-моему, тут недостает лишь сковородки.
— Добрый день, — рассеянно отвечал Давид Иероним. — Как только женщины со всем этим управляются? Не желал бы я быть женщиной… А вот приходится этим заниматься…
— Чем, позвольте спросить?
— Приношу жертву на алтарь дружбы, — Гриндель показал палец, обмотанный тряпочкой. — Но результат может быть великолепен!
И на лице, и в голосе была неподдельная радость.
Маликульмульк знал, что его приятель занимается своими опытами с большим азартом. Но чистить с азартом корнеплоды и ощущать восторг — в этом было нечто безумное.
— Может быть, вы объясните мне, для чего вам вся эта кулинария?
— Извольте! Вам никогда не казалось странным, каким образом растут и цветут деревья?
— Право, никогда над этим не задумывался… Корни питают их, сосут из земли соки… — Маликульмульк вдруг вообразил себе корни и листья, наделенные разумом, но не понимающие законов природы: листья, поди, тоже понятия не имеют, что кто-то копошится в земле ради их блага, но могут что-то предположить, а вот корни представляют ли себе, куда деваются плоды их трудов?
— Но как корни сосут соки из земли? — пылко спросил Давид Иероним. — Дерево ведь не существо, наделенное разумом. Есть некое физическое приспособление, позволяющее сокам подниматься ввысь. Вернее, выманивающее соки из земли и перемещающее их к цветам и листьям. Георг Фридрих полагает, будто близок к открытию этой тайны. Он прислал мне письмо, в котором описал опыты. Я должен проделать их самостоятельно, и если наши результаты сойдутся, значит, он на верном пути. Знаете, когда делаешь опыт в одиночестве, возможны ошибки. Особенно опасно, когда ждешь известного результата…
— Но при чем тут картофель? — удивился Маликульмульк.
— А вот глядите. Использовать картофель догадался Георг Фридрих. Вот сосуды — тут пресная вода, тут немного подсоленная, тут концентрация раствора выше, тут еще выше. В каждый из сосудов я положу кубик очищенного картофеля со стороной в дюйм и другой кубик, со стороной в полдюйма. А наутро погляжу, что получится. Опыт же с морковью немного сложнее.
— А что там может получиться? Соленая картошка? Думаете, это съедобно?
— Хм… — Давид Иероним задумался. — Вы правы — пора наконец пообедать.
Маликульмульк вздохнул с облегчением — если ученый помнит про обед, то он не безнадежен.
— Но что должно произойти с морковью? — спросил он Гринделя, когда они вышли из аптеки Слона и свернули за угол.
— Если бы я знал! Георг Фридрих описал мне условия опытов и просил к его приезду их завершить — или почти завершить, чтобы последние измерения произвести лично.
— Он будет здесь на Рождество?
— Да, он обещал мальчикам. Все-таки здесь празднуют веселее, чем в Дерпте. Будут концерты в Доме Черноголовых, спектакли в Немецком театре, балы в Дворянском собрании, на эспланаде — балаганы с увеселениями, катания на санях. Вы были сегодня на Ратушной площади?
— Нет еще. Но должен туда заглянуть — ее сиятельство просили узнать про музыкантов.
— Там уже ставят большую елку.
Они нарочно вышли на площадь, чтобы посмотреть, как у Дома Черноголовых на огороженном пятачке устанавливают дерево, закрепив его ствол в преогромной крестовине. Торговцы и маклеры, которых тут всегда было множество, почти все куда-то подевались, зато появились киоски для сластей, жареных колбасок и горячего вина. Их украшали гирляндами из еловых веток и лент. Был уже изготовлен и помост для музыкантов, которые будут играть рождественские гимны. Пахло хвоей и горячими пирожками. Горожане собирались компаниями, громко перекликались, звали убежавших детей, покупали им лакомства — это было непритязательное веселье немецкого городка, непременно связанное с едой и питьем; долгожданные дни, когда почтенный бюргер с утра объявляет супруге: сердце мое, сегодня мы должны веселиться. Но при этом все старательно обходили возвышавшуюся возле ратуши каменную плиту — «бесчестный камень», на котором издавна выставляли связанного преступника, повесив ему на шею доску с подробным описанием его злодеяний. Еще один замшелый обычай — они тут на каждом шагу, и один другого краше.
— Завтра к ели нельзя будет подойти из-за ребятишек, — сказал Давид Иероним. — Ее обычно украшают яблоками, свечками, фонариками, вешают и конфеты. Когда я был маленьким, дома всегда ставили елку, но на площади — совсем иное дело! Наверно, я никогда уже не попробую таких вкусных вафель, как те, которые для меня снимали с елки… и орехи в цветных бумажках… А раньше, говорят, ставили рождественские пирамиды — такие конусы из дощечек, украшенные зеленью и бумажными цветами. Тоже — радость малышам.
Слушая вполуха, Маликульмульк озирался по сторонам — побродить по гулянью, потолкаться в толпе он любил смолоду, но ему было внове это пряничное веселье. Он невольно улыбнулся, следя за суетой, и вдруг увидел лицо, которое тут было не менее инородно, чем лапландец в своих меховых одеяниях посреди африканского леса и голых дикарей.
Человек в черной шубе, крытой сукном, и в черной же меховой шапке наподобие треуха, стоял чуть в стороне от лотка и, хмурясь, глядел на Маликульмулька. Так смотрят на врага перед тем, как сказать ему уничижительные слова, а то и угостить оплеухой, подумал Маликульмульк. От природы наделенный большой силой, он не был драчлив, и всякая человеческая злость, чреватая кулачной расправой, ввергала его в растерянность — не меньшую, чем крик рассвирепевшей Варвары Васильевны. Он знал, что полагается давать сдачи, — знал теоретически, а на деле ему никогда еще не удавалось это сделать вовремя. Даже когда супруга драматурга Княжнина унизила его, совсем еще юного, ядовитым словечком, он рассчитался со всем семейством чуть погодя — и в полную меру своего таланта. Другое дело — что эта месть ему в конце концов вышла боком…
Маликульмульк был озадачен — сдается, он видел этого человека впервые. Разве что тот был из прошлой жизни — столичной, многолюдной, где каждый день видишь столько рож, рыл, харь и ряшек, что человеку их всех вовеки не упомнить. Или же из иной минувшей жизни — провинциальной, подчиненной расписанию ярмарок. Тоже — поди упомни тех, с кем за эти годы садился за карточный стол. Одно Маликульмульк знал твердо — в Риге он с этим господином еще не встречался.
Лицо было неприятное — тяжелое обрюзгшее лицо, как если бы незримая рука решительно провела по нему сверху вниз и потащила за собой все складки и морщины. На вид мужчине было под пятьдесят. Встретив взгляд Маликульмулька, он отвернулся и ушел за разукрашенный киоск. Все это вместе — недовольный взгляд, размышления Маликульмулька и отступление незнакомца — заняло несколько секунд.
