Глава 8
Пытка сапогами
Только когда Коконнаса отвели в его новую камеру и заперли за ним дверь, предоставив его самому себе и лишив его поддержки, какую оказывали ему борьба с судьями и злоба на Рене, пришла череда печальных мыслей.
– Мне кажется, – рассуждал он сам с собой, – что все оборачивается как нельзя хуже и что сейчас самое время идти в часовню. Ох, боюсь я этих смертных приговоров: ведь то, что они сейчас нам выносят смертный приговор, это бесспорно. Ох, особенно боюсь я смертных приговоров, которые произносятся при закрытых дверях в укрепленном замке да еще в присутствии таких противных рож, как те, что меня окружали! Они твердо намерены отрубить нам головы… Гм-гм!.. Я повторю то, что уже сказал, – сейчас самое время идти в часовню.
За тихим разговором с самим собой последовала тишина, и эту тишину внезапно прорезал глухой, сдавленный, страшный крик, крик, в котором не было ничего человеческого; казалось, он просверлил толщу стены и прозвучал в железе ее решеток.
Коконнас невольно вздрогнул, хотя это был человек мужественный, храбрость его была подобна инстинкту хищных зверей: Коконнас замер в том положении, в каком услышал этот вопль, сомневаясь, может ли человек издать такой вопль, и принимая его за вой ветра в деревьях и за один из множества ночных звуков, которые словно спускаются и поднимаются из двух неведомых миров, между которыми вращается наш мир. Но второй вопль, еще более жалобный, еще более душераздирающий, достиг ушей Коконнаса, и на сей раз он не только ясно различил человеческий крик боли, но, как ему показалось, узнал в этом голосе голос Ла Моля.
При звуке его голоса пьемонтец забыл, что сидит за двумя дверьми, за тремя решетками и за стеной в двенадцать футов толщины; всей своей тяжестью он бросился на стену, словно собираясь повалить ее и броситься на помощь жертве с криком: «Кого здесь режут?».
Но, встретив на своем пути стену, о которой Коконнас позабыл, он отлетел к каменной скамье и рухнул на нее. Тем все и кончилось.
– Ого! Они его убили! – прошептал он. – Это чудовищно! А здесь и защищаться нечем… нет оружия… Он стал шарить руками вокруг себя.
– Ага! Вот железное кольцо! – воскликнул он. – Вырву его – и горе тому, кто подойдет ко мне!
Коконнас встал, ухватился за железное кольцо и первым же рывком расшатал его так сильно, что сделай он еще два таких рывка – и кольцо, несомненно, выскочило бы из стены.
Но дверь внезапно отворилась, и камеру залил свет двух факелов.
– Идемте, сударь, идемте, суд ждет вас, – произнес тот же картавый голос, который и раньше был так неприятен Коконнасу и который теперь, раздавшись тремя этажами ниже, не обрел недостававшего ему обаяния.
– Хорошо, – выпустив из рук кольцо, ответил Коконнас. – Сейчас я услышу мой приговор?
– Да, сударь.
– Ох, легче стало! Идемте, – сказал Коконнас и последовал за приставом; тот заковылял впереди с черным жезлом в руках.
Хотя в первую минуту Коконнас и выразил удовлетворение, он на ходу все же бросал тревожные взгляды вправо и влево, вперед и назад.
«Эх! Что-то не видать моего почтенного тюремщика! – сказал себе Коконнас. – Признаться, мне очень недостает его».
Они проследовали в зал, откуда только что вышли судьи и где оставался стоять только один человек, в котором Коконнас тотчас узнал генерального прокурора, который во время допроса неоднократно брал слово, и всякий раз с озлоблением, которое нетрудно было уловить.
Именно ему Екатерина то письменно, то устно давала советы по ведению процесса.
Поднятый занавес давал возможность увидеть глубину этой комнаты, и глубина этой комнаты терялась в полумраке, а освещенная ее часть имела такой ужасающий вид, что Коконнас почувствовал, как у него подгибаются ноги.
– О, Господи! – воскликнул он.
Этот крик ужаса вырвался у Коконнаса недаром.
Картина была в самом деле зловещая. Зал, во время допроса скрытый занавесом, теперь казался преддверием ада.
На переднем плане стоял деревянный станок с веревками, блоками и прочими принадлежностями пытки. Дальше в жаровне пылал огонь, бросая красноватые отсветы на окружающие предметы и придавая еще более мрачный вид силуэтам людей, стоявших между Коконнасом и жаровней. Рядом с одним из каменных столбов, поддерживавших свод, недвижимый, как статуя, стоял какой-то человек с веревкой в руке.
Казалось, он был высечен из одного камня со столбом, к которому он прислонился. По стенам, над каменными скамейками, между железными кольцами висели цепи и сверкала сталь.
– Ого! Зал пыток в полной готовности. Должно быть, он только и ждет своей жертвы! – прошептал Коконнас. – Что это значит?
– Марк-Аннибал Коконнас, на колени! – произнес чей-то голос, заставивший Аннибала поднять голову. – Выслушайте на коленях вынесенный вам приговор.
Это было одно из тех приказаний, которые все существо Коконнаса инстинктивно отвергало.
Оно и это предложение готово было отвергнуть, а потому два человека нажали на его плечи так неожиданно, а главное, так сильно, что он упал обоими коленями на каменный настил.
Голос продолжал:
«Приговор, вынесенный на заседании суда в Венсеннской крепости по делу Марка-Аннибала де Коконнаса, обвиненного и уличенного в преступлении, заключающемся в оскорблении его величества, в покушении на отравление, в ворожбе и колдовстве, направленных против особы короля, в заговоре против государственной безопасности, а также в том, что своими пагубными советами он подстрекал принца крови к мятежу…».
При каждом из этих обвинений Коконнас в такт отрицательно мотал головой, как это делают непослушные школьники.
Судья продолжал:
«Вследствие вышеизложенного означенный Марк-Аннибал де Коконнас будет препровожден из тюрьмы на площадь Сен-Жан-ан-Грев и там обезглавлен, имущество его будет конфисковано, его строевые леса будут срублены до высоты в шесть футов, его замки будут разрушены и в чистом поле будет поставлен столб с медной доской, на коей будут указаны его преступление и кара…».
– Что касается моей головы, – сказал Коконнас, – то я не сомневаюсь, что ее и впрямь отрубят, ибо она – во Франции и слишком далеко зашла. Что же касается моих строевых лесов и моих замков, то ручаюсь, что всем пилам и всем киркам христианнейшего королевства там делать будет нечего!
– Молчать! – приказал судья и продолжал:
«Сверх того, означенный Коконнас…».
– Как? – перебил Коконнас. – После того как мне отрубят голову, со мной будут еще что-то делать? По-моему, это уж чересчур жестоко!
– Нет, сударь, не после, а до… – отвечал судья и продолжал:
«Сверх того означенный Коконнас до исполнения приговора должен быть подвергнут чрезвычайной пытке в десять клиньев.».
Коконнас вскочил на ноги, испепеляя судью сверкающим взглядом.
– Зачем?! – воскликнул он, не найдя кроме этого наивного вопроса других слов, чтобы выразить множество мыслей, зародившихся у него в мозгу.
В самом деле, пытка была для Коконнаса полнейшим крушением его надежд: его отправят в часовню только после пытки, а от пытки часто умирали, и умирали тем вернее, чем сильнее и мужественнее был человек, смотревший на вынужденное признание как на малодушие. А если человек ни в чем не признавался, пытку продолжали, и не только продолжали, но пытали еще более жестоко.
Судья не удостоил Коконнаса ответом, так как окончание приговора отвечало за него, а потому продолжал читать:
«…дабы заставить его назвать своих сообщников, раскрыть заговор и все козни во всех подробностях».
– Черт побери! – воскликнул Коконнас. – Вот это я называю гнусностью! Вот это я называю больше чем гнусностью, – это я называю подлостью!
Привыкший к различным проявлениям гнева несчастных жертв – гнева, который страдания ослабляют, превращая в слезы, – бесстрастный судья сделал знак рукой.
Коконнаса схватили за ноги и за плечи, свалили с ног, понесли, усадили на допросный стул и прикрутили к нему веревками прежде, чем он успел даже разглядеть тех, кто совершал над ним насилие.
– Негодяи! – рычал Коконнас, сотрясая в пароксизме ярости стул и его ножки так, что заставил отступить самих истязателей. – Негодяи! Пытайте, бейте, режьте меня на куски, но, клянусь, вы ничего не узнаете! Вы воображаете, что вашими железками и деревяшками можно заставить говорить такого родовитого дворянина, как я? Попробуйте, попробуйте, я презираю вас!
– Секретарь! Приготовьтесь записывать, – сказал судья.
– Да, да, приготовляйся! – рычал Коконнас. – Будет тебе работа, если станешь записывать то, что я скажу вам всем, гнусные палачи! Пиши, пиши!
– Вам угодно сделать признания? – так же спокойно спросил судья.
– Ни одного слова, ничего. Идите к черту!
– Вы лучше поразмыслите, сударь, пока они все приготовят. Мэтр! Приладьте господину сапожки.
При этих словах человек, доселе неподвижно стоявший с веревкой на руке, отделился от столба и медленным шагом подошел к Коконнасу, – тот повернулся к нему лицом, чтобы скорчить ему рожу.
Это был мэтр Кабош, палач парижского судебного округа.
Скорбное изумление выразилось на лице Коконнаса. Вместо того чтобы биться и кричать, он замер, будучи не в силах отвести взгляд от лица этого забытого им друга, появившегося в такую минуту.
Кабош, на лице которого не дрогнул ни один мускул, и который, казалось, никогда в жизни не видел Коконнаса, кроме как на станке, задвинул ему две доски меж голеней, две такие же доски приложил к голеням снаружи и обвязал все это веревкой, которую держал в руке.
Это сооружение и называлось «сапогами».
При простой пытке забивалось шесть деревянных клиньев между внутренними досками, которые, двигаясь, раздавливали мускулы.
При пытке чрезвычайной забивали десять клиньев, и тогда доски не только раздавливали мускулы, но и дробили кости.
Закончив подготовку, мэтр Кабош просунул кончик клина между досками и, опустившись на одно колено, поднял молот и посмотрел на судью.
– Вы намерены говорить? – спросил судья.
– Нет, – решительно ответил Коконнас, хотя капли пота выступили у него на лбу, а волосы на голове встали дыбом.
– В таком случае первый простой клин, – сказал судья.
Кабош поднял руку с тяжелым молотом и обрушил на клин страшный удар, издавший глухой звук.
Коконнас даже не вскрикнул от первого удара, обычно вызывавшего стоны у самых решительных людей.
Больше того, на лице пьемонтца не выразилось ничего, кроме неописуемого изумления. Он удивленными глазами посмотрел на Кабоша, который, подняв руку, стоял вполоборота к судье, готовясь повторить удар.
– С какой целью вы спрятались в лесу? – спросил судья.
– Чтобы посидеть в тени, – ответил Коконнас.
– Продолжайте, – сказал судья.
Кабош нанес второй удар, издавший тот же звук, что и первый.
Но, как и при первом ударе, Коконнас даже бровью не повел и с тем же выражением взглянул на палача.
Судья нахмурил брови.
– Стойкий христианин! – проворчал он. – Мэтр! До конца ли вошел клин?
Кабош нагнулся, чтобы посмотреть, но, наклонясь над Коконнасом, шепнул ему:
– Да кричите же, несчастный! – и, выпрямившись, доложил:
– До конца, сударь.
– Второй простой, – хладнокровно приказал судья. Эти четыре слова Кабоша объяснили Коконнасу все. Благородный палач оказывал «своему другу» величайшую милость, какую только мог оказать дворянину палач. Он избавлял Коконнаса не только от мучений, но и от позора признаний, вбивая ему меж голеней клинья из упругой кожи, лишь сверху обложенные деревом, вместо цельных дубовых клиньев. Более того, сохранял Коконнасу силы достойно взойти на эшафот.
– Ах, добрый, добрый Кабош! – прошептал Коконнас. – Будь спокоен: раз ты просишь, я заору так, что если ты будешь мною недоволен, значит, на тебя трудно угодить.
В это время Кабош просунул конец второго клина, толще первого.
– Продолжайте, – сказал судья. Тут Кабош ударил так, словно намеревался разрушить Венсеннский донжон.
– Ой-ой-ой! У-у-у! – на все лады заорал Коконнас. – Тысяча громов! Осторожней, вы ломаете мне кости!
– Ага! – ухмыляясь, сказал судья. – Второй сделал свое дело, а то я уж и не знал, на что подумать. Коконнас дышал шумно, как кузнечный мех.
– Так что же вы делали в лесу? – повторил судья.
– Э, черт побери! Я уже сказал вам: дышал свежим воздухом!
– Продолжайте, – приказал судья.
– Признавайтесь, – шепнул Коконнасу на ухо Кабош.
– В чем?
– В чем хотите, только признавайтесь. Кабош нанес удар не менее усердно. Коконнас думал, что задохнется от крика.
– Ох! Ой! – произнес он. – Что вы хотите знать, сударь? По чьему приказанию я был в лесу?
– Да, сударь.
– По приказанию герцога Алансонского.
– Записывайте, – приказал судья.
– Если я совершил преступление, устраивая ловушку королю Наваррскому, – продолжал Коконнас, – то ведь я был только орудием, сударь, я выполнял приказание моего господина.
Секретарь принялся записывать.
«Ага, ты донес на меня, бледная рожа! – пробормотал страдалец. – Погоди же у меня, погоди!».
И он рассказал, как герцог Алансонский пришел к королю Наваррскому, как герцог встречался с де Муи, рассказал историю с вишневым плащом, – рассказал все, не забывая орать и время от времени заставляя опускать на себя новые удары молота.
Словом, он дал такое множество ценных, верных, неопровержимых и опасных для герцога Алансонского сведений, он так хорошо притворялся, что вынужден давать их только из-за страшной боли, он гримасничал, выл, стонал так естественно и так разнообразно, что в конце концов сам председатель испугался, что занес в протокол подробности, постыдные для принца крови.
– «Ну, ну, в добрый час! – думал Кабош. – Вот дворянин, которому не надо дважды повторять одно и то же! Уж и задал он работу секретарю! Господи Иисусе! А что было бы, если бы клинья были не кожаные, а деревянные?».
За признание Коконнасу простили последний клин чрезвычайной пытки, но и без него тех девяти клиньев, которые ему забили, было вполне достаточно, чтобы превратить его ноги в месиво.
Судья поставил на вид Коконнасу, что смягчение приговора он получает за свои признания, и удалился.
Страдалец остался наедине с Кабошем.
– Ну как вы себя чувствуете, сударь? – спросил Кабош.
– Ах, друг мой, храбрый мой друг, хороший мой Кабош! – сказал Коконнас. – Будь уверен, что я всю жизнь буду благодарен тебе за то, что ты для меня сделал!
– Черт возьми! Вы будете правы, сударь: ведь если бы узнали, что я для вас сделал, ваше место на этом станке занял бы я, только уж меня-то не пощадили бы, как пощадил вас я.
– Но как пришла тебе в голову хитроумная мысль…
– А вот как, – заворачивая ноги Коконнаса в окровавленные тряпки, рассказал Кабош. – Я узнал, что вы арестованы, узнал, что над вами нарядили суд, узнал, что королева Екатерина желает вашей смерти, догадался, что вас будут пытать, и принял нужные меры.
– Рискуя тем, что могло с тобой произойти?
– Сударь, – отвечал Кабош, – вы единственный дворянин, который пожал мне руку, а ведь у палача тоже есть память и душа, хотя он и палач, а быть может, именно оттого, что он палач. Вот завтра увидите, какая будет чистая работа.
– Завтра? – переспросил Коконнас.
– Конечно, завтра.
– Какая работа?
Кабош посмотрел на Коконнаса с удивлением.
– Как – какая работа? Вы что же, забыли приговор?
– Ах, да, верно, приговор, – ответил Коконнас, – а я и забыл.
На самом деле Коконнас вовсе не забыл о приговоре, а просто не подумал о нем.
Он думал о часовне, о ноже, спрятанном под покровом престола, об Анриетте и о королеве, о двери в ризнице и о двух лошадях у опушки леса; он думал о свободе, о скачке на вольном воздухе, о безопасности за границей Франции.
– А теперь, – сказал Кабош, – надо ловчее перенести вас со станка на носилки. Не забудьте, что для всех, даже для моих подручных, у вас раздроблены ноги и что при каждом движении вы должны кричать.
– Ай! – простонал Коконнас, увидав двух подручных палача, подходивших к нему с носилками.
– Ну, ну, подбодритесь малость, – сказал Кабош, – если вы стонете уж от этого, что же будет с вами сейчас?
– Дорогой Кабош! – взмолился Коконнас. – Прошу вас, не давайте меня трогать вашим уважаемым помощникам; может быть, у них не такая легкая рука, как у вас.
– Поставьте носилки рядом со станком, – приказал мэтр Кабош.
Его подручные исполнили приказание. Мэтр Кабош поднял Коконнаса на руки, как ребенка, и переложил на носилки, но, несмотря на все предосторожности, Коконнас кричал во все горло-Тут появился и почтенный тюремщик с фонарем в руке.
– В часовню, – сказал он.
Носильщики Коконнаса тронулись в путь после того, как он второй раз пожал руку Кабошу.
Первое пожатие оказалось для пьемонтца чересчур благотворным, так что впредь он не стал привередничать.