Глава двенадцатая 
     
          Материнский «кадиллак» насквозь пропах духами «Белые плечи». Будучи чем-то средним между плавучим театром и локомотивом, автомобиль этот своими царственными размерами соответствовал имиджу, который создала себе мать, став женой врача, так как жене судьи надлежало ограничивать себя из соображений благоразумия и осторожности. И хотя всю жизнь Люси этим благоразумием демонстративно пренебрегала, тем не менее она постоянно ощущала на себе груз предписаний. Сделавшись докторшей, Люси с удовольствием тешила природное тщеславие. «Лейкемия, — подумал я, — стала расплатой за такое поведение».
     Объездными путями я направился в аббатство Мепкин — городок молитв, спрятанный в субтропическом лесу в тридцати милях от Чарлстона, штат Южная Каролина. Такое уединенное место было выбрано не случайно. Спокойные мужчины с бритыми головами удалились от мира в туман заводей реки Купер, чтобы посвятить себя одиночеству и духовному оцепенению.
     Молчание было одним из видов служения Богу, а пост — свидетельством верности Ему. Каждый день отшельники встречали молитвенным пением. Среди них были старики, хрупкие и прекрасные, как песочные часы. Они продавали яйца и мед местным посредникам, баптистам и методистам, а те распространяли продукцию по всему штату. На мой взгляд, это были на редкость странные люди, и все же аббатство Мепкин становилось спасительной гаванью для матери да и для всех нас, когда судья уходил в длительный запой. Мы сбегали в аббатство Мепкин, чтобы излечить там свои израненные души. Обычно мы останавливались в домике для гостей и каждый день ходили вместе с монахами к мессе, а мать часами бродила по лесу с отцом Джудом. Я вырос в твердом убеждении, что она была влюблена в этого разочарованного и молчаливого человека.
     Пока я ехал по длинной подъездной дорожке, прямо передо мной из леса выскочил нахальный рыжий лисенок — выскочил и остановился. Я сбросил скорость и уставился на лисенка, который, похоже, нисколечко меня не боялся. Я свистнул, а лисенок наклонил голову набок, в свою очередь с любопытством уставившись на меня. И тут из чащи выпрыгнула его мамаша, схватила своего непослушного детеныша за шкирку и утащила обратно в нору.
     «Дикая природа — вот чего мне не хватало в Италии, — подумал я. — Связи с неприрученным миром».
     Отец Джуд поджидал меня у колокола, вносящего строгий распорядок в жизнь монахов. Это был высокий, похожий на цаплю человек с лицом боязливого, неуверенно стоящего на ногах травоядного животного. В общении с другими людьми он казался неловким и чересчур осторожным. Мать почитала Джуда за святого, но, по-моему, он делал веру слишком уж печальной. Когда я был ребенком, мне казалось, что он меня боится и смотрит на меня как на хрупкую фарфоровую статуэтку. Когда же я повзрослел, он старательно избегал моего взгляда. Назад мы поехали по той же дороге. Джуд нервничал так, будто я вез его в публичный дом.
     Говорил он очень мало и не обращал внимания ни на заросшие кипарисом болота, ни на чернильно-черные реки — Эдисто, Ашепу и Комбахи. Но когда мы въехали на первый из нескольких мостов, означавших начало зоны соленой воды, где уотерфордские марши постепенно вытесняют древесную растительность — тополя и тупело, он вдруг подал голос:
     — Джек, ты скучаешь по Богу?
     Безыскусность вопроса изумила меня.
     — Почему вы спрашиваете, отец?
     — Когда-то ты был очень набожным мальчиком, — ответил священник.
     — Я тогда и в зубную фею верил, и в десятицентовик под подушкой. Мне нужны твердые доказательства.
     — Твоя мать сказала, что ты отступился от католической веры.
     — Все правильно, — согласился я, стараясь держать себя в руках, хотя его заявление мне не понравилось. — Но это вовсе не означает, что я не люблю время от времени сыграть в бинго.
     — Это и все, что означала для тебя церковь? — спросил священник. — Бинго?
     — Нет, — ответил я. — Для меня она также означает инквизицию. Франко. Молчание Папы во время холокоста. Аборты. Контроль рождаемости. Целебат.
     — Понимаю, — отозвался священник.
     — И это всего лишь верхушка айсберга, — заявил я.
     — Но Бог, — настаивал отец Джуд. — Как же Он?
     — У нас с Ним любовная ссора.
     — Почему?
     — Он помог убить мою жену, — ответил я. — Не в прямом смысле, конечно. Но мне легче винить Его, чем себя.
     — Странный подход, — сказал отец Джуд.
     Я посмотрел на человека с изможденным лицом святого. Худоба придавала ему страстность, которой недоставало его тихому голосу.
     — В детстве мы считали, что у вас с мамой роман. Ни секунды в этом не сомневались.
     Священник улыбнулся, но отнюдь не удивился моим откровениям.