— Вы зайдете со мной в Дом Черноголовых? — спросил Маликульмульк Давида Иеронима, указывая на высокий красный фронтон с причудливой лепниной, увенчанный большим флюгером: святой Георгий на коне пронзает небольшого, но злобного змея. Флюгер, как утверждали горожане, был серебряный с позолотой.
— Зайду, разумеется.
Они направились к высокому, ведущему прямо на второй этаж, крыльцу.
Про это здание Маликульмульк знал, что оно принадлежит торговому братству Черноголовых, да если бы и не знал — очень скоро бы догадался, что неспроста вся мебель и все стены дома украшены медальоном с головой мавра, Черной и курчавой. Именно головой — хотя кое-где попадался мавр в полный рост, в причудливом костюме, каким наделяли художники позапрошлого века жителей южных стран.
— Но отчего эти господа выбрали своим покровителем именно святого Маврикия? — спросил Маликульмульк. — Какое он имеет отношение к торговле? Он ведь, кажется, святой покровитель Мальтийского ордена, если память мне не изменяет…
— Боюсь, что ни малейшего, — отвечал Давид Иероним. — Братство было создано Бог весть когда — я химик, а не историк… Знаю, что в него входили молодые неженатые купцы и капитаны кораблей. А святой Маврикий командовал римским легионом и за верность Христу был казнен, ему отрубили голову. Могу только предположить, что у Черноголовых была в большой моде игра в рыцарство, потому в святые покровители они взяли военного человека.
Они вошли в сени, оттуда в другие и наконец оказались в зале. Этот зал занимал едва ли не весь этаж — вся рижская аристократия разместилась бы тут за столами, и еще осталось место для танцев молодежи. Сейчас столов не было, а служители расставляли тяжелые скамейки из темного дерева, украшенные неизменным мавритенком, и стулья. Гриндель спросил, как найти приезжих итальянцев, и служители указали на дверь, ведущую в большую пристройку.
За дверью оказалась комната, в которой артистам надлежало быть перед выходом к публике. Там имелось все необходимое для счастья: скамейки, столики с зеркалами, большая изразцовая печь, отменно натопленная. Однако музыканты еще не рисковали раздеться, а стояли и сидели в шубах и шапках.
— Дурака валять изволят, — вслух сказал по-русски Маликульмульк, вспомнив столичных театральных девок, умеющих такими кундштюками набивать себе цену.
Он уж собрался было обратиться к гостям на языке бессмертного Данте, но Давид Иероним опередил его и заговорил по-немецки. Он спросил, кто из почтенных господ синьор Манчини, и синьор тут же вышел навстречу, приветствуя его на языке своеобразном — вроде и по-немецки, но с французскими словами.
Маликульмульк не знал, благодарить приятеля или расстраиваться: он не чувствовал в себе готовности провести переговоры на итальянском, а попробовать хотелось!
Казалось бы, долю секунды упустил он, десятую долю секунды, ведь уже и рот приоткрылся. Но потом, вспоминая первую встречу с синьором Манчини и с Никколо Манчини, Маликульмульк не раз и не два говорил о своем промедлении:
— Промысел Божий.
* * *
Не всякий портовый город умеет завести у себя изящные искусства. Для этого у города должен быть хозяин, умеющий красиво тратить большие деньги. Взять Санкт-Петербург — российские государи заботились о его красоте и привлекательности, строили не только дворцы и храмы, но также театры, покровительствовали школам, где растят художников и артистов. Покойная государыня Екатерина сама изволила либретто для русских опер писать. И вот результат: туда стремятся приехать лучшие музыканты, лучшие певцы, а те, что похуже, опасаются.
В Риге хозяин — магистрат. И рассуждает он так: для чего заводить своих виртуозов, когда можно выписать любого заграничного? Сколько бы ни запросил — все выйдет дешевле, чем растить своих с сомнительной надеждой на успех, да и не каждый день нужны музыка с танцами. На Рождество, на Масленицу, ну, пожалуй, на яблочный праздник — Умуркумур. В остальное время каждый сам о себе позаботится — соберет приятелей на домашний концерт или пойдет в Немецкий театр на Большой Королевской.
Итальянцы в здешних краях бывали частенько — может, еще курляндский герцог Якоб первым выписал в Митаву итальянскую оперу, кто это теперь станет выяснять! Итальянцы — именно та диковинка, которая по душе добропорядочному бюргеру или айнвонеру. Не понять, что поют, из каких опер дуэты разыгрывают, а красиво! Конечно, есть и свои знатоки музыки, играть-то в приличных семьях учат почти всех детишек, есть настоящие любители — точнее сказать, настоящие дилетанты. От них-то и узнали в Риге про Никколо Манчини. Вся Европа восхищается виртуозом, чем Рига хуже? Впридачу позвали певцов с певицами, струнный квартет, думали о танцовщиках с танцовщицами, но посчитали — и решили, что везти полсотни прыгунов — накладно выйдет, да еще декорации им ставь, да еще без оркестра им не обойтись. А скрипач выйдет со своей скрипочкой, встанет в прекрасном зале Дома Черноголовых в удачном месте, чтобы звук получился мощный, и никаких излишеств ему не надо. Пусть исполнит скрипичную сонату Баха или Генделя, они рижанам известны. Пусть сыграет и что-то новомодное.
К тому же удалось заранее списаться с синьором Манчини-старшим и сберечь немного денег, поскольку он как раз поздней осенью возил свое дивное дитя в Бремен и Гамбург, оттуда повез в Берлин. Значит, и дорогу нужно оплачивать от Берлина, а не от самой Италии. А певицы, Аннунциата Пинелли и Дораличе Бенцони, должны прибыть из Пруссии вместе со своими музыкантами. Тоже экономия средств! Правда, никто их не слышал, и само то, что они месяцами где-то странствуют, говорит не в их пользу, ну да в Риге не так уж много истинных ценителей итальянского вокала. С певцами сложнее — Карло Риенци и Джакомо Сильвани, когда с ними договаривались, еще не были уверены в своих контрактах. Собирались в Нюрнберг и Байрейт, но еще ничего толком не решили.
Но вот наконец удалось собрать всех вместе, и итальянцы, сперва устроив восторженную встречу, затем звонкоголосо разругавшись в пух и прах, потом столь же бурно примирившись, приступили к репетициям. Певцы с певицами были давно знакомы, им доводилось выступать вместе, музыканты были опытны — что угодно исполнят с листа, и Николас Шварц, которого бургомистр Бульмеринг отправил в разведку, перебежал через Ратушную площадь, посидел немного в большом зале Дома Черноголовых, вернулся и доложил: играют, поют, не грызутся, как будто всем довольны. Составили наконец программы своих концертов — очень приличные программы, дуэты и арии из комических опер Чимарозы, Скарлатти, Перголези. Кроме того, оказалось, что все они знают зингшпиль Йозефа Гайдна «Аптекарь», притом способны спеть свои партии по-немецки. Там как раз четыре действующих лица, и итальянцев четверо, все соответствует. Есть и пикантный момент — партия Вольпино, молодого богатого купца, написана для меццо-сопрано, так что петь должна женщина, а женщина в мужском костюме — это всегда забавно и привлекательно.
Дня три спустя после прибытия артистов стали убирать зал для рождественских концертов, репетиции ненадолго прервали — и как раз в это время к итальянцам явился посланник от княгини Голицыной, этот огромный и неповоротливый начальник генерал-губернаторской канцелярии, первый после самого князя Голицына враг рижского магистрата, всегда готовый, не разбирая обстоятельств, вступиться за обиженного, имевшего довольно ума, чтобы сочинить кляузу и отправить ее в Рижский замок. А коли обиженный впридачу русский или латыш — так тем более!
Причина была проста — княгиня желала пригласить музыкантов на свой прием. Отчего бы и нет — ведь дама такого ранга обязана устраивать приемы и угощать гостей хорошей музыкой. Если не во вред концертам — так пусть итальянцы хоть поют, хоть пляшут в Рижском замке. Так решили ратманы почти единодушно — накануне Рождества никому не хотелось тратить время еще и на эти препирательства.
Маликульмульк вернулся в замок и попросил аудиенции у Варвары Васильевны.
— Комиссию вашу исполнил, — сказал он, — да только парнишка уж больно жалок. Они там, пока Дом Черноголовых не протопили до африканского жара, поют, не снимая шуб. Так девицы-итальянки бодры, веселы, певцы также, музыканты имеют бойкий вид, а это дивное дитя я видел издали — ваше сиятельство, совсем болен парнишка. Сидит в шубе, в валенках, в треухе, личико — с кулачок, вытянулось, одни глаза остались да еще нос. Может, этот Никколо Манчини и великий виртуоз, да только нездоров…
— И что ж, прикажешь мне его лечить? — спросила княгиня.
— Отчего бы нет? Коли вы, ваше сиятельство, с собой Христиана Антоновича привезли, а он доктор знатный, так пусть бы посмотрел парнишку.
— Откуда ты про его болезнь знаешь? Старик Манчини, что ли, жаловался?
— То-то и беда, что старик Манчини не жаловался. Ни словом не обмолвился… А правду мне сказал герр Струве, к нему за лекарствами для дивного дитяти присылали. Ему-то врать нет смысла. А старику Манчини соврать выгодно…
— Вот оно как? — спросила княгиня так, что Маликульмульк даже поежился. Он знал Варвару Васильевну не первый день — эта дама сильно не любила, когда ее пытались обмануть.
— Именно так, ваше сиятельство, а теперь позвольте откланяться — меня в канцелярии заждались.
С тем Маликульмульк и отбыл из гостиной, которая сейчас скорее напоминала поле боя — мебель отодвинута от стен, кресла перевернуты вверх ногами, люстры спущены, ковры скатаны, и горничные вовсю орудуют тряпками и щетками.
Он успел уловить тот краткий миг, когда между ним и княгиней возникло полное взаимопонимание. Она была мать, родившая десять сыновей, в том числе одного — неизлечимо больного. Он — был тем самым мальчиком со скрипкой, который в Твери замещал иногда должность «дивного дитяти»; невзирая на простуду, являлся в дом своего покровителя с подаренной им скрипочкой, чтобы играть все, чего попросят, и не денег ради — он от души был благодарен Николаю Петровичу Львову, председателю Тверской уголовной палаты: кто бы другой оплатил его уроки музыки, кто бы позволил учиться вместе со своими детишками?
Пока что он ничего иного не мог сделать для Никколо Манчини, которого и видел-то краем глаза. Когда начали договариваться с Манчини-старшим, налетели глазастые улыбчивые итальянки, защебетали на дурном немецком языке, тоже хотели получить приглашение в Рижский замок. Не сообразив, кто тут начальник генерал-губернаторской канцелярии, стали вовсю кокетничать с Гринделем, оно и понятно — Гриндель красавчик. Итальянкам было обещано замолвить словечко перед ее сиятельством. Но словечко прозвучит, когда Варвара Васильевна пройдет по вычищенным хоромам с белым платочком, проверяя, не осталась ли где пыль, убедится, что все сверкает, и сядет составлять список гостей, сочинять либретто приема. Тут-то, если выяснится, что в какую-то минуту приглашенных занять нечем, и можно вспомнить чересчур бойких итальянок.
А до того надобно закончить все дела в канцелярии — насколько это вообще возможно. Ибо созрел очередной плод на ветвистом древе спора между купцами Морозовыми и магистратом: опять Морозовы писали государю императору, просясь в Большую гильдию, и опять государь-император рекомендовал рижскому генерал-губернатору ходатайствовать за Морозовых перед магистратом. Вся эта история напоминала Маликульмульку сказку про белого бычка: исписывались даже не дести, а стопы бумаги, изводились ведра чернил и пуды сургуча, а в итоге каждый оставался при своем: магистрат при своей спеси, а Морозовы в прежнем состоянии.
Повозившись с бумагами и напомнив подчиненным, что всем надлежит явиться на праздничное богослужение в Петропавловский собор, Маликульмульк подумал — да и распустил их. Срочных дел вроде не было, а Морозовы подождут, пока Святки окончатся! Если же что-то не доделано — и после Святок времени хватит. В столице, чай, тоже все дела и заботы отложили до наступающего одна тысяча восемьсот второго года.
Подумал о столице — и встало перед глазами то лицо с Ратушной площади. Точно — оно попадалось в Санкт-Петербурге, да и давно — в театре, в типографии? В академической библиотеке? Господи, сколько тогда было разнообразных знакомцев! В столицу он приехал в восемьдесят третьем вместе с матерью, царствие небесное покойнице, и братцем Левушкой, совсем еще дитятей, поселились чуть ли не на болоте — в слободе Измайловского полка, среди небогатого люда — чиновников в отставке да мелочных торговцев. Самому было уже четырнадцать, и добрые люди пристроили канцеляристом в Петербуржскую Казенную палату. Про жалование и вспомнить стыдно — двадцать пять рублей серебром в год. Мало ли народу захаживало в палату, в которой, кроме всего прочего, занимались утверждением домов за владельцами и определением бывших крестьян в купечество и мещанство? Да там весь Санкт-Петербург перебывал!
Но нет — Маликульмульку все более казалось, что он встречал этого господина в типографии. Отчего-то же образовались в памяти знакомые типографские запахи? Нет, не в театре, куда он явился шестнадцатилетним — предлагать первое свое детище, комическую оперу «Кофейница»… и хватило же нахальства… Странное дело — как взглянуть со стороны, то нахалом он в юности был поразительным — диво еще, что сам музыку к той «Кофейнице» не сочинил и не стал ее навязывать театральной дирекции к либретто впридачу.
Вдруг он понял: это было в типографии Брейткопфа! Удивительный человек был Брейткопф, редкий чудак — содержал типографию и большую словолитню, торговал книгами и еще умудрялся основательно заниматься музыкой. Ведь отчего он взял «Кофейницу» и заплатил за нее целых шестьдесят рублей? Добрейший немец, не зная литературных достоинств пиески, тем не менее собирался написать к ней музыку и добиться постановки этой комической оперы на театре. Один чудак стоил другого — Маликульмульк не стал принимать шестидесяти рублей ни серебром, ни ассигнациями, а на все эти деньги набрал на складе книг.
Да, возможно, этот мрачный господин повстречался в брейткопфовой типографии — там тоже был настоящий проходной двор. И хватит о нем — странно, до чего же его тяжелый взгляд озадачил и смутил… как будто взглядом была выражена нешуточная угроза, причем не обычного свойства — ударить или даже натравить собак, а некого мистического — натравить бесов и ведьм, леших и водяных…
Ужинать Маликульмульк отправился к Голицыным.
— Что, братец, на Рождество от нас не сбежишь? — спросил князь. — Коли ты говел, так завтра все вместе и к причастию подошли бы.
Отказываться было нехорошо. Да и впрямь — коли самого толстые ноги никак до храма не донесут, так скажи спасибо добрым людям, что с собой позвали. Маликульмульк отправился вместе с Голицыными в домовую церковь Покрова Богородицы и честно отстоял службу.
Он пытался подвести итог года — и понимал, что год потрачен Бог весть на что. «Подщипа» — единственное, чем мог бы похвалиться, и та была написана задолго до минувшего Рождества. Триста шестьдесят пять дней вне жизни — с формальными ее признаками, но без ощущения сопричастности, канцелярия и приключения с игроцкой компанией не в счет, их бы вообще выкинуть из памяти вон…
Еще один бездарно прожитый год — разве что Косолапый Жанно, прожорливая, ленивая и напрочь лишенная самолюбия ипостась господина Крылова, торжествовал — съедено им было немало. Следовало просить Господа о прояснении души и прибавлении рассудка, об уничтожении лени и пробуждении сердца, но молитв таких Маликульмульк не знал. Попробовал своими словами — и слов подходящих не нашлось. Так и стоял в маленьком храме, вздыхая и крестясь. Не складывалось у него пока молитвы, не складывалось…
* * *
Сразу после Рождества он сходил в Дом Черноголовых послушать дивное дитя и доложил княгине: у парнишки великое будущее, но надобно пожалеть его и не заставлять играть весь вечер.
— Я сам в его годы был таков. Ростом — чуть не под притолоку, а мясо за костями не поспевало, слабость меня мучила, все никак не мог отдохнуть толком, — признался Маликульмульк Варваре Васильевне. — Оттого старался поменьше бегать, побольше сидеть да лежать.
— Вот мясо кости и догнало, — заметила она, — да и в полон взяло. Ну, стало быть, зовем прочих итальянцев.
О том, что кто-то способен отказаться от приглашения князя и княгини Голицыных, и речи быть не могло. Пусть хоть за полчаса до приема!
Маликульмульк послал курьера с запиской в Дом Черноголовых к Карло Риенци. Этот статный полноватый, чернокудрый, как положено итальянцу, тенор произвел на него наилучшее впечатление — он был поспокойнее своего товарища Джакомо Сильвани, имевшего очень подходящий для бродячего певца голос — бас-баритон. Хотел было написать по-итальянски, да застеснялся — кому охота позориться? Написал по-немецки — уж как-нибудь поймут!
И опять-таки не знал, что в этом сказался промысел Божий.
Когда княгининой свите сообщили, что играть и петь будут итальянцы, обрадовалась одна лишь простодушная Тараторка. Екатерина Николаевна чуть не разрыдалась — она ведь нарочно разучила какую-то сонатину на клавикордах. Прочим дамам тоже хотелось блистать — ведь званы и незнакомцы, а среди них, как знать, может оказаться жених. Но спорить с Варварой Васильевной не рискнули.
Несколько дней все только и занимались приемом — заказывали в «Петербурге» мороженое и местные сладости, пекли печенье по старым рецептам, которые Варвара Васильевна чуть ли не от прабабки унаследовала, привозили игристые вина, приглашали обычных музыкантов, чтобы молодежь потанцевала, поставили наконец в комнатах недостающую мебель; последним подвигом княгини была доставка к куаферу троих младших сыновей, чтобы их наконец подстригли. Оставалось только встретить экипаж, посланный за живыми цветами в теплицу аптечного сада, принадлежащего Коронной аптеке, собрать и расставить букеты. Глядя, как придворные дамы княгини колдуют над вазами, Маликульмульк понял, что это — немалое искусство.
Свечек Варвара Васильевна жалеть не велела — в канделябрах, в жирандолях, в люстре горели самые лучшие, самые яркие — спермацетовые. Все комнаты, назначенные для приема гостей, сверкали. Лакеи, в парадных ливреях, отменно причесанные и напудренные, стояли вдоль стен. Свита княгини, разряженная по-модному, также была наготове. Но прием начался не слишком удачно — Варвара Васильевна не учла, что две кареты в Южном дворе разъедутся с большим трудом.
Маликульмульк находился поблизости от хозяев Рижского замка. Он приехал заранее, чтобы горничные успели почистить и отпарить его фрак, а куафер княгини причесал его и напомадил вьющиеся волосы.
В должный час князь, в мундире и при орденах (Св. Георгия четвертого класса привез с первой турецкой войны, Св. Георгия второй степени привез со второй турецкой войны, потом прибавились ордена Св. Станислава первой степени, Белого орла и Св. Владимира первой степени), и нарядная княгиня в светло-зеленом платье с рукавами по локоток, отделанном изумительными кружевами и большим искусственным цветком, точь-в-точь как на картинке в «Costumes parisiens», вышли в гостиную, встали рядышком, ободряюще улыбнулись друг другу — и началось…
Маликульмульк давно уже не бывал на таких приемах и отвык от нарочито радостных голосов с ненатуральными интонациями. Да и от красивых женщин отвык — а в этот вечер каждая была красавицей на свой лад, и нескромные тонкие платья нежнейших оттенков палевого, жонкилевого, перваншевого, бланжевого, вердепешевого, гридеперлевого цветов подчеркивали стройный стан, высокую грудь, изящно округленное бедро и прочие соблазны. Маликульмульк только изумлялся моде, которая выгнала дам и девиц на люди в ночных сорочках. Удивлялся, не одобрял — но ведь не мог не смотреть!
Среди гостей была и фрау фон Витте с младшей дочкой и двумя племянницами. Приглашение это устроил Маликульмульк — полагал, что девицам стоило бы познакомиться с молодыми гарнизонными офицерами. Особые надежды он возлагал на Александра Максимовича Брискорна — он человек светский, разговорчивый, большой забавник, соберет вокруг девиц кавалеров, да и сам кавалер хоть куда — младший брат самого прокурора Карла Максимовича Брискорна, кстати. Заодно и пожилая дама, скучавшая без друзей, укативших на зиму в Дерпт, нашла бы достойное себя общество.
Фрау фон Витте Маликульмульку нравилась более прочих рижанок. Он даже нарочно подвел к ней Тараторку в надежде, что младшая из племянниц, Анна Матильда, и его ученица подружатся. Тараторке было необходимо завести наконец подружек — если два года назад ее мальчишеские ухватки были очаровательны, то сейчас она, при всех своих артистических талантах, могла показаться кавалерам смешной. Требовались юные девицы вовсе без талантов, но зато умеющие красиво нарядиться, изящно сесть и встать, щебетать и кокетничать, говорить милые глупости и при необходимости восхищенно молчать, — авось и Тараторка эти искусства переймет.
Но зловредная Тараторка завела с Брискорном разговор, вовсе не интересный для прочих, — о русских пьесах. Очевидно, хотела использовать полковника, чтобы получить наконец в руки желанную комедию «Пирог».
Маликульмульк поглядывал на часы. Когда настало время, назначенное для прибытия артистов, он пошел вниз — встречать.
Южный двор сохранился примерно в том же виде, что и при давних хозяевах замка, ливонских рыцарях. Он имел опоясывающую галерею — не такую долгую, как крестовая галерея Домского собора, куда Маликульмулька водил его учитель-немец Липке, но вполне пригодную для того, чтобы с десяток человек, выйдя из наемного экипажа, собрались у дверей, не боясь ветра и снегопада, в ожидании, пока швейцар их впустит. Маликульмульк полагал, что, стоя в галерее, получит троякое наслаждение: от тишины, потому что в гостиных княгини ему было с непривычки шумновато; от свежего воздуха; и, что несколько противоречило удовольствию от свежего воздуха, хорошим табачком. Трубку он набил заранее и полагал выкурить ее всю, глядя на падающий снег.
Оказалось, что не он первый додумался сбежать в галерею.
Маликульмульк заметил в противоположных ее концах, в самых углах, двуглавые силуэты — какие-то неведомые кавалеры вывели сюда своих дам, и парочки кутались — вдвоем в одну епанчу. Обнаружился незнакомый господин, также с трубкой, подальше два господина тихо ссорились по-немецки. Галерея жила своей жизнью, и Маликульмульк понял, что ждать итальянцев в общем-то и незачем — двери открыты. Но трубка — ради трубки он и остался.
Итальянцы явились в трех посланных за ними наемных экипажах. Кучера были знакомые, кормились при Рижском замке, знали особенности двора. Маликульмульк, делая последнюю затяжку, наблюдал, как мужчины помогают выйти закутанным в шубы и шали женщинам.
— Следуйте за мной, господа, — сказал он и повел артистов к лестнице для слуг — и не потому, что желал оскорбить их этим, а зная их причуды: итальянки вряд ли желали бы показаться перед публикой закутанными и взъерошенными, да еще и в валенках — они с перепугу берегли свои нежные ножки. Маликульмульк доставил музыкантов и певцов в три приготовленные для них комнаты — одна была для женщин, две для мужчин, причем певцов и дивное дитя с папашей поместили отдельно, а квартет — отдельно. Для услуг им дали казачка Гришку.
К итальянкам сразу же была приставлена горничная Фрося, знавшая немного по-французски, она повела их в комнату, где устроил свой штаб куафер княгини с приглашенным из города помощником — учеником француза Рамо. Туда могла зайти любая дама, обнаружив, что локон развился или растрепался, покосилась диадемка.
Маликульмульк ждал в коридоре, когда итальянцы сообщат, что готовы. Там его и отыскала Тараторка, одетая совсем как взрослая барышня и завитая. Розовое платье до самого пола с длинными рукавами было подпоясано под грудью пунцовой лентой, такая же лента была в волосах.
— Иван Андреич, скоро ли? — спросила она, подходя чересчур чинно, но при этом отчаянно играя худенькими плечиками. Маликульмульк понял, что это несносное создание передразнивает кого-то из племянниц фрау фон Витте.
— Скоро, — отвечал он. — У них волосы растрепались.
— А дивное дитя?
Маликульмульк хотел было ответить, но тут из мужской комнаты вышел синьор Манчини.
— Нам нужна горячая вода! Я должен приготовить питье для бедного Никколетто! — воскликнул он по-немецки, очень внятно. — Ваш человек не понимает! Горячее питье нам необходимо!
— Я тотчас пришлю человека! — обещала Тараторка и убежала.
— Мальчик плохо себя чувствует? — спросил Маликульмульк.
— Ему необходимо питье. Я боюсь, что он простыл… У вас, сударь, дети есть?
От этого вопроса Маликульмульк даже растерялся. Смог лишь головой помотать.
— Я безумно за него боюсь, я не позволяю ему выходить на улицу без шапки, — заговорил взволнованный итальянец. — Нам нужен кирпич, горячий кирпич, чтобы согреть его бедные ноги! Горячее питье, горячий кирпич! Я сказал ему: Никколетто, мне ничего не надо, только будь здоров и весел! Но эта проклятая скрипка пьет из него жизнь… он не может жить без своей скрипки… проклятый маркиз, он околдовал моего бедного мальчика!.. Если у вас есть дети, вы меня поймете!
При первой встрече в Доме Черноголовых Манчини-старший Маликульмульку не то чтобы не понравился — а не производил впечатления человека, способного отдаться музыке, пению, декламации, да хоть вышиванью в пяльцах. Взгляд у него был — как у менялы, что сидит за раскладным столиком на берегу Двины, недалеко от наплавного моста, и оценивает кучку монет, выложенную сошедшим с корабля путешественником или матросом. Люди с таким взглядом редко обладают иными талантами, кроме таланта ловко управляться с деньгами. Но он похвалился тем, что был первым учителем своего сына, и в это можно было поверить — человек с таким взглядом способен заставить ребенка часами водить смычком вверх-вниз, без чего не наживешь мастерства.
Странно было видеть это волнение пожилого — даже, пожалуй, старого человека, некрасивого до такой степени, что даже равнодушный к внешности Маликульмульк отметил эту особенность: жидкие волосы, почти седые, следовало бы укоротить вершка на полтора, длинный и утолщавшийся к кончику нос тоже не мешало бы обтесать перочинным ножичком, а узкое лицо со впалыми щеками нарумянить, как это делали щеголи еще десять лет назад, чтобы оно казалось более полным и здоровым. Никколо был на него похож, и это сходство казалось печальным, едва ли не трагическим: длинноносому мальчику, чьи черные волосы, почти достигавшие плеч, вились, а тонкое лицо было бледным, но чистым, почти фарфоровым, предстояло стать сущим пугалом, морщинистым и почти беззубым. У него и теперь улыбка, как заметил Маликульмульк, уже была щербата.
Из своей комнаты вышли итальянки, одетые чересчур нарядно — будет над чем посмеяться хозяйке дома. Княгиня Голицына, дама светская и воспитанная при дворе покойницы Екатерины, с одной стороны, нагляделась в столице на чрезмерную роскошь, а с другой — воспитала-таки хороший вкус. Синеглазая Аннунциата Пинелли, не очень похожая на итальянку, была помоложе, лет двадцати шести или восьми, личиком побелее и станом попышнее, она вырядилась в красное платье и в красный же тюрбан (Маликульмульк вспомнил: этот пронзительный оттенок назывался вермийон), а на высокой груди сверкало ожерелье мало чем поменьше печально известного французского, в полтысячи бриллиантов, из-за которого разыгрался столь громкий скандал. Дораличе Бенцони была особа лет тридцати, в платье кубового цвета, расшитом золотыми цветами, с высоким воротничком, малость мужиковатая — ее пальцы напомнили Маликульмульку те розовые сосиски-«франкфуртеры», которыми он вместе с Гринделем лакомился в «Лавровом венке». Она и смахивала ростом и плечищами на переодетого мужчину, но имела прекраснейшие в мире черные глаза в густых ресницах, природный румянец на смугловатом лице, зубки — чистые жемчуга. Обе певицы оказались удивительно грудасты. Кроме того, Дораличе была довольно коротко подстрижена, и Маликульмульк не мог понять: ее вороные кудри природного происхождения или куафер накрутил их своими щипцами. Каштановые локоны Аннунциаты — те точно были куаферовых рук делом. Количество перстней и браслетов у обеих артисток на глазок подсчитать было невозможно.
Маликульмульк пожалел, что не сходил на зингшпиль «Аптекарь» — Дораличе была, надо думать, премилым щеголем в роли Вольпино и хорошо гляделась рядом с Грилеттой-Аннунциатой.
— Куда нам идти? — спросила Дораличе. — И где наши музыканты?
— Подождите, прошу вас, — ответил Маликульмульк, видя, что по коридору бежит Тараторка, а за ней — поваренок Фролка с чайником и тремя кружками, надетыми на пальцы.
— Вот, Иван Андреич! — воскликнула запыхавшаяся Тараторка. — Кипяток! Как раз вовремя поспел!
— Ступай туда, — Маликульмульк указал на дверь, Тараторка быстро отворила ее, и раздался дружный вскрик — Фролка со своим чайником чуть не сбил с ног и не обварил Карло Риенци и Джакомо Сильвани, уже готовых присоединиться к Дораличе и Аннунциате. Итальянцы были одеты в модные фраки, гладко выбриты, припудрены и тоже блистали драгоценностями — мало того, что надели по три перстня на руку, так и к часам подвесили множество брелоков.
Фролка проскочил в комнату, и Маликульмульк услышал возгласы старого Манчини.
— Я провожу вас в гостиные, — сказал он итальянцам, рассудив, что травы меньше десяти минут не будут завариваться, а держать все это время артистов в коридоре как-то нелепо.
Потом Маликульмульк наскоро представил всю четверку вокалистов их сиятельствам и пошел обратно — за музыкантами. Он постучал в мужскую комнату, отданную квартету, дверь отворилась, и первым вышел толстяк с виолончелью. За ним последовали виолончелист, альтист и скрипач, все — немолодые, с кислыми физиономиями, как будто приглашение к рижскому генерал-губернатору было для них хуже горькой редьки. Маликульмульк по столичным театрам знал сию самолюбивую и вечно недовольную публику — трудно смириться, что либо по гроб дней своих будешь исполнять партию третьей скрипки в каком-нибудь городишке, либо годами странствовать в диких краях, где хоть и играешь первую скрипку, да кто это оценит? Каждый музыкант нес под мышкой нотную тетрадь. Казачок Гришка замыкал шествие — он тащил пюпитры для нот.
Из второй мужской комнаты вышли старик Манчини и Никколо Манчини со скрипкой. Увидев эту скрипку, Маликульмульк насторожился — в столице он видывал такие прекрасные и дорогие инструменты, но тут, у бродячего виртуоза?!
— Гварнери? — спросил он неуверенно.
— Гварнери дель Джезу, — с гордостью подтвердил старый Манчини. — У моего мальчика лучшая скрипка из тех, что были в коллекции маркиза ди Негри. Вся Генуя знает, как мой Никколо получил эту скрипку. Три года назад он был представлен маркизу. Маркиз не верил, что мальчик гениален, да, гениален! Маркиз принес ноты, это был концерт Плейеля, вы знаете австрийца Плейеля? Сложный, безмерно сложный концерт. Маркиз засмеялся и сказал: если ты, обезьянка, сыграешь с листа эту вещь, то получишь скрипку Гварнери дель Джезу. Никколо кивнул, просмотрел ноты и заиграл — он играл без остановки и без единой ошибки! Маркиз — человек чести, он отдал Никколо скрипку!
Маликульмульк посмотрел на гениальное дитя — да, худые ноги в белых чулках ближе к лодыжкам заметно припухли. Мальчик стоял рядом с отцом, словно не слыша его выспренной речи, черные глаза были полуприкрыты тяжелыми веками, в лице — ни кровинки. Маликульмульк видывал отменных скрипачей, был знаком со знаменитым Иваном Хандошкиным, но такую отрешенность наблюдал впервые, и она его встревожила — мальчик явно был не от мира сего.
— Идите за мной, господа, — сказал Маликульмульк сперва по-немецки, потом, для надежности, по-французски. — Ты, Гришка, ступай вперед.
Он оставил обоих Манчини в малой гостиной на диване, а квартет повел в большую, по дороге махнув рукой певцам и певицам, что означало «не спешите». Он хотел сперва усадить музыкантов, зная по опыту — суета вокруг стульев и пюпитров привлекает публику, и к тому моменту, когда появятся певцы, уже не придется собирать слушателей по углам и закоулкам гостиных. Разве что картежников от стола не отцепить — ну так это и правильно. Но Аннунциата все же подошла.
— Кто будет объявлять номера? — спросила она.
— Я сам, сударыня.
— Очень хорошо, вы представительный мужчина! Первым номером у нас дуэт Каролины и графа Робинзона из «Тайного брака». Каролина — я, Робинзон — синьор Сильвани.
Маликульмульк сверился с бумажкой, куда заранее записал все номера, и кивнул. Аннунциата улыбнулась ему.
Лакеи быстро расставили стулья, любители музыки уселись, в первом ряду были, разумеется, их сиятельства. Маликульмульк объявил дуэт, и концерт начался.
Певцы пели именно так, как положено в гостиных, не форсируя голос, не впадая в чрезмерную патетику. Маликульмульк читал по бумажке, добавляя обязательные комплименты: «наша очаровательная гостья… известный всей Европе тенор… блистали при дворе покойного французского короля…» Аплодисменты были беззвучные — это не балаган на эспланаде, это прием в Рижском замке.
Наконец дошло и до дивного дитяти. Никколо вышел без всякого стеснения со скрипкой под мышкой и приготовился играть, но начал не сразу — собирался с силами, с духом, с памятью, наверно. Маликульмулька поразили невероятно растянутые пальцы мальчика, лежащие на грифе скрипки, и как-то диковинно вывернутый вправо локоть под скрипкой. Самому ему такое и в голову бы не пришло — но он сообразил, для чего это потребно: чтобы легко и непринужденно переходить от низких к высоким позициям. Стоял Никколо тоже своеобразно — не так, как все знакомые Маликульмульку скрипачи, слегка расставив ноги и опираясь одинаково на обе. Нет, мальчик и тут изобрел свое — он опирался на левую ногу, правая была выставлена вперед и даже чуть присогнута.
Старик Манчини стоял в полудюжине шагов от него, рядом с квартетом, и держал кружку с питьем — на всякий случай.
Никколо начал со знаменитых скрипичных сонат Арканджело Корелли, знакомых Маликульмульку — и одновременно незнакомых, потому что мальчик усложнил их всякими мелкими, но очень заметными кундштюками — это были шалости виртуоза, все сверкающие двойные ноты, рулады, стаккато, пиццикато левой рукой. Затем последовали не менее известные дилетантам этюды профессора Парижской консерватории Родольфа Крейцера. Сам скрипач-виртуоз, он собрал в них множество трудных пассажей. Но Крейцер принадлежал к французской классической скрипичной школе, а Никколо Манчини — нет, его исполнение было неожиданно страстным, взволнованным, как будто кундштюков, требующих внимания, в этой музыке не было вовсе. Никколо не блистал техникой — он собственной ловкости, пожалуй, сам не замечал, впав в какой-то почти божественный экстаз.
Доиграв последний этюд, мальчик поклонился. Так и было задумано — чтобы дать ему отдохнуть, по плану полагалось несколько вокальных номеров. Но княгиня расстроила план.
— Изумительно! — сказала она по-французски. — А что, с листа наш виртуоз так же ловко разбирает?
Маликульмульк приготовился переводить на немецкий, но старик Манчини понял.
— О, да, да! Я прошу дать любые ноты! Мой Никколо справится, я уверен!
— Иван Андреич, тебе ведь присылали из столицы новинки, помнишь? — сказала княгиня уже по-русски. — Если ты их к себе в берлогу не уволок, то они в гостиной. Что там такое было?
— Там дуэт для пианофорте и скрипки госпожи Скиатти и ее же соната для пианофорте. Сонату я отдал Екатерине Николаевне, — и Маликульмульк для старого Манчини перешел на немецкий. — У нас есть ноты дочери славного скрипача Скиатти, Екатерины Скиатти-Мейер. Она отменная сочинительница. Не любопытно ли вам и вашему сыну?
— О, да, да, любопытно! Велите принести! Вы убедитесь!
По безмолвному приказу Варвары Васильевны стоявшая рядом приживалка Наталья Борисовна пошла за нотами и скоро принесла кипу в полтора фунта весом.
Маликульмульк сам собирался разучить скрипичную партию, чтобы исполнить дуэт с Екатериной Николаевной. Он понимал, что никакого блеска от их совместной игры ждать не приходится — вот если бы с самой Скиатти! Та настолько выделялась среди музицирующих дам, что была приглашена преподавать в Смольном институте.
Катерина Николаевна быстро нашла ноты.
— Ты, сударыня, уже начала разучивать? — спросила княгиня.
— Я свою партию прошла, ваше сиятельство.
— Аккомпанировать сможешь?
— Да, ваше сиятельство… — Екатерина Николаевна немного растерялась.
— Я буду переворачивать вам ноты, — сказал стоявший рядом с ней полковник Брискорн. Сказал он это тем особенным голосом, который сразу показывает любопытным: эти двое не только насчет нот сговорятся. Екатерина Николаевна улыбнулась полковнику, но как-то испуганно — казалось, внимание такого великолепного кавалера ее смущало и даже тяготило.
Брискорн передал вторую нотную тетрадку старому Манчини, а тот — сыну.
— Мой бедный Никколо впервые будет играть вместе со столь очаровательной дамой, — произнес по-немецки Манчини и тут же объяснил сыну по-итальянски его задачу. Никколо просмотрел ноты, молча кивнул и выжидающе посмотрел на Катерину Ивановну, чьи пальцы уже нависли над клавиатурой. Она кивнула ему и заиграла.
Маликульмульк невольно улыбался, слыша, как мальчик подстраивается под перепуганную аккомпаниаторшу. Да и не он один — но гости милосердно наградили обоих исполнителей аплодисментами. Старик Манчини увел сына прочь — отдыхать. Брискорн же увел Екатерину Николаевну. Она, видя, что обошлось почти без ошибок, радовалась, как дитя, и пылко благодарила полковника за поддержку.
Немного погодя опять запели Бенцони и Пинелли, Риенци и Сильвани. Маликульмульк почти их не слушал — он ждал, когда Никколо возьмет в руки скрипку.
Наконец старый Манчини привел его и, отозвав в сторонку Маликульмулька, сказал: мальчик непременно хочет сыграть очень сложную сонату Плейеля, а вслед за ней — «Дьявольскую трель» Джузеппе Тартини.
— Ого… — прошептал Маликульмульк. Тут уже не было речи о виртуозности, виртуозность — необходимое условие, но в музыке Тартини было нечто демоническое — и управится ли с этой черной страстью ребенок?
Вспомнилось — еще в столице кто-то из музыкантов, с которыми Маликульмульку довелось играть квартеты Боккерини, рассказывал: Тартини продал душу дьяволу в обмен на вдохновение, и далее дьявол, являясь ему во снах, исполнял дивные, тревожные, изысканные мелодии, композитору оставалось лишь проснуться и, не перекрестя лба, их записать.
Никколо вышел, словно в полудреме, но первый же удар смычка оживил его, и началось то священное безумие, о котором Маликульмульк мечтал — да только оно все никак к нему не снисходило. Мальчик играл свою музыку — или же музыка, словно огненная жидкость, бьющая из глубин земных, нашла свой сосуд.
Последние звуки «Дьявольской трели» словно бы улетели вместе с душой Никколо — он едва не выронил скрипку и смычок. Старый Манчини подхватил его и почти унес. Брискорн и еще несколько офицеров предложили свою помощь, но старик отказался.
— Не к добру такая игра, — сказала по-итальянски стоявшая рядом с Маликульмульком Дораличе Бенцони. — Старый черт не понимает, что однажды это плохо кончится.
— Будем молиться Мадонне, — ответила, крестясь, Аннунциата Пинелли. — Ступай, голубка моя.
В завершение концерта Дораличе и Риенци спели дуэт Лизетты и Паолино все из того же «Тайного брака» Чимарозы, а разрумянившаяся Аннунциата очень бойко исполнила арию Блондхен про нежность и ласку из Моцартова «Похищения из сераля». Все это было хорошо, красиво, но после скрипки Никколо Манчини — увы, не завладело общим вниманием. Тем концерт итальянских виртуозов и завершился, к большому облегчению Маликульмулька. Артисты остались в гостиной, но теперь они в присмотре не нуждались.
Маликульмульк радостно махнул рукой на их светскую жизнь и, убедившись, что пюпитры с нотами убраны, пошел беседовать с фрау де Витте, слушать предания о великолепных, щедрых, таинственных и горделивых курляндских дворянах.
Прием близился к концу — большая часть гостей должна была покинуть замок, а немногие избранные — остаться на ужин. И в гостиных уже стало попросторнее.
— Слава те Господи! — вслух сказал проголодавшийся Маликульмульк. Оказалось — рано.
К нему скорым шагом подошел лакей Степан, любимчик княгини, и прошептал:
— Иван Андреич, там у итальянцев неладно. Шум, гам. Как бы их сиятельства не осерчали.
— Иду, — тут же сказал Маликульмульк. Степан пошел сзади, и правильно сделал. В той из мужских комнат, которая была отдана квартету, буянил виолончелист. Где и когда он успел напиться — никто не понял. Вроде бы крепких напитков гостям не разносили — но, насколько Маликульмульк знал актерскую братию, музыкант мог притащить флягу с собой, и хорошо еще, что нализался после выступления — мог хлебнуть и перед началом, для сугубой бодрости.
Маликульмульк оглядел комнату и обнаружил еще одно несчастье — скрипач Баретти заснул, сидя на стуле, уложив голову — на сложенные руки, а руки — на хрупкий туалетный столик. Нужно было срочно избавляться от виртуозов.
— Ты, Степа, пошли кого-нибудь за экипажем и скорее возвращайся, — попросил, потому что приказывать так и не выучился, Маликульмульк. Наемные экипажи стояли в переулке у «Петербурга» — орманов попросили быть к десяти часам вечера.
Степан кивнул и исчез.
— Успокойтесь ради Бога, — сказал по-французски Маликульмульк виолончелисту, которого уже унимали его товарищи, тоже не совсем трезвые. — Вы во дворце его сиятельства князя Голицына, а не в трактире.
— Я — артист! Я играл французскому королю! — отвечал на это Баретти. — Я играл испанскому королю! Меня Моцарт благословил! Я играл его квартеты — он бил в ладоши!..
Итальянцы принялись ругать его на свой лад — половины слов Маликульмульк не понял, но догадался, что итальянские соленые слова не хуже русских. Ему стало неприятно — не замечая грязи в ее материальном проявлении, он испытывал едва ли не боль от грязи словесной. К счастью, появился догадливый Степан, он привел с собой другого крепкого лакея, Андрюшку, и вдвоем они стали заворачивать Баретти в шубу.
Маликульмульк молча смотрел на притихших итальянцев.
— Вы ведь ничего не скажете их сиятельствам? — робко спросил по-немецки…
— Не скажу.
Не дожидаясь, пока виртуозов выпроводят, Маликульмульк поспешил к гостям — убедиться, что хоть певцы и певицы не буянят. Он их не нашел — очевидно, они, люди благовоспитанные, не желали выглядеть назойливыми и вернулись в свои комнаты. Тогда Маликульмульк еще раз прошел по гостиным, его остановили знакомые офицеры, потом подошла возмущенная Тараторка — княгиня приказала ей отправляться в ее комнату и ложиться спать. Тараторка требовала, чтобы «милый, добрый Иван Андреич» немедленно пошел к Варваре Васильевне и уговорил ее не прогонять в постель взрослую девицу. Маликульмульк отвечал, что княгине не до нее, и был прав — Варвара Васильевна беседовала с бургомистром Барклаем де Толли и его супругой. Нужно же было хоть с кем-то в магистрате поддерживать хорошие отношения. Она как-то встречалась с двоюродным братом бургомистра Михелем Андреасом Барклаем де Толли (в Санкт-Петербурге этого кузена звали Михаилом Богдановичем, и сейчас, как выяснилось, он был уже генерал-майором). Сейчас воспоминания очень пригодились.
— Ну, Иван Андреич! — ныла Тараторка. — Подождем немножко и подойдем к Варваре Васильевне! Вас она послушает, вас она любит!
Это было бесстыжей лестью. Княгиня просто зачислила Маликульмулька в штат своей прислуги — и, как полагалось доброй барыне, заботилась о нем, приправляя заботу то ворчанием, то сердитым словцом. Но объяснять это Тараторке он не желал.
— Иван Андреич, — тихо сказал Степан, заглядывая в дверь гостиной. — Подите скорее к итальянцам, опять беда стряслась. Я-то не пойму, о чем они трещат, а парнишка плачет, старик охает, бабы визжат.
— Пойдем, Иван Андреич! — обрадовалась Тараторка. Появилось обстоятельство, позволяющее ей подольше остаться в обществе, а не брести в свою по-спартански убранную комнатку, к птичкам, давно спящим в своих клетках.
Маликульмульк вздохнул — казалось бы, все было так благополучно! Так нет — обязательно под занавес — какая-то пакость.
Пакость оказалась увесистая. Из комнаты, отведенной певцам, Никколо Манчини и его отцу, пропала драгоценная скрипка.
Назад: Трускиновская Далия Мееровна СКРИПКА НЕКРОМАНТА
Дальше: Глава 2. Повеяло чертовщиной