Глава 6
Когда я изучала психологию, профессор рассказывал нам о случайном подкреплении условного рефлекса. Три группы крыс посадили в отдельные клетки, оборудованные стержнями. В первой группе крыса получала гранулу сухого корма всякий раз, когда нажимала на стержень. Во второй крысы не получали гранул, сколько бы ни нажимали. А в третьей – получали время от времени.
Крысам первой группы, говорил профессор, со временем наскучило гарантированное вознаграждение. Крысы второй группы, которым ничего не давали, тоже сдались. А вот в третьей группе, где подача гранул находилась в случайной зависимости от действий крыс, они продолжали и продолжали давить на стержень в надежде, что на этот раз произойдет чудо, на этот раз им повезет. Именно на том занятии я поняла, что стала подопытной крысой отца.
Когда-то он меня любил. Я это помнила. В моей памяти хранилась подборка мысленных картинок, почтовых открыток, уголки которых потерлись и начали загибаться от частого использования. Эпизод первый: Кэнни, которой три годика, сидит у отца на коленях, положив головку ему на грудь, и слушает, как он читает ей детскую книжку. Эпизод второй: Кэнни, которой шесть лет, держит отца за руку, когда он в теплую летнюю субботу ведет ее в здание начальной школы, чтобы учителя проверили готовность дочери к поступлению в первый класс. «Не тушуйся, – говорит он ей и целует в обе щеки. – У тебя все получится».
Я помню, как в десять лет я проводила целые дни с отцом, выполняла его поручения, встречалась и с его секретарем, и с миссис Ю, когда он забирал выстиранные рубашки, и с продавцом в магазине мужской одежды, который с почтением смотрел на отца, когда тот расплачивался за костюмы. Мы покупали бри в модном сырном магазине, где так приятно пахло только что поджаренными кофейными зернами, и джазовые пластинки в «Олд винил». Все знали моего отца. «Доктор Шапиро», – приветствовали они его, улыбались ему, нам, стоявшим в ряд, от старшего до младшего, во главе со мной. Отец клал большую руку мне на голову, поглаживал конский хвост. «Это Кэнни, моя старшенькая», – говорил он. И все они, от продавца в сырном магазине до охранника в здании, где отец практиковал, похоже, знали не только его, но и меня. «Твой отец говорит, что ты очень умная», – сообщали они мне, и я стояла, улыбаясь, стараясь выглядеть умной.
Но по мере того, как я взрослела, такие дни случались все реже. Отец игнорировал нас всех: Люси, Джоша, даже нашу мать. Приходил домой поздно, уходил рано, уик-энды проводил на работе или в долгих автомобильных поездках, чтобы «прочистить голову». А любовь и внимание мы получали в малых дозах и крайне нерегулярно. Но! Когда отец любил меня, когда клал руку на голову, когда я прижималась к нему... как же мне становилось хорошо. Я чувствовала себя важной. Чувствовала себя любимой. И была готова на все, лишь бы еще раз испытать эти ни с чем не сравнимые ощущения.
Первый раз отец ушел от нас, когда мне исполнилось двенадцать. Я вернулась домой из школы и натолкнулась на него, запихивающего в чемодан рубашки и носки.
– Папа? – произнесла я удивленно: раньше днем я его дома никогда не видела. – Ты... мы... – Я хотела спросить, не отправляемся ли мы куда-нибудь... может, в путешествие? Отец не смотрел на меня. Глаза прятались под тяжелыми веками.
– Спроси у матери, – услышала я от него. – Она объяснит. И мама объяснила: они с отцом очень любили нас, но друг с другом найти общего языка не смогли.
Я еще не могла прийти в себя от шока, когда узнала правду от Элли Синти, одной из школьных красавиц. Мы с Элли играли в одной футбольной команде, но на социальной лестнице она стояла гораздо выше меня. Вот и во время игр по выражению ее лица чувствовалось, что она не хочет получать от меня пас, словно через мяч ей передастся некая болезнь, которой страдала я, и микробы проникнут сквозь гетры. Три года спустя она стала знаменита, отсосав в большой перерыв между второй и третьей четвертями баскетбольного матча во время плей-оф на первенство штата у трех из пяти игроков стартового состава. После этого ее стали звать не иначе, как Элли Канти, но тогда я этого еще знать не могла.
– Слышала о твоем отце. – Она уселась за мой столик в углу школьной столовой, чего никогда раньше не случалось: такие, как Элли, занимали исключительно центральные столики, дабы привлечь к себе максимум внимания. Ребята из шахматного клуба и мои друзья по кружку юного оратора в изумлении таращились на Элли и ее подругу Дженну Линд, которых каким-то чудом занесло в наш мирок.
– Слышала что? – устало спросила я. Я не верила Элли, которая игнорировала меня все шесть лет, что мы проучились в одном классе, и Дженне с ее всегда ухоженными мелированными волосами.
Элли, как выяснилось, не терпелось ввести меня в курс дела.
– Я слышала, как моя мать вчера вечером говорила об этом по телефону. Пассия твоего отца работает зубным техником, он переехал к ней на Коппер-Хиллз-роуд.
Я вертела в руках сандвич с ореховым маслом, выигрывая время. Это правда? Как могла узнать мать Элли? И почему с кем-то говорила об этом? В голове роились вопросы плюс лица женщин, которые когда-либо занимались моими зубами.
Дженна наклонилась ко мне, чтобы сообщить самое интересное.
– Мы слышали, что ей всего двадцать семь.
Ясно. Сплетня. Они пришли ко мне, потому что их интересовали подробности. Элли и Дженна смотрели на меня, мои друзья из ораторского кружка глазели на них. У меня было ощущение, будто меня внезапно вытолкнули на сцену, а я не только не выучила роль, но и вообще не знаю, какой дают спектакль.
– Так это правда? – нетерпеливо спросила Элли.
– Ничего особенного, – пожала плечами Дженна. – Мои родители разведены. – Очевидно, она надеялась разговорить меня, вызывая сочувствие к себе.
Разведены, повторила я мысленно, пробуя слово на вкус. Неужели именно это случилось? Неужели отец бросил нас? Я подняла глаза на школьных красавиц.
– Уходите! – Я услышала, как ахнул кто-то из моих подруг. Так с Дженной и Элли не говорил никто. – Отстаньте от меня. Уходите!
Дженна закатила глаза. Элли отодвинула стул.
– Ты большая, толстая неудачница, – бросила она мне, прежде чем вернуться к столикам, за которыми сидела школьная элита, где все носили рубашки с вышитыми крокодильчиками, а девочки пили за ленчем исключительно диет-колу.
Домой я едва дотащилась и нашла мать на кухне, среди десятка наполовину распакованных пакетов с провизией.
– Отец живет с кем-то еще? – промямлила я.
Она загрузила в морозильник три упаковки куриных грудок и вздохнула.
– Я не хотела, чтобы ты вот так узнала об этом.
– Мне сказала Элли Синти. Мать снова вздохнула.
– Но она ничего не знает, – добавила я в надежде, что мать согласится со мной.
Но мать села за стол и предложила мне присоединиться к ней.
– Миссис Синти работает в той же больнице, что и твой отец.
Значит, правда.
– Ты могла бы мне сказать, я уже не маленькая. – Но в тот момент мне очень хотелось стать маленькой, вернуться в тот возраст, когда родители читают книжки перед сном и держат за руку, переходя улицу.
Опять вздох.
– Я думаю, будет лучше, если тебе все скажет отец.
Но такой разговор не состоялся, потому что двумя днями позже отец вернулся. Джош, Люси и я стояли во дворе и наблюдали, как он достает чемодан из багажника своего маленького спортивного автомобиля. Люси плакала, Джош старался не плакать. Отец даже не посмотрел на нас, пересекая усыпанную гравием подъездную дорожку. Гравий скрипел под его каблуками.
– Кэнни, – всхлипнула Люси, – если он вернулся, это хорошо, не так ли? Он больше не уйдет от нас, да?
Я смотрела на дверь, медленно закрывающуюся за ним.
– Не знаю, – ответила я. Но мне требовались ответы на переполнявшие меня вопросы. К отцу я подступиться не могла, мать помочь не захотела.
– Не волнуйся, – услышала я от нее. Под глазами матери темнели мешки, лицо прорезали морщины бессонницы. – Все будет хорошо, сладенькая.
Никогда раньше мать сладенькой меня не называла. Так что, пусть мне этого и не хотелось, пришлось обращаться к более доступному источнику информации.
В понедельник утром я нашла Элли Синти в туалете для девочек. Она уже накрасила губы и теперь покрывала их слоем блеска. Я откашлялась. Она не замечала моего присутствия. Я похлопала ее по плечу, и она повернула голову, ее губы пренебрежительно изогнулись.
– Чего тебе? – выплюнула Элли.
Я вновь откашлялась. Она по-прежнему смотрела на меня.
– Я... это... насчет моего отца, – начала я.
Элли закатила глаза и достала из косметички розовую пластмассовую расческу.
– Он вернулся.
– Тебе повезло. – Элли уже расчесывала свои кудряшки.
– Я подумала, может, ты слышала почему. От своей матери.
– А с какой стати я должна тебе что-то рассказывать? – фыркнула она.
Весь уик-энд я обдумывала эту сделку. Что могла я, толстая и презираемая Кэнни Шапиро, предложить стройной красавице Элли? Я достала из ранца два предмета. Пятистраничное сочинение на тему «Свет и тени в «Ромео и Джульетте»« и маленькую бутылку водки, которую я утром позаимствовала из родительского бара. Элли и ее компания учились не так хорошо, как я, но брали свое в другом.
Элли выхватила у меня бутылку, проверила, не вскрыта ли она, потом потянулась за сочинением. Я отдернула руку.
– Сначала скажи.
Она пожала плечами, сунула бутылку в сумку и повернулась к зеркалу.
– Я слышала разговор матери по телефону. По ее словам, зубная подруга сказала твоему отцу, что хочет ребенка. А он, полагаю, ответил, что больше детей ему не надо. И, глядя на тебя, – продолжила Элли, – я могу понять почему. – Она с улыбкой повернулась ко мне, протянув руку за сочинением.
Я бросила его ей.
– Только перепиши своим почерком. Я сделала несколько грамматических ошибок, чтобы было понятно, что писала ты, а не я.
Сочинение отправилось следом за бутылкой, а я пошла в класс. Больше детей ему не надо. Если исходить из его отношения к нам, логичное объяснение.
После этого отец прожил с нами почти шесть лет, но он был уже другим. Мы больше не видели от него доброты и любви, он никогда не читал нам перед сном книгу, по субботам не покупал мороженого, не возил по воскресеньям на своем спортивном автомобиле. Создавалось впечатление, что мой отец заснул в одиночестве, в автобусе или поезде, и проснулся двадцатью годами позже среди незнакомцев: моей матери, сестры, брата и меня, и мы все чего-то от него хотели. Чтобы он помог мыть посуду, подвез на репетицию рок-группы, дал десять долларов на кино. Хотели его одобрения, внимания, любви. Он смотрел на нас, и в его карих глазах стояло недоумение, которое сменяла злость. «Кто эти люди? – словно спрашивал он. – Как долго мне придется ехать с ними? И почему они смотрят на меня так, будто я им что-то должен?»
И любовь, которую он хоть иногда выказывал нам, переродилась в злобу. Потому что я узнала его секрет? Что он не хотел новых детей и, возможно, не хотел и нас? Ему недоставало другой женщины, она была его истинной любовью, навеки недостижимой? Возможно. Но имелись и другие причины.
Мой отец – хирург, специалист в области пластических операций. Начал работать в армии, оперировал обожженных, раненых солдат, которые возвращались с войны с лицами, обезображенными химикалиями, огнем или шрапнелью.
Но в полной мере его талант раскрылся после нашего переезда в Пенсильванию. Вот тут основную массу его пациентов составили уже не солдаты, а светские дамы, ран которых никто не видел, дамы, готовые платить сотни и тысячи долларов благоразумному, умеющему держать язык за зубами, опытному хирургу, который мог подтянуть как живот, так и веки, и несколькими движениями скальпеля убирал двойные подбородки и лишний жир на ягодицах.
Мой отец достиг больших успехов. К тому времени как он покинул нас в первый раз, вся Филадельфия знала: если хочется подтянуть живот, убрать лишние подбородки, изменить форму носа или увеличить грудь, прежде всего надо обращаться к Ларри Шапиро. У нас был большущий дом, плавательный бассейн с ванной с подогревом в домике для переодевания. Мой отец ездил на «порше». Матери он купил «ауди». Дважды в неделю женщина приходила убирать дом. Каждый месяц родители устраивали вечеринки, которые обслуживали специально нанятые официанты. На каникулы мы ездили в Колорадо (лыжи) и во Флориду (солнце).
А потом отец ушел, вернулся, и наша жизнь развалилась, как любимая книжка, которую читаешь снова и снова, и вдруг однажды вечером переплет отрывается и десятки страниц летят на пол. Отец не хотел прежней жизни. Тут двух мнений быть не могло. Пригород держал его на привязи: череда футбольных игр и занятий в еврейской школе, взносы за дом и автомобиль, обязанности и обязательства. Он мучился и за свои мучения мстил нам, а особенно, уж не знаю, по какой причине, мне.
Не выносил моего вида, а если я что-то делала, то обязательно не так.
– Посмотрите на это! – ревел отец, глядя на мою четверку по алгебре. Он сидел за обеденным столом со стаканом шотландского. Я жалась в дверном проеме, стараясь держаться в тени. – И чем ты можешь это объяснить?
– Я не люблю математику, – отвечала я. По правде говоря, я и сама стыдилась этой оценки. Никогда в жизни не получала ничего ниже пятерки. Но, как я ни старалась, сколько бы времени ни затрачивала, алгебра ставила меня в тупик.
– Ты думаешь, мне нравилась медицинская школа? – фыркал отец. – Ты хоть представляешь себе, какой у тебя потенциал? Ты не имеешь права пускать на ветер то, что тебе дано!
– Мне без разницы, какой у меня потенциал. Я не люблю математику.
– Прекрасно. – Пожав плечами, он отшвыривал от себя аттестационную карточку, словно от нее вдруг пошел мерзкий запах. – Иди в секретарши. Что мне до этого?
Таким он был с нами всеми – сварливый, надутый, вечно недовольный, грубый. Приезжал домой после работы, бросал брифкейс в холле, наливал первый стакан виски со льдом, пролетал мимо нас наверх, в спальню, и запирал за собой дверь. Или оставался там, или спускался в гостиную, оставлял включенной одну настольную лампу и в полумраке слушал симфонии Малера. Даже в тринадцать лет я уже знала, что непрерывный Малер под звяканье кубиков льда в стакане ни к чему хорошему не приведет.
А если отец снисходил до разговоров с нами, то лишь для того, чтобы жаловаться: как он устает, как плохо его ценят, как много он работает, чтобы обеспечить нас всем необходимым.
– Маленькие снобы, – говорил он заплетающимся языком, – с вашими лыжами и плавательным бассейном.
– Я ненавижу лыжи, – отвечал ему Джош, который действительно их ненавидел. Один спуск с горы, и Джош возвращался в отель, чтобы выпить горячего шоколада, раздражался, если мы вновь вытаскивали его на снег, и убеждал инструктора, что обморозил ноги, после чего нам приходилось ехать с Джошем в пункт первой медицинской помощи, где он раздевался до кальсон и грел ноги под горячими лампами.
– Я бы предпочла плавать со всеми в Культурном центре, – говорила Люси и не кривила душой. У Люви было больше друзей, чем у меня и Джоша, вместе взятых. Телефон в нашем доме звонил не переставая. И это тоже злило отца.
– Опять этот чертов телефон! – вопил он, если звонок раздавался во время обеда. Но нам не разрешалось снимать трубку с рычага. В конце концов, могли позвонить и из больницы.
– Если ты так сильно ненавидишь нас, зачем вообще заводил детей? – кричала я ему, бросая в глаза известную мне правду.
Он никогда не отвечал, лишь оскорблял, злился, бушевал, переполненный яростью. Шестилетний Джош был «ребенком». Двенадцатилетнюю Люси отец игнорировал или бранил. «Тупица», – говорил он, глядя на ее оценки и качая головой. «Неуклюжая», – если она роняла стакан. Так что вся его злость выливалась на меня, тринадцатилетнюю.
Согласна, в тринадцать лет выглядела я не очень. В добавление к грудям и бедрам, которые выросли у меня буквально за ночь, я обрела сложное устройство из металла и резины, которое вставили мне в рот для исправления прикуса. Я носила короткую прическу, которая, пожалуй, только подчеркивала круглую форму моего лица. Одежду покупала двух видов: мешковатую и более мешковатую, и весь год проходила ссутулясь, дабы спрятать грудь. Выглядела я как горбун из Нотр-Дама, только с прыщами и пластинками во рту. Я чувствовала себя ходячим оскорблением, сборной солянкой из всего того, с чем мой отец воевал во время работы. Он-то стремился к красоте: ее созданию, поддержанию, совершенствованию. Иметь жену, которая не только не дотягивала до эталона, но и не могла остаться худой, – это одно, полагала я... но иметь дочь, которая не оправдала надежд, просто кошмар. Я его подвела, все так. В тринадцать лет не было во мне ничего красивого, абсолютно ничего, и я это знала по тяжелому, ненавидящему взгляду отца, по словам, которые он произносил.
– Кэнни очень умна, – подслушала я как-то его разговор с одним из партнеров по гольфу. – Она сможет позаботиться о себе. Не красавица, конечно, но умна.
Я стояла, не веря своим ушам, а когда все-таки поверила, внутри у меня все сжалось, так случается с банкой из-под пива, если она попадает под колесо автомобиля. Я не была ни глупой, ни слепой и знала, чем отличалась от Фарры Фосетт, от девушек в фильмах и на постерах в спальнях мальчиков. Но я помнила руку отца на моей голове, помнила, как его борода щекотала мне щеку, когда он меня целовал. Я была его дочерью, его маленькой девочкой. Он должен был любить меня. Но считал меня уродиной. Не красавица... а ведь любой отец уверен, что его маленькая девочка прекрасна! Да только я уже не была маленькой. И наверное, отец уже не видел во мне свою девочку.
Когда я смотрю на свои фотографии того времени (понятное дело, их очень мало, всего четыре), я вижу в своих глазах отчаяние. «Пожалуйста, любите меня», – молила я, даже когда пыталась спрятаться за рядом кузин на бар-митцвах, за пузырьками горячей ванны во время вечеринок у бассейна. Мои губы растянуты в натужной улыбке, плотно обжимают пластинки, голову я втягиваю в плечи, плечами подаюсь вперед, сутулюсь, становясь ниже ростом, меньше. Стараюсь исчезнуть.
Через несколько лет, уже в колледже, когда подруга делилась своими детскими ужасами жизни в пригороде, я попыталась охарактеризовать отца.
– Он был монстром, – выдохнула я.
Я готовилась защищать диплом по английской литературе, досконально изучила творчество Чосера и Шекспира, Джойса и Пруста. И тем не менее не могла найти лучшего слова.
Лицо моей подруги стало очень серьезным.
– Он пытался растлить тебя? – спросила она.
Я чуть не расхохоталась. Поскольку отец не уставал говорить, какая я уродливая, какая толстая, какая отвратительная, ни о каком растлении просто не могло быть и речи.
– Он тебя бил? – спросила она.
– Он слишком много пил, – ответила я. – И бросил нас. Но отец ни разу не ударил меня. Не ударил никого из нас. Может, было бы легче, если бы бил. Тогда мы смогли бы найти определение и ему, и его поведению, классифицировать, дать конкретное название. Тогда мы могли бы обратиться к законам, в государственные учреждения, общественные организации, на телевизионные ток-шоу, где ведущие и гости со знанием дела обсуждали, что именно испытывали такие, как мы, в мельчайших подробностях обсасывали наши страдания для того, чтобы они как можно скорее остались в прошлом и началась новая жизнь.
Но отец пальцем нас не тронул. И в тринадцать, четырнадцать лет я не могла выразить словами, что он с нами делал. Я даже не знала, как начать этот разговор. Что я могла сказать? Что он злой? «Злой» означало наказание, лишение просмотра телепередач после обеда. А это была ежедневная словесная порка, которой отец подвергал меня за обеденным столом, постоянно напоминая о том, что я не реализовываю свой потенциал, перечисляя все мои неудачи.
И кто бы мне поверил? Мои подруги в нем души не чаяли. Он помнил их имена, даже имена их бойфрендов, вежливо интересовался планами на лето и выбором колледжа. Они бы мне не поверили, даже если бы и согласились выслушать мои объяснения. А у меня не было ни объяснений, ни ответов. Когда ты на поле боя, у тебя нет возможности обдумывать исторические факторы и социополитические причины, которые привели к войне. Ты просто вжимаешься в землю и стараешься выжить, засовываешь выпавшие страницы в книгу, закрываешь ее и притворяешься, будто ничего не разорвалось, все в полном порядке.
Летом, перед последним годом учебы в средней школе, моя мать увезла Джоша и Люси на Мартас-Винъярд. Подруга арендовала там дом, а матери хотелось хоть на несколько дней уехать из Эйвондейла. В то лето меня впервые взяли на работу: спасателем в местный загородный клуб. Я сказала матери, что не поеду, буду приглядывать за собаками, охранять дом. Решила, что это очень даже неплохой вариант. Дом в полном моем распоряжении, я смогу развлекать своего двадцатитрехлетнего бой-френда, не опасаясь материнских наблюдательных глаз, приходить и уходить, когда мне заблагорассудится.
Первые три дня прошли изумительно. А вот на четвертый я вернулась домой чуть ли не на рассвете и попала в знакомую ситуацию. Мой отец в спальне, на кровати чемодан, и он укладывает белые футболки и черные носки. Возможно, те же самые, мелькнула безумная мысль, которые он укладывал шестью годами раньше.
Я долго смотрела на футболки и носки, потом перевела взгляд на отца. Он вздохнул.
– Я позвоню, когда буду знать свой новый номер. Я пожала плечами:
– Как хочешь.
– Не говори со мной так! – рявкнул он. Отец терпеть не мог, когда мы выказывали пренебрежение. Требовал уважения, даже (и особенно) когда его не заслуживал.
– Как ее зовут? – спросила я. Его глаза превратились в щелочки.
– Зачем тебе знать?
Я смотрела на него и не могла найтись с ответом. Действительно, зачем? Разве имя имело значение?
– Скажи матери... – начал он. Я покачала головой:
– О нет. Не заставляй меня делать свою грязную работу. Если тебе есть что ей сказать, говори сам.
Отец пожал плечами, мол, не хочешь – не говори. Добавил несколько рубашек, четыре или пять галстуков.
– Я рада, что ты уходишь. Ты это знаешь? – спросила я слишком громким для столь раннего часа голосом. – Без тебя нам будет лучше.
Он вновь посмотрел на меня. Кивнул:
– Да. Думаю, тут ты права.
И продолжил паковаться. Я ушла в свою спальню. Легла на кровать, на которой отец читал мне книжки миллион лет назад, и закрыла глаза. В конце концов, я этого ждала. Знала, что так и будет. Думала, что ощущения будут такие же, как с коркой, отваливающейся от старой ранки: укол боли, чувство потери, а потом ничего. Абсолютно ничего. «Вот это мне положено чувствовать, хочется чувствовать», – думала я, переворачиваясь с боку на бок, стараясь обрести покой.
Вновь и вновь я убеждала себя, что его уход ничего не меняет, по существу, он давно уже ушел от нас. И не могла понять, почему из глаз катятся слезы.
Я поступила в Принстон, потому что отец принял такое решение, едва ли не в последний раз выступив в роли родителя. Сама-то я хотела учиться в колледже Софии Смит. Мне понравился кампус, понравился тренер футбольной команды, нравилась идея женской школы, где все внимание фокусировалось исключительно на учебе, где я могла не прикидываться кем-то еще, а быть кем была: типичной «ботаничкой» конца восьмидесятых годов, уткнувшейся носом в книгу.
– Забудь об этом, – заявил отец, сидевший по другую сторону стола. Он не жил с нами уже шесть месяцев, обосновался в новом пригороде, в новой сверкающей квартире с новой сверкающей подругой. Согласился встретиться с нами за обедом, потом дважды отменял и переносил встречу. – Я не отправлю тебя в школу лесбиянок.
– Ларри, – попыталась остановить его мать тихим, бессильным голосом. К тому времени добродушный юмор и веселье покинули ее. Способность смеяться и улыбаться вернулась к ней только через многие годы, с появлением Тани.
Отец проигнорировал ее, подозрительно посмотрел на меня, вилка с куском стейка застыла на полпути ко рту.
– Ты ведь не розовая?
– Нет, папа, – ответила я. – Я предпочитаю секс втроем. Он прожевал стейк. Проглотил. Промокнул губы салфеткой.
– А я-то предполагал, что на свете не наберется двух мужчин, которые хотели бы видеть тебя голой.
Насколько мне приглянулся Смит, настолько не понравился Принстон. Кампус напоминал заповедник очень удачного евгенического эксперимента: сплошь блондины, чистенькие, аккуратненькие, совершенные, а если и встречались темноволосые девушки, то стройные, экзотичные и тоже совершенные. За проведенный там уик-энд я не увидела в кампусе ни одного толстяка или толстуху, ни единого человека с прыщами на лице. Только блестящие волосы, сверкающие белые зубы, идеальные тела под идеальной одеждой среди идеально подстриженных деревьев, которые росли меж идеальных готических учебных корпусов.
Я заявила, что буду здесь несчастна. Мой отец ответил, что ему без разницы. Я уперлась. Он поставил вопрос ребром: Принстон или ничего. К тому времени как я перебралась в Кэмбелл-Холл, начала учиться, а мой горный велосипед, подарок на день окончания школы, украли со стоянки у библиотеки, бракоразводный процесс завершился, отец окончательно ушел от нас (суд среди прочего постановил, что он должен ежегодно выплачивать определенную сумму на обучение каждого из детей), и думать о переходе в другой вуз не имело смысла. Поэтому я ушла из футбольной команды (небольшая потеря и для меня, и, подозреваю, для команды, поскольку я набрала как обычные пятнадцать фунтов первокурсника, так и пятнадцать фунтов, которые следовало набрать моей соседке по общежитию, норна не набрала, потому что не поддавалась чувству голода) и начала работать в департаменте обслуживания студенческих столовых.
Если годы учебы в колледже положено считать лучшими годами жизни, то я могу сказать, что провела свои лучшие годы с сеткой на волосах, отскребая от тарелок недоеденную яичницу с беконом, ставя грязные тарелки на ленту конвейера, моя полы, уголком глаза поглядывая на своих сокурсниц и думая, что мне никогда не стать такой же красивой и уверенной в себе, как они. У всех были лучшие стрижки. И все они были худыми. Действительно, многие оставались худыми лишь потому, что после каждого приема пищи совали два пальца в рот, но в те времена казалось, что это небольшая цена, за которую покупалось все, что могла хотеть женщина: ум, красота, возможность есть мороженое и голландские рулеты с вишневой начинкой и оставаться худой.
«Хорошие волосы» – так называлась первая статья, которую я написала для альтернативной газеты кампуса. Я только поступила на первый курс, и главный редактор, студентка третьего курса Гретель, блондинка, которая стриглась очень коротко, под ежик, попросила меня приносить новые статьи. На втором курсе я уже вела колонку. На третьем – писала большие статьи и проводила все свободное время, остававшееся от учебы и работы в столовой, в темных, пыльных помещениях «Нассо уикли». Тогда я и решила, что буду заниматься журналистикой всю жизнь.
Статьи, заметки, колонка помогали мне убегать от реальности. Убегать от Принстона, где меня окружали сплошь модно одетые и красивые люди, будущие руководители крупнейших компаний и страны. Убегать от тяги к семье, погрузившейся в пучину печали. Начиная писать, я словно входила в воду, где могла двигаться свободно, грациозно, видимая и невидимая одновременно. Являла собой строчку подписи, а не тело. Садясь перед компьютером с пустым экраном и мигающим курсором, я переносилась в другой, куда как лучший мир.
И мне было от чего убегать. За четыре года, которые я провела в Принстоне, мой отец женился второй раз, и у него появились еще двое детей, Даниэль и Ребекка. Ему хватило наглости послать мне их фотографии. Он думал, что я буду прыгать от счастья, глядя на их сморщенные младенческие личики и крошечные ножки? Мне словно плюнули в глаза. С грустью я осознала, что он не хотел не детей вообще, а конкретно нас.
Моя мать вновь пошла на работу и в еженедельных звонках жаловалась на изменения, которые произошли и со школами, и с детьми за годы, прошедшие с той поры, когда она получила диплом учителя. Подтекст сомнений не вызывал: она не рассчитывала на такую жизнь. Никак не ожидала, что в пятьдесят лет ей придется сводить концы с концами на алименты и скудное жалованье, которое совет местной школы платил учителям, подменяющим заболевших или уволившихся коллег.
Тем временем Люси вышибли из университета в Бостоне, и она жила дома, изредка посещая местный колледж и встречаясь с мужчинами, которые определенно не годились ей в женихи. Джош по три часа в день проводил в тренажерном зале, так много возился с железом, что верхняя часть его тела казалась раздутой. Он практически перестал говорить, что-то бурчал да иногда отчетливо произносил: «Все».
– Получи диплом, – устало говорила мать, пожаловавшись на то, что отец опять задерживает чеки, автомобиль сломался, а моя сестра две ночи подряд не ночевала дома. – Учись и ни о чем не думай. У нас все будет хорошо.
И вот наконец-то подошел срок моего выпускного вечера.
За четыре года отца я видела лишь несколько раз, летом или на Рождество. Он присылал поздравительные открытки на день рождения (обычно вовремя), чеки на оплату обучения (всегда с задержкой и обычно на вполовину меньшую, чем оговаривалось, сумму). Я чувствовала, что стала еще одной строкой в списке его обязательств. Не ожидала, что он приедет на мой выпускной вечер, представить себе не могла, что он вспомнит. Но отец позвонил мне за неделю до торжественного дня, чтобы сказать, что собирается приехать. Вместе с новой женой, которую я до этого ни разу не видела.
– Я не уверена... мне кажется... – промямлила я.
– Кэнни, я твой отец, – напомнил он. – А Кристина никогда не бывала в Принстоне!
– Вот и скажи этой Кристине, что пошлешь ей почтовую открытку с видом Принстона, – сердито бросила мать.
Мне ужасно не хотелось говорить ей о том, что отец собирается приехать, но я не смогла найти в себе силы отказать ему. Он произнес магические слова, главные слова: «Я твой отец. После всего, что произошло, его отстраненности, дезертирства, новой жены и новых детей, я, похоже, все равно жаждала его любви.
Мой отец, с новой женой и детьми, прибыл во время торжественного собрания кафедры английского языка и литературы. Я получила одну из премий на конкурсе литературных произведений, но отец появился уже после того, как меня вызывали на сцену. Кристина оказалась миниатюрной блондинкой с крепким, спасибо аэробике, телом. Дети напоминали ангелочков. Мое цветастое платье от Лауры Эшли в общежитии смотрелось очень неплохо. Теперь же оно выглядело как чехол для мебели. А я сама – как диван.
– Кэнни, – мой отец оглядел меня с головы до ног, – я вижу, ты оценила кухню Принстона.
Я прижимала к груди гравированную табличку.
– Премного тебе благодарна.
Отец посмотрел на новую жену, как бы говоря: «Теперь ты веришь, что она очень уж обидчива?»
– Я просто хотел тебя подразнить, – добавил он, а его новые восхитительные дети смотрели на меня, широко раскрыв глаза, словно на животное в зоопарке для крупняка.
– Я... э... достала вам билеты на церемонию. Упоминать о том, сколько на это пришлось положить трудов, не говоря уже о ста долларах, которые были у меня совсем нелишними, я не стала. Каждому выпускнику полагалось четыре билета. Администрация Принстона не брала во внимание потребности тех из нас, чьи родители развелись и кому требовались билеты на мачеху, отчима, новых сводных братьев и сестер и так далее. Отец покачал головой:
– Напрасно. Мы уедем завтра утром.
– Уедете? – повторила я. – Но вы пропустите выпускную церемонию!
– У нас билеты в «Сезам-Плейс», – чирикнула его маленькая жена Кристина.
– «Сезам-Плейс»! – повторила маленькая девочка на тот случай, если я не расслышала.
– Так что в Принстоне мы, можно сказать, проездом.
– Тогда... э... хорошо. – И внезапно я уже глотала слезы. Как могла кусала губу и с такой силой прижимала к себе табличку, что потом полторы недели на животе держался синяк размером восемь на двенадцать дюймов. – Спасибо, что заехали.
Мой отец кивнул, шагнул ко мне, будто собирался обнять, но лишь взял за плечи и легонько потряс, как поступают тренеры со спортсменом, не отработавшим на все сто. «Прибавь, парень», – говорил этот жест.
– Поздравляю тебя, – сказал отец. – Я тобой горжусь. Но когда он целовал меня, его губы не коснулись моей кожи, и я знала, что все это время он думал только об отъезде.
Каким-то чудом я пережила церемонию, сбор вещей, долгую дорогу домой. Диплом повесила в спальне и начала думать, что делать дальше. Продолжать учебу не представлялось возможным. Даже с работой в столовой, со всеми этими тарелками, которые я очищала от остатков яичницы с беконом, за мной оставался долг в двадцать тысяч долларов. Вот я и начала искать работу в маленьких газетах, которые брали выпускников колледжей, и провела лето в поездках по Северо-Востоку в стареньком мини-вэне, который купила на деньги, заработанные в департаменте обслуживания студенческих столовых. Садясь в автомобиль, чтобы ехать на собеседование, я всякий раз говорила себе, что больше не буду лабораторной крысой отца. Буду держаться подальше от стержня, за нажатие на который можно получить гранулу сухого корма. Это могло принести мне только несчастья, а их в моей жизни и так хватало.
Я услышала от брата, что наш отец перебрался на Западное побережье, но не стала узнавать подробности, а добровольно ими со мной никто не поделился. После развода прошло уже десять лет, и у отца отпала необходимость платить алименты. Чеки перестали приходить. Как и открытки на дни рождения и любые свидетельства того, что он помнит о нашем существовании. Люси закончила колледж, на выпускной церемонии он не появился. Когда Джош отправил отцу сообщение о своем выпускном, письмо вернулось со штемпелем «Адресат выбыл». Наш отец переехал, не сказав нам куда.
– Мы можем найти его через Интернет или как-то еще, – предложила я. Джош зыркнул на меня.
– А надо?
И я не смогла найтись с ответом. Если б мы нашли отца, приехал бы он? Волновало его, окончил ли Джош колледж? Скорее всего нет. И мы трое договорились: пусть все так и будет. Если наш отец не хочет нас знать, мы не будем навязываться.
И мы привыкли жить без него. Джош переборол страх перед склонами и полтора года переезжал с одного горнолыжного курорта на другой. Люси на короткое время уехала в Аризону с каким-то парнем, по ее словам, бывшим профессиональным хоккеистом. В доказательство она однажды заставила его снять мост во время обеда и продемонстрировать отсутствие передних зубов.
Такие вот дела.
Я знаю, что поведение моего отца, его оскорбления, критика, развившееся чувство неполноценности причинили мне немало вреда. Прочитала достаточно статей в женских журналах, чтоб понять: столь жестокое отношение оставляет глубокие раны. Встречаясь с мужчинами, я всегда держалась настороже. Мне действительно нравится этот редактор, гадала я, или я просто ищу замену отцу? Я люблю этого парня, задавалась я вопросом, или просто думаю, что он никогда не покинет меня в отличие от моего отца?
И куда завела меня вся эта осторожность? – спрашивала я себя. Я осталась одна. Мужчина, которому я настолько нравилась, что он хотел взять меня в свою семью, умер, а я даже не смогла как следует выказать свое сожаление. И теперь Брюс, вполне возможно, более того, очень даже вероятно, вошел в тот период жизни, когда он может понять меня, посочувствовать тому, через что мне пришлось пройти, потому что сам прошел через то же... но он даже не стал со мной разговаривать. Из-под моих ног словно выдернули ковер, лишили точки опоры. Другими словами, я чувствовала себя так, как чувствовала себя тогда, когда меня предал отец. Все повторилось.