     — Вы были слишком близки, — продолжил я. — Когда вы двое были вместе, между вами всегда было что-то странное и недоговоренное. Шепот, прикосновение рук. Прогулки по лесу. Отец чертовски ревновал. Он всегда вас ненавидел.
     — А-а, судья, — произнес священник. — Да. Но он тоже ничего не понимал. Однажды он столкнулся со мной по поводу твоей матери. Говорил, что у него есть доказательство нашей любовной связи. Даже объявил, что написал об этом Папе.
     — Вы были любовниками? — спросил я.
     — Нет, но мы любили друг друга, — ответил отец Джуд.
     — Но почему? Откуда это влечение?
     — Это не было влечением, — возразил священник. — Это была история.
     — История?
     — Я знал ее еще до того, как она встретила твоего отца.
     — Продолжайте, — попросил я.
     — Наши души находят успокоение друг в друге, — произнес священник. — Нас объединяют тайны. Старые тайны.
     — Почему бы вам не говорить на латыни? Может, тогда будет более понятно, — рассердился я.
     — Тебе известно что-нибудь о детстве твоей матери? — поинтересовался он.
     — Конечно.
     — Что?
     — Она родилась в горах Северной Каролины. Выросла в Атланте. С отцом встретилась в Чарлстоне.
     — Ты ничего не знаешь. Так я и думал, — усмехнулся он.
     — Я знаю больше, чем вы, — сказал я и добавил: — Приятель.
     Мы ехали в полном молчании, наверное, не меньше минуты, прежде чем он ответил:
     — Нет, ты не знаешь… приятель.
     Я припарковал машину, и мы, ни слова не говоря, торопливо вошли в больницу и направились прямо к постели матери. Я махнул братьям рукой, а священник прошествовал мимо так, словно в комнате никого не было. Его губы уже шевелились в беззвучной молитве, когда он поставил свой чемоданчик у подножия кровати и начал готовиться к соборованию. Прежде чем начать, отец Джуд встал на колени подле матери, взял ее руку, поцеловал в ладонь и тихо заплакал.
     Поскольку его поведение показалось мне странным и неподобающим, я отошел к окну. Посмотрел сквозь жалюзи на реку, стараясь ничем не обнаруживать свое присутствие. Такого человека, как этот священник, трудно было согреть: в душе он был холоден как лед и занесен снегом по краям. Мне казалось, что мать предает меня своей дружбой с ним. Я услышал, как он говорит:
     — Они не знают, через что мы прошли, Люси. Не знают, как мы здесь оказались.
     Эти слова удивили меня не меньше, чем его слезы. Я осуждал изможденного священника за отстраненность, хотя сам, стоя возле находящейся в коме матери, не позволял себе ни малейшего проявления чувств. Мои слезы замерзли и превратились в ледник, до которого я был не в силах дотянуться. Что же я за человек такой, если не могу даже зарыдать возле постели умирающей матери? Люси учила сыновей быть твердыми и терпеливыми и поплатилась за это тем, что мы не смогли пролить ни слезинки. Я повернулся спиной к отцу Джуду, который совершал последние приготовления к соборованию.
     — Соборование, — сказал я сам себе, когда священник зажег свечи и подал их мне. — Входная, — говорил я. — Евхаристия и консекрация, Господи, помилуй и исповедуй.
     Найдется ли на свете хотя бы еще один мальчик, который больше меня любил бы возвышенный церковный язык? С помощью языка своей церкви я мог приблизиться к алтарю Бога, а слова, как плетущаяся роза, поддерживали меня. Я, так давно утративший веру, слышал, как церковь поет мне любовные песни, когда священник приблизился к постели матери. Слова, обретшие крылья и покрывшиеся перьями, словно заступники, плавали в воздухе вокруг меня. Эта мать, эта святая земля, эта базилика, однажды приютившая меня.
     Отец Джуд надел фиолетовую епитрахиль и поднес крест к губам Люси для поцелуя. Поскольку она была без сознания и на пороге смерти, он отпустил Люси все ее грехи, и, в согласии с верой, бессмертная душа Люси заблестела, как только что отчеканенная монета. Сейчас она была белоснежной.
     Отец Джуд осенил мать крестным знамением и обратился ко мне:
     — Сможешь произнести ответы?
     Я кивнул.
     — Давно не произносил. По-английски или на латыни? — спросил я.
     Он, проигнорировав мой вопрос, просто начал:
     — Pax huic domui…
     И во мне тотчас же проснулся алтарный служка. Я мысленно перевел слова, которые считал такими красивыми — «Мир дому сему», и ответил:
     — Et omnibus habitantibus in ea. И всем в нем живущим.
     Я смотрел, как отец Джуд совершает кропление святой водой. Он окропил тело матери, постель, потом меня. Подал мне черную книжечку, открытую на 484-й странице. Мои глаза упали на слова: «Да не осмелятся бесы приблизиться к сему месту, да пребудут в нем ангелы мира, да уйдет зло из сего дома. Слава Те, Господи». По моему лицу стекали капли святой воды.
     Я вспомнил, как часто после загулов отца молился о ниспослании ему смерти, и, пока я произносил ответы на латыни, это воспоминание потрясло меня. Отец Джуд был теперь абсолютно спокоен: преисполненный важности церемонии, он полностью погрузился в проведение обряда.
     Мы работали слаженно, как и много лет назад, когда я прислуживал ему во время мессы в аббатстве Мепкин. Он погрузил большой палец в чашу с елеем и начертил крест на веках Люси. Я читал на английском, а он — на латыни:
     — Через это святое помазание по благостному милосердию Своему да поможет тебе Господь по благодати Святого Духа. Аминь. И, избавив тебя от грехов, да спасет тебя и милостиво облегчит твои страдания. Аминь.
     Затем он так же, крестом, смазал ей уши, ноздри, губы, руки и ступни.
     — Kyrie eleison, — сказал он. — Господи, помилуй.
     — Christe eleison, — ответил я. — Христос, помилуй.
     Под конец он помолился о том, чтобы избавить ее от происков лукавого, и попросил Иисуса принять Люси в любящие объятия после перенесенных ею страданий и испытаний в бренной и грешной жизни.
     Впервые после возвращения домой я смотрел на Люси как на мать. Когда-то я жил внутри этой женщины, у нас было общее кровообращение. Когда она вкушала пищу, то питала и меня. Я пытался представить ее такой, какой она была до моего рождения, думающей о ребенке, которого носила, мечтающей, чтобы, повзрослев, он был бы близок к ней, любил бы ее, восхищался бы ею, ее крепким здоровьем, ее легендарной красотой. Может ли мальчик слишком сильно любить свою мать? Что происходит с душой, когда любовь, как, например, в моем случае, уходит и обращается на других? Как может все это произойти за время одной жизни и как, ради всего святого, это произошло со мной?
     Обряд подошел к концу, и отец Джуд, сняв фиолетовую епитрахиль, повернулся ко мне и сказал:
     — Ты снова в долгу перед церковью.
     — Почему?
     — Потому что твоя мать будет жить.
     — А вы откуда знаете?
     — Меня услышали, — ответил священник.
     — Что за ерунда! — воскликнул я.
     Священник так крепко схватил меня за запястье, что у меня онемела рука, и яростно произнес:
     — Нет, Джек! Вера! Это вера.
      
     Из больницы я ушел рано и сразу же отправился в «Пигли-Вигли» купить продукты к ужину, который хотел приготовить для отца и братьев. После изобилия Кампо деʼФьори я не был готов к бедности продуктового отдела супермаркета маленького южного городка. Но человек я гибкий, особенно когда речь заходит о кухне, а потому купил фасоль, овощи, свиные ребрышки и заторопился к дому отца, чтобы успеть все приготовить.
     Братья устали от пребывания в комнате ожидания, и вскоре они уже собрались вокруг меня на кухне и внимательно наблюдали за тем, как я готовлю ужин. Отец продолжил свое трезвое бдение в больнице в компании доктора Питтса и отца Джуда. Я как раз чистил картошку, когда вспомнил, что со дня приезда не говорил с Ли. Дважды я звонил в Рим, но Ли в это время уже видела десятый сон. Я посмотрел на висящие на стене часы и сообразил, что в Риме скоро полночь.
     — Парни, а вы пригласили на ужин Джона Хардина? — спросил я с телефонной трубкой в руке.
     — Конечно, братишка, — отозвался Ти, отхлебнув пива. — Он сказал: пусть, мол, Джек поцелует его в задницу. Он не намерен пробовать твою новомодную еду.
     — Ему же хуже, — заметил я.
     Я поговорил с телефонисткой и сообщил ей номер своей кредитной карты, код Италии, Рима и, наконец, номер телефона квартиры на пьяцце Фарнезе. После двух гудков услышал голосок Ли.
     — Папочка! — воскликнула она.
     — Здравствуй, детка. — У меня даже горло перехватило от любви к этому ребенку. — Я сейчас с твоими дядями, и все они передают тебе привет.
     — Папочка, а как бабушка Люси? Она поправится?
     — Пока неизвестно. Врачи надеются, что она будет жить, но сейчас ничего определенного сказать нельзя.
     — Папочка, если она умрет, можно мне приехать на похороны?
     — Ты тотчас же вылетишь. Ближайшим же рейсом. Обещаю. Мария хорошо за тобой ухаживает?
     — Конечно, папочка. Только заставляет меня слишком много есть. Она меня закормила. И одевает слишком тепло. И еще думает, что все мои куклы заразные. Постоянно заставляет меня за тебя молиться. Вчера мы в трех разных церквях поставили свечки за твою маму.
     — Мария молодец. А как школа? Как сестра Розария? Как поживают люди на пьяцце?
     — Все в порядке, папочка, — ответила Ли, а затем, чуть понизив голос, сообщила: — Вчера вечером звонили мамочкины родители. Мы долго разговаривали.
     У меня екнуло сердце.
     — И что они сказали?
     — Дедушка почти ