Глава первая
Бригадирский галун
Лифляндский генерал-губернатор Сергей Федорович Голицын стоял у окна и глядел на скучную серую реку. Слева был наплавной мост, по нему тащились телеги. Справа шел от устья парусник. Прямо — плоский, как тарелка, левый берег Двины с амбарами на сваях, чтобы потопом не повредило коноплю и лен. У причалов — струги, этакие плавучие дома с округлыми крышами. Вот теперь изволь любоваться этим пейзажем, пока государь Александр Павлович не придумает тебе другого занятия. А государь и месяца не прошло, как короновался… или прошел уж месяц?.. Все одно — у него теперь иных забот хватает. Посадил преданного человека в губернаторское кресло, и до поры о нем можно забыть.
Резиденция Сергею Федоровичу сразу не понравилась. Она имела самый унылый вид. И плевать, что в ней уже чуть ли не двести лет сменяли друг друга губернаторы, сперва польские, затем шведские, наконец, российские. Что приятного в толстостенном замке на речном берегу, приспособленном под резиденцию, да не красивом готическом замке с башенками и шпилями, как их рисуют в книжках, а самом простом, имевшем форму квадрата, с двумя огромными башнями по углам? С северной стороны к квадрату прилеплен форбург, который на самом деле конюшня с каретником и немногими помещениями для людей, фасады кое-как приспособлены к современному вкусу — и изволь считать это неуклюжее здание резиденцией!
Хорошо хоть, старинных камней и кирпичей не видать, замок одет в пристройки, как щеголиха в нарядный салоп поверх затрапезного платьишка. Лет двадцать назад к стене, выходившей на замковую площадь, пристроили четырехэтажный корпус — есть, где разместить присутственные места и губернаторскую канцелярию. Но сама площадь!.. Снести-то с нее деревянные хибары — снесли, а придать ей достойный вид позабыли. И сей пустырь у горожан почитается модным гулянием!
Супруга, Варвара Васильевна, тоже, разумеется, недовольна новым жилищем, но ее недовольство было всеобъемлющим. Даму изъяли из ее привычной обстановки, из прекрасной усадьбы, ненаглядной Зубриловки, с садом и всеми службами, где так хорошо на приволье вести хозяйство и растить сыновей. Даму поместили в крепость с узкими улочками, хуже того — в совершенно немецкую крепость. Варвара Васильевна — невеликая любительница светской жизни, но хоть изредка-то бывать в гостях и принимать у себя надо? А тут ее по воле государя замкнули, как в парижской Бастилии — та тоже чуть ли не посреди Парижа стояла, пока не разрушили. В церковь пойти — и то можно из замка не выходить, вон он, коридорчик, ведущий в домовый храм Покрова Богородицы. Очень скоро коридорчик пригодится, октябрь на дворе, начинается осенняя слякоть… в Петропавловский храм, что в Цитадели, дама шлепать по лужам не пожелает… разве что велит закладывать карету и везти себя к храму «Живоносный источник», что при госпитале… Нет, не велит! Будет сидеть злая в старинной хоромине и гонять дворню. Знатный норов, что и говорить!
Сергей Федорович вспомнил, как добрые люди советовали: не женись на рыжей! Оставь рыжую другому жениху; вон он, другой, красавчик Волконский — богаче, образованнее, в свете блистает. Голицын и ростом пониже, и левый глаз от рождения косит преужасно, приходилось щуриться, чтобы скрыть этот порок, и оттого вид у Сергея Федоровича смолоду был подозрительно насмешливый. А вот надо же — любимая племянница светлейшего князя Потемкина Варенька Энгельгард выбрала не Волконского, а Голицына, полюбился он ей, рыжей и своевольной, раз и навсегда. Светлейший охотнее-то отдал бы «улыбочку Вареньку» за Волконского, но с ней ведь не поспоришь.
Повенчались пятого января семьдесят девятого года — и двадцать два года были верны друг другу безупречно. Десять сыновей в семье — не шутка! Ни одной дочери, только мальчики: Григорий, Федор, Сергей, Михаил, Захар, Николай, Павел, Александр, Василий, Владимир. А с Волконским, несмотря ни на что, так и остались друзьями.
Сергей Федорович посмотрел в окошко: погоды тут не лучше петербуржских, небо заволокло, дождь вот-вот прольется. Как подумаешь, так и вспомнишь добрым словом покойного государя Павла Петровича. При нем хоть и скрылись от опалы в Зубриловке и Казацком, а жили весело — сейчас бы там с утра по чернотропу с гончими в лес, где отъевшиеся к зиме зайцы. А тут не до зайцев, тут изволь исполнять служебные обязанности. Да и собаки в Зубриловке оставлены. Тоска… Одних бумаг — каждый день по пуду… Избаловались, сударь, в своей деревне! Извольте править государеву службу! Во всех войнах побывали, за Очаков из рук самой государыни шпагу с бриллиантами получили — теперь вот воюйте с обнаглевшим от собственной значимости рижским магистратом!
За бумагами, собственно, он и пошел самолично в канцелярию, да и не только — хоть живые физиономии увидеть! Что толку сидеть в мрачном кабинете?
При его появлении канцеляристы встали. Сергей Федорович особо поздоровался с Сергеевым — сообразительность и деловитость этого чиновника он оценил сразу, как только вселился в Рижский замок. Думал было поставить его начальником канцелярии, да решил: пусть подождет, сперва нужно сделать человеком Косолапого Жанно.
Если только вообще возможно сделать из медведя человека…
Все встали и поклонились, а сие дитя природы сидит, склонившись над столом, и старательно орудует ножичком. А что за наиважнейшее дело? А это наш Иван Андреевич срезает разнообразные сургучные печати с писем. Они его интересуют более чем содержимое!
Сергей Федорович, привычно щуря левый глаз, уставился на своего начальника канцелярии. Тот поднял наконец крупную голову — голову умного мальчика, кудрявого и полненького, этакого белокожего темноглазого купидона, тридцати трех лет от роду и семи пудов весом. Пожалуй, Косолапого можно бы и счесть красивым мужчиной, кабы не избыток сала, обволакивавшего его равномерно, как это бывает с медведем, собравшимся залечь в берлогу.
Впрочем, медведь, кажется, более опрятен. А по сорочке Жанно всякий скажет, чем он сегодня завтракал.
— Сергей Федорович! — воскликнул Косолапый, с трудом выбираясь из-за стола. — Вот, полюбуйтесь, нарочно для вас отложил!
Среди всей корреспонденции, с которой имела дело канцелярия, кроме важных депеш и донесений из столицы всегда попадалось несколько писем, вызывавших общий хохот. Всякий безумец, за кем не уследили родственники, норовил отправить прожект господину генерал-губернатору. Всякий обиженный магистратом русский человек из Московского форштадта искал у него справедливости, а как вчитаешься — сам же и оплошал. Начальник канцелярии, отодвинув стопку бумаг, несомненно более важных, чем смехотворное послание, отыскал лист, исписанный вкось, и прочитал казенным тусклым голосом (актер он был превосходный):
— «… после двух прошений о помещении моем к какому-либо месту, проведя еще четыре месяца в тщетном ожидании, дошел ныне до такого состояния, что для прокормления моего семейства не остается у меня более, как только споротый с прежних моих мундиров галун…»
Тут Косолапый Жанно сделал паузу. Очевидно, полагалось усмехнуться занятной выдумке просителя. Но Сергею Федоровичу вовсе не было смешно. Он посмотрел в глаза своему начальнику канцелярии и не увидел в них веселья, а только вопрос: поняли ли вы, сударь, что сие значит?
— Ловко, — сказал Сергей Федорович. — Кем подписано?
— Отставным бригадиром Петром Дивовым.
— Это он не сам изобрел, а кто-то его надоумил.
— Но как удачно сказано! Другой бы писал, что проливал кровь за отечество, что малые детки плачут, а этот одно выбрал — галун с боевого мундира. И более ничего не прибавить.
— Да и ответить отказом невозможно. Разве только окажется, что это догадливый мошенник.
— Я, коли позволите, завтра сам схожу и проверю, что это за бригадир Петр Дивов. Оно и для моциону полезно.
Сергей Федорович тут лишь вспомнил, что завтра воскресенье. Он сделал еще шаг к столу, чтобы говорить потише, не для посторонних ушей.
— Отстоим службу — и пойдешь. Вечером загляни-ка, братец, к Варваре Васильевне. А то недовольна…
— Да я уж сам собирался, — Косолапый показал на срезанную с письма печать.
Сергей Федорович покивал. Толковать о домашних делах в канцелярии он считал моветоном.
— Что, Иван Андреевич, более сегодня курьеров не было? — спросил он чуть погромче.
— Нет, ваше сиятельство, — так же повысив голос, отвечал Косолапый Жанно.
Кто его этак прозвал? Марин его прозвал! Но тот иначе изощрился: «Андреич косолапый». А «Жанно» — это уже кто-то из дам. А было сие… сие было на Рождество… Съехались немногие надежные гости, и их угостили преязвительной шутотрагедией «Подщипа», которую Косолапый написал, балуясь и явно не опасаясь губительных последствий. Не выдержал долгого молчания — и разразился лихой сатирой. Сам же исполнил в ней главную шутовскую роль. Странно, до чего же он, во многих отношениях скромник, любит выставлять на подмостках свою огромную фигуру и толстые ноги, ступающие вкривь и вкось.
Странно и другое — как он умудряется при такой склонности к сатире ладить с сильными мира сего? Ведь кто сосватал князю Голицыну сего причудливого секретаря? Ныне вдовствующая, а тогда — единственная российская государыня Мария Федоровна. Где-то кем-то он был ей представлен еще при матушке-Екатерине, потому что приятельствовал со многими из близких к «малому двору». Когда же государыня Екатерина изволила опочить и «малый двор» наследника неожиданно приобрел силу и власть, Сергей Федорович стал ждать больших неприятностей — все ж таки на племяннице Потемкина женат, а Потемкина новый государь Павел Петрович страх как не любил. И уже стало ясно, что придется уезжать в Зубриловку или в Казацкое. Тогда-то Мария Федоровна и рекомендовала Сергею Федоровичу этого самого господина Крылова в секретари. Зачем, почему — одному Богу ведомо! Может, даже без всякой задней мысли, а из простой благотворительности, пожалела драматурга, чьи пиесы не увидели сцены, журналиста, чьи журналы потерпели крах, поэта, переставшего писать оды и даже шутливые стихотворные послания. Пренебречь рекомендацией императрицы невозможно, тем более, с ее протеже князь уже был знаком и полагал, что особа с такими разнообразными дарованиями должна скрасить сельскую скуку. Компаньон — не компаньон, приживал — не приживал… да у кого из помещиков не обретаются по флигелям такие загадочные гости, прижившиеся бог весть когда? Не обеднеют, чай, Голицыны от лишнего рта.
А потом оказалось, что медведь, играющий на скрипке и неведомо зачем изучивший итальянский язык, способен заниматься словесностью с мальчиками и с воспитанницей Варвары Васильевны — Машей Сумароковой. И все, и с ним уже не расстанешься…
Еще бы помочь ему, чудаку, сделать наконец достойную карьеру. Должность начальника губернаторской канцелярии для этого весьма подходящая первая ступенька. Пиески пиесками, но мужчина должен служить. Вот разве что у него сто тысяч душ и в каждой губернии по имению, да и то — не послужить смолоду в гвардии или при дворе считается как-то неприлично.
Так рассуждал князь Сергей Федорович, глядя на Косолапого Жанно, а тот уже косился на стопку конвертов из плотной коричневатой бумаги — не иначе, собирался продолжать свой благородный труд по срезыванию печатей.
Потолковав с Сергеевым, Голицын распорядился завершать трудовой день. Покамест еще светло и не хлынул дождь — пусть подчиненные идут к домашним очагам.
* * *
О своем прозвище медведь знал. Сперва почел его за дамскую шутку — кого только дамы не награждают прозваниями! Потом понял, что так обозначена его роль в голицынском доме. Понял, что Иван Андреевич он — лишь для дворни и детей, которым вызвался давать уроки. Для господ — Косолапый Жанно, и начхать им на его прежнее величие, на славу журналиста и музыканта, на несомненный талант, поэтический и драматический. Начхать. Мало ли, что у кого в прошлом! Нужны только те дарования, что пригодны для домашнего употребления. Ну что ж, горе побежденному, как говорили господа римляне. Vae victis.
Для княгини с дамами — Косолапый Жанно (хотя в глаза так не обращаются, и на том спасибо), для князя — «послушай-ка, братец», для Машеньки и мальчиков (а в Рижском замке и для подчиненных, с которыми он даже не знал толком, как обращаться) — Иван Андреевич. Только господин Крылов он теперь — ни для кого.
Сам для себя до поры — Маликульмульк. Давняя и любимая маска, изобретенная, дай Бог памяти, в одна тысяча семьсот восемьдесят девятом году. Двенадцать лет назад, однако. Сперва это был арабский волшебник в звездной епанче, потом просто философ (автор не знал, на что употребить волшебство, а вот на что употребить философию — как ему казалось, прекрасно знал). Наблюдатель, исследующий суету человеческую, глядя на нее свысока; читающий письма друзей своих — гномов, сильфов и ондинов. Изредка им отвечающий; изредка — потому что при созерцательном образе жизни с Маликульмульком ничего не происходит, и писать ему, в общем-то, не о чем. О том разве, как он сожалеет об убегающем времени и о своих дарованиях, которые не находят применения; а ведь могли бы принести ему честь и славу с сопутствующими деньгами!
Всякий талантливый выходец из провинции, берущий столицу штурмом, как Суворов крепость Очаков, именно так и ставит цель: сперва слава, потом деньги. А надо бы наоборот…
Маликульмульк покинул помещение канцелярии последним. Все печати, которые набрались за день, он осторожно и бережно сложил в конверт. Затем одернул обязательный для чиновника фрак и пошел по узким переходам во владения княгини Варвары Васильевны. Его-то как раз устраивало, что вся жизнь сосредоточилась в одном здании — тут и служба, и гостиная покровителя, и его собственная комната на третьем этаже башни Святого Духа. Истинный приют Маликульмулька! Плохо лишь, что лестница узкая и крутая. Сама комната же имеет вид полумесяца без одного рога — изначально была круглая, но поделена надвое. В ней два окна, которые зимой придется закладывать тюфяками, оба невелики, но каждое — в глубине амбразуры, изнутри широкой настолько, что хоть кровать ставь, а сама башня глядит на реку и продувается всеми ветрами. В рыцарские времена, столь милые сердцу господина Карамзина, там, в амбразуре, непременно сидела девица с рукоделием, настоящая сентиментальная дева, льющая слезы по убиенному в Святых землях жениху. Однако в комнате есть та польза, что никто туда без особой нужды не полезет. А окна… окна очень хороши на случай, если Маликульмульку придется принимать крылатых Дальновида, Световида или Выспрепара…
Он тосковал немного по этой веселой потусторонней компании, по верным товарищам юных лет, летучим или имеющим способность бегать под землей. Тосковал по своей «Почте духов» — самому отважному журналу, какой только видела столица. Но их возвращение запоздало — переменилось время, переменился он сам. Они-то вернутся, но пожелает ли он встретиться?
Пожелает ли взять в руки новенькие опрятные книжечки — переизданный в столице свой самый первый, самый любимый журнал, который умудрялся выпускать в одиночку, сам писал статьи, сам трудился в типографии? О том, чтобы выпустить новое издание «Почты духов», он договорился еще летом, тогда обрадовался было, что его творение кому-то нужно, а теперь — Бог весть…
Берясь за бронзовую дверную ручку, он стряхнул с себя заботы и выражение лица Ивана Андреевича — на сцену следовало выйти в роли Косолапого Жанно, чудаковатого кавалера, имеющего приятные светские дарования и вовсе не наделенного самолюбием. Но при этом — без малейшей угодливости. Кавалер по приказу княгини пришел развлечь общество музыкой, декламацией и своей забавной персоной. Ничего более.
Варвара Васильевна со всей свитой находилась в гостиной. Она уже успела пригреть несколько чиновничьих жен, а с собой привезла приживалок и компаньонок, в том числе Екатерину Николаевну (фамилию Косолапый Жанно благополучно забыл). Эта Екатерина Николаевна, тридцатилетняя вдова, была известна своей склонностью к изящным искусствам и отчаянно молодилась. На сем основании княгиня Голицына решила, что она и начальник канцелярии могли бы составить отменную пару. Разумеется, войдя, Жанно увидел ее возле Варвары Васильевны — так что приветствия и поцелуя ручек было не миновать.
Спасла его Тараторка — выскочила, как чертик из табакерки, и устремилась к любимому своему учителю с криком:
— Иван Андреевич!
— Мари, что за ребячество? Тебе уже четырнадцать лет, — одернула ее Варвара Васильевна. — Еще два года — и ты невеста.
Тараторка посмотрела на нее озадаченно — менее всего девочка думала о женихах. Она хотела похвастаться своим новым успехом: воробей, которого она везла в клетке из самой Зубриловки, наконец-то стал садиться к ней на палец с замечательным постоянством — всякий раз, как палец был предложен.
Имя Тараторки придумал Машеньке опять же Сергей Марин — когда в Зубриловке ставили его «перелицованную» трагедию «Превращенная Дидона». Что это было за веселье! Сам Сергей Никифорович приехал, чтобы исполнить роль Энея. А роль Дидоны для пущего смеха доверили Косолапому Жанно. Что это была за страдающая Дидона! Маша Сумарокова была травести, ей досталась роль юного Гетула. Взволнованная тем, что оказалась на одних подмостках с двумя знаменитыми сочинителями, она сперва так частила — на репетициях невозможно было разобрать ни слова. Вот и сподобилась прозвища, которое прилипло накрепко.
Вечер в дамской гостиной — не самое скверное времяпрепровождение, хотя приходится соответствовать пословице «И швец, и жнец, и в дуду игрец». Косолапый Жанно поиграл на скрипке — что же за вечер без музыки? Ему аккомпанировала на клавикордах Екатерина Николаевна, Потом он прочитал басню Лафонтена про мэтра Ворона и мэтра Лиса по-французски и маленькую невинную сказку Бахтина про барина и крестьянку — по-русски. Более по-французски читать не пожелал — он не любил этого языка, хотя знал его отменно, а вот немецкий ему в последнее время понравился, и Косолапый Жанно прочитал наизусть забавную басню Лессинга про Пастуха и Соловья. Не все дамы ее поняли, пришлось перевести. А затем в домашний концерт включились дети — самые младшие Голицыны и княгинина воспитанница Тараторка.
Варвара Васильевна царила, сама объявляла выступавших, кивала в такт стихам модным зеленым тюрбаном, подавала знак к рукоплесканиям. Видя, что княгиня и без него справляется, Косолапый Жанно потихоньку прошел в приватные покои. Они еще не были толком обжиты, многое не определилось, и он стал заглядывать во все двери в поисках приятельницы своей, няни Кузьминишны. Няня, пользуясь тем, что в гостиную для услуги не звана, пила чай со старшей горничной Настей.
Тут уж можно было несколько преобразиться.
— Я Николеньке подарок принес, — сказал Маликульмульк. — Что он, взаперти?
— С ним Федотка. А сам бы и отдал, батюшка? — няня с надеждой поглядела на канцелярского начальника. — Тебя-то он почитай что не боится.
— Как же не боится — прошлый раз прятался и кричал.
— Он уж дня два как спокоен, слава те Господи. Снадобье только в пузырьке кончается, что из дому привезли. Батюшка, сделай милость, поищи тут немца-аптекаря! Наш-то Христиан Антоныч никак не доедет.
Речь шла о домашнем докторе Голицыных, застрявшем в Москве.
— Что ж ты, Кузьминишна, раньше не сказала?
— Да пузырек-то темного стекла, дура Наташка не поняла, что зелье на исходе. Пойдем, батюшка мой, загляни к нему. Может, он тебя признает.
Шестой сын князя Голицына в детстве испытал такой испуг, что до пятнадцати лет никак не мог опомниться. Его привезли с собой в Ригу и держали в самой дальней комнате княжеских апартаментов. Кузьминишна повела туда Маликульмулька. Ему не очень хотелось видеть больное дитя; крупный, уродившийся в мать мальчик, бледный из-за отсутствия солнца в своей печальной жизни, непостижимым образом напоминал Маликульмульку его самого — хотя в пятнадцать лет сочинитель был еще тонок и даже почитал себя костлявым.
Пожилой дворовый человек Федотка, приставленный следить за мальчиком, вскочил с господской постели, где лежал развалясь. Николенька, увидев гостя, спрятался за кресла. Зная эту повадку, Маликульмульк выложил на стол подарок — срезанные с писем печати. Мальчику нравилось перебирать их и раскладывать в разном порядке, это его успокаивало. Но он не прикоснулся к игрушке, пока гость и Кузьминишна не вышли.
— А видишь, батюшка мой, он, голубчик, не кричал, не плакал, — сказала няня Кузьминишна. — Он тебя любит. Ты бы подольше с ним посидел — он бы сам к тебе подошел.
И поглядела так уж ласково, как умеют только очень старенькие бабушки, видящие в каждом милого внука, будь тот внук хоть семипудовым детиной.
— Ты велела бы хоть немного окна открывать. Хоть вечером, когда темнеет, чтобы его не испугать. Нельзя ж совсем без света.
— А это как матушка-княгиня прикажет.
Возвращаться в гостиную Косолапым Жанно Маликульмульк не пожелал. Он решил завершить вечер по-философски — в одиночестве.
Придя в башню, волшебник и философ уселся в амбразуре окна с трубкой. Он привез несколько хороших трубок из Москвы, а здесь приобрел особые — из белой глины, с долгим чубуком. Глядеть на закат и наслаждаться хорошим табаком — что могло быть приятнее? И молчать, молчать…
Впрочем, он и так молчал слишком долго. Что-то должно было произойти.
А что происходит, когда мужчина ощущает себя потерпевшим полный крах скитальцем, принятым в дом из милости, а затем пристроенным на скучную, но обязательную службу — из продления милости? Он может смириться — да ему и полезнее было бы смириться. Когда нет семьи, кроме младшего брата Льва, когда нет серьезного занятия, способного дать достойный заработок, когда отвергнуто много возможностей, потому что они вступают в противоречие с гордостью сочинителя, когда осознаешь свой талант, а куда его применить — уже не знаешь, что тогда происходит?
Что-то взрывается в душе, выжигает ее изнутри, и остается некий чулан с черными стенками, куда хочется набить побольше денег. Раздобыть сто тысяч — и сказать самому себе, что хоть в чем-то преуспел.
И забыть наконец, что нищета однажды стала неодолимым препятствием для счастья!
Послание о бригадирских галунах показалось любопытным не только потому, что давало повод князю Голицыну совершить доброе дело. Если история эта — вопль души ветерана и инвалида, вострепетавшего перед голодной смертью, то благодеяние будет оказано и князь испытает чувство христианского милосердия, но начальник его канцелярии испытает чувство обиды: ошибся в человеке… Но когда обнаружится, что письмо — ловкая выдумка мошенника, тогда-то для Косолапого Жанно (Маликульмулька? Ивана Андреевича? Господина Крылова, черт побери!) и настанет праздник. Ибо в сем богоспасаемом городе мошенники ему необходимы. Только они могут привести в компанию записных игроков. В такую, где на кону — Большие Деньги, соответствующие Большой Игре.
Он не знал Большой Игры по меньшей мере четыре года.
То есть карты-то он в руки брал, но как брал? Примерно как медведь, танцующий на ярмарке для увеселения ребятишек. Вроде и сплясал, а пользы и радости с того никакой. Князь Сергей Федорович, даром что при государынином дворе возрос, а карт, смолоду наигравшись, больше не любил, предпочитал шахматы и обыграл бы любого. Косолапый Жанно садился с ним за доску, лишь чтобы время убить и удовольствие хозяину усадьбы доставить. И как-то следовало отработать свое прокормление — хотя государыня рекомендовала его в секретари, но как раз секретарь опальному князю почти не требовался, справиться с немногой перепиской помогал отец Маши Павел Иванович Сумароков.
Варвара Васильевна предпочитала «коммерческие» игры, не отказывалась порой и от «фараона», приглашая к столу своих фавориток из приживалок. Косолапый Жанно заведовал этим «дамским банком», был банкометом и ощущал себя профессором философии, сосланным в детскую менять пеленки младенцам.
А ведь играть он любил и умел. Однако первая, московская попытка отдаться игре оказалась неудачной — начал-то он, словно возмещая себе крах всех надежд в столице, замечательно, ярко и страстно начал. От первых успехов немного даже захмелел, даже махнул рукой на то, что пути в Санкт-Петербург по милости самой государыни ему больше нет, в Москве тоже можно неплохо устроиться, есть дома, где гостя готовы держать месяцами, — у Сандуновых, Татищевых, Бенкендорфов. Но как раз тогда полиция, обеспокоившись сильным всплеском карточного поветрия, составила целый реестр заядлых игроков и стала расправляться с ними поодиночке. После очень неприятной беседы пришлось покинуть и Москву…
Но в голове его уже образовалась некая триада, в которой все было меж собой увязано: любовь к музыке с любовью к математике, а из их родственного слияния проистекала любовь к картам. Карты требовали того азарта и постоянства, которые не доставались музыке (Маликульмульку не удалось найти ни в Донском, ни в Зубриловке партнеров, чтобы сыграть хоть простенький квартет Боккерини). Карты требовали математических способностей, которые тоже оставались без применения. Да и само слово «игра»…
Он играл — но не так, как актеры, хотя и этим талантом Бог не обидел. Он играл, создавая миры и мирки, прорубая между ними двери, проводя любимцев своих, Зора и Буристона, из людского царства в подземное и обратно, весело выстраивая во всех подробностях жизнь царства подводного. Тогда он был еще очень молод и полагал, будто в этих мирах и мирках можно безнаказанно бичевать пороки, для того их и создавал. Не вышло. За игру хорошенько дали по пальцам — так что карты с изображением милых приятелей, Буристона с Зором, Дальновида с Выспрепаром, разлетелись по столу и сгинули во мраке. А добрый сочувственный голос покойной государыни, уже почти без немецкого выговора, произнес:
— Лучше всего было бы, когда б господин Крылов отправился завершать образование в хороший университет, хоть бы и в Дерптский. На некоторое время. Для такой надобности он получил бы вспомоществование… в разумных пределах…
Ну и надо было соглашаться! Сидеть на одном месте — в Дерпте, в Геттингене, в Йене, в Гейдельберге, где угодно! Действительно развивать свои способности, а не носиться бог весть где, чтобы потом застрять на три года в голицынской усадьбе. И теперь вот — неведомо насколько в канцелярии.
Душа, изнемогая от безделья, требовала, чтобы ей отворили двери, позволили выплеснуться. Ну, так пусть будет наконец Большая Игра! И Большие Деньги!
* * *
Наутро, отстояв вместе с княжеским семейством службу, Маликульмульк взял бригадирское послание и отправился искать сочинителя. Он вышел из Южных ворот Рижского замка в проулок, что вел от береговых укреплений к замковой площади, и встал у самой стены, произнеся тихонько: «Нуль». С нуля начинался всякий путь, имеющий быть выраженным в числах. Маликульмульк, даром что ходил медвежьей развалистой поступью, а двигался быстро и охотно обходился без экипажей. При этом он имел привычку считать шаги.
В Риге эта привычка оказалась даже полезной. Иного способа точно определить расстояния в крепости не было, поскольку узкие улицы пересекались под всевозможными углами и загибались внезапными дугами во все стороны. Путь от замка до Известковых ворот, который на глазок казался короче прочих, при измерении становился самым длинным из трех возможных. Нужно было только удостовериться, что рассчитанная несколько лет назад длина шага осталась прежней. Ибо она имела стремление к сокращению. Лет десять назад шаг юного господина Крылова был равен аршину с вершком, даже чуть поболее. Когда тело стал обволакивать жирок, толстые ляжки потребовали ставить ступни по двум параллельным линиям, между коими было почти три вершка. Увидев однажды собственные следы по грязи, Маликульмульк посчитал — и получилось, что на каждом шаге он теперь теряет более половины вершка. А в Риге, поди, уже следует считать шаг за один аршин, без всяких вершков.
Ему нужно было оказаться в Петербуржском предместье, на улице Родниковой, в доме унтер-офицерской вдовы Шмидт. Он и оказался, сделав две тысячи пятьсот шестьдесят три шага. Получилось неполных две версты.
Домишко был скособоченный, в два жилья и с чердаком — именно тут и снимать комнатушку отставному бригадиру с находящимися на его иждивении внуками. В этой части предместья жил люд небогатый: ремесленники, которых по причине происхождения отвергла Малая гильдия; латыши, входившие в свои особые братства; отставные солдаты; всякий загадочный народ, который слетается в портовый город, полагая, что там, на улицах, валяются золотые талеры и червонцы. В последние десять лет тут появилось немало французов, бежавших из беспокойного своего отечества туда, где не стоят на площадях гильотины.
На улице играли ребятишки. Услышав русскую речь, Маликульмульк спросил о бригадире Дивове. Ребятишки старика знали и побаивались — он ходил с толстой палкой и не любил шума под своими окнами.
— А где его окна?
— А вон, вон!
Подняв голову, Маликульмульк увидел частый переплет, а за стеклом — профиль. Молодая женщина, сидя у окошка, прилежно занималась рукоделием. Уточнив, где расположен отдельный вход во второе жилье, Маликульмульк отыскал его во дворе и стал подниматься по узкой и крутой лестнице с хилыми перильцами. Лестница была пристроена к наружной стене кое-как, имела нечто вроде крыши, и Маликульмульк забеспокоился — не рухнуть бы ему с этих кривых ступенек и не накрыться бы сверху крышей, то-то получится знатный саркофаг!
Но доверху он добрался, вошел в крошечные сенцы, где едва поместился, и постучал в дверь. Ответили ему по-французски:
— Entrez!
Несколько удивившись, он вошел и оказался в крошечной комнатке, убранной очень бедно. Женщина, сидевшая у окошка, повернулась к нему. Взгляд был спокойный, с некоторой долей любопытства.
«Девицы так не глядят, — подумал Маликульмульк, — девицы пугливы, она непременно замужняя, получившая хорошее воспитание».
Женщина была на вид лет двадцати двух, темноволосая, гладко причесанная, без модных спущенных на лоб кудряшек, с самыми простыми чертами лица. Рот великоват, но она и не пыталась уменьшить его, сложив губки томным бантиком. И нос был далек от идеала, простой русский нос мягких очертаний, не похожий на античные образцы, а вот шея, не прикрытая воротничком или шалью, как раз оказалась достойна Минервы или Юноны, крепкая и сильная шея, не из тех, что никнут в бедствиях, как надломленные стебельки цветов.
Занятый незнакомкой, Маликульмульк не заметил старика, сидевшего в плохо освещенном углу.
— Вам что угодно, сударь? — окликнул его старик.
Голос был недовольный, выдающий человека, не привыкшего ни перед кем лебезить.
— Вы отставной бригадир Дивов? — спросил Маликульмульк.
— Я.
На седовласом старике, высоком и худом, был тот самый мундир со споротым галуном.
— А я — начальник канцелярии его сиятельства князя Голицына Крылов. Вчера было получено ваше прошение, и его сиятельство велел мне выяснить обстоятельства ваши.
— Вот мои обстоятельства! — старик указал на женщину.
Тут лишь Маликульмульк разглядел, чем она занималась.
На подоконнике лежали куски того самого золотого галуна, о котором писал Дивов, уже споротые с мундира. Ловкими пальчиками молодая женщина распутывала шитье, высвобождая отдельные нити. Затем она отделяла тончайшие золотые проволочки от шелка, складывая их в отдельную кучку, пока еще крошечную.
— Не хочу выжигам отдавать, надуют, — убежденно сказал старик. — Лучше уж так. Все норовят надуть, все! Вот ее чуть вокруг пальца не обвели!
— Батюшка! — укоризненно воскликнула женщина.
— Вот те и батюшка! Что хочешь говори, сударыня, а не пущу! И в обиду тебя не дам. Сиди, рукодельничай. На паперти просить стану, а тебя из дому не пущу.
— Соблаговолите, сударь, растолковать мне, о чем речь, — вступил Маликульмульк. — Чтобы я мог доложить его сиятельству.
— Коли прошение мое читали, так и самому ясно — впору пришло голодной смертью помирать, — отрубил старик. — У меня два внука от старшего сына, сейчас они на дворе играют. Старший в чине майора был с корпусом генерала Ферзена при Мацеевицах, ранен в ногу и в грудь, от ранений оправиться не сумел. Супруга его лишь на два месяца пережила. А сия дама — вдова младшего моего сына.
— Батюшка!..
— Вдова! Нет у меня больше сына, а у тебя — мужа!
Маликульмульку стало ясно, что перед ним семейная драма, куда как страшнее той, что он пытался изобразить смолоду в своих стихотворных опусах. Сказать было нечего — утешать он не умел.
— Я доложу о вашем положении его сиятельству. И позвольте откланяться.
— Ступайте, сударь, с Богом.
Маликульмульк вышел в узкие сени, страх как недовольный и собой, и норовистым стариком. Было что доложить князю — да, пожалуй, и княгине. Бригадир оказался доподлинный.
Стало быть, не мошенник и на мошенников не наведет. Разве на каких-то неподходящих — на булочника, что отказался давать в долг, да на соседок, которым невестка пыталась что-то продать, а они, сговорившись, сбили цену.
В некотором огорчении Маликульмульк принялся считать шаги обратно до Рижского замка, любопытствуя, сойдется ли цифра. Но на двухсот десятом его плеча коснулась рука. Он обернулся и увидел исцарапанные золотой проволокой пальчики, белое запястье, край шали.
— Господин Крылов! Простите, Христа ради!
— Сударыня, — сказал он, безмерно растерявшись.
— Простите нас, простите Петра Михайлыча! Он не гордый, поверьте, совсем не гордый, это от страдания… Не сказывайте его сиятельству, что мы вас так скверно приняли!
— Да я и не собирался, госпожа Дивова. Я скажу только хорошее. Князь исполнен милосердия… вас представят княгине, она также добра… рассмотрев дело вашего покойного мужа, найдут способ назначить вам пенсион…
— Мой муж жив, господин Крылов, — убежденно сказала бригадирова невестка. — То, что он ушел из дому и пропал, еще не означает его смерти. Я жду его, жду, что он вернется, поздно или рано. И записочки в церкви подаю во здравие. Батюшка сгоряча назвал меня вдовой. Он и сам верит, что Миша вернется. Он только сильно обижен на Мишу, это в нем обида говорит… Не вздумайте называть меня вдовой перед их сиятельствами!
— Боже упаси! — поклялся Маликульмульк. — Да что с ним стряслось-то? Скажите мне, хоть потихоньку. Может, есть способ как-то ему помочь, коли он жив.
— Ах, нет, не могу же я стоять на улице с чужим мужчиной. Это уж стыд и срам.
— Может быть, вы придете в замок? Спросите начальника канцелярии…
— Нет, нет, меня в замке знают! Разговоры пойдут, — госпожа Дивова беспокойно огляделась. — Да и бесполезно это. Его полиция не смогла сыскать… без подношений и угощений не ищут… а что у нас есть?..
Заплакав, она побежала прочь.
Философ поглядел вслед и внезапно усмехнулся. Зря он, что ли, столько лет пытался сделаться автором комедий? Зря выращивал из себя драматурга, умеющего сводить сложные движения человеческий души к смешным поступкам; драматурга, для коего мир — череда забавных и нравоучительных картинок, а люди движимы самыми простыми страстями, как персонажи пиес Молиеровых?.. И знать это вполне довольно, чтобы сплести интригу.
— Старуха, — сказал Маликульмульк. — Мне срочно нужна старуха.
Этого добра в предместье должно быть достаточно. Зря ли он, живя в столице, видел на театре столько лихих комедий? Мудрецу задали загадку — мудрец взялся ее разгадать.
Искомая тетка нашлась неподалеку от Родниковой улицы. Лет ей было за шестьдесят — тот возраст, когда отпадают последние помыслы о привлекательности. Она торговала поношенным платьем, и вид имела отчаянный — слонялась по улице, нахлобучив на себя старую офицерскую треуголку, перекинув через оба плеча в живописном порядке заштопанные чулки и какие-то тряпицы, в руках же имея преогромные драгунские сапоги, две пары. А уж что лежало в корзине — одному Богу ведомо.
— Поди-ка сюда, голубушка, — позвал Маликульмульк. — Дельце есть.
И обозначил это дельце именно так, как полагалось в комедиях: высмотрел молодую особу, невестку отставного бригадира Дивова, да увидел, что больно уж нос дерет, так нет ли способа с ней сговориться?
Природа не создала еще старухи, которая, услышав такие речи, откажется посводничать. Это Маликульмульк знал теоретически, из писем своих потусторонних приятелей, а сам такими услугами не пользовался. Столичные барыни в годах только тем и развлекались, что свадьбы устраивали, а уж уличная торговка и подавно не упустит такого любезного способа заработать деньги.
— И точно, батька мой, что нос дерет, — согласилась бойкая старуха. — Она ведь из богатых, в своем доме жила, горничная за ней ходила. Немец все бегал ей волосы чесать! А теперь — не угодно ли сухую корочку поглодать?
— А что за беда?
— А то и беда, что муж в карты проигрался. Я, грешна, тоже люблю в картишки перекинуться, так ведь меру знай! Видишь, что карта не идет — и уходи от стола прочь. А он, бесталанный, все имущество проиграл, в долги влез, серьги женины, ложки серебряные — все из дому унес и спустил. Маврушка, их горничная, все рассказала, как ей от места отказали.
— И что же? Влез в долги и сбежал, чтобы не платить?
— А вот тут по-всякому говорят. Одни говорят: застрелился, окаянный, погубил душу. Другие — что сбежал с остатком денег, бросив жену с батюшкой своим. А батюшка-то крут! Крут, да недалек! Раньше надо было за чадушком смотреть!
— И что, Маврушке потому от места отказали, что денег не стало?
— Так она сказывала. А что на самом деле — Бог весть.
— Где ж эта госпожа Дивова раньше жила?
— А на Мельничной улице. Ты, батька мой, спроси, всяк тебе бывший дивовский дом назовет.
— И давно ли она тут поселилась?
— Летом, я чай… — неуверенно отвечала торговка. — На Петра и Павла они уж тут, кажись, жили…
Сведения были утешительные, и Маликульмульк расплатился рублем. В Риге, стало быть, имелась компания игроков, которые горазды облапошить доверчивого молодого человека. Вот они-то и надобны…
Поход на Родниковую улицу выдался удачный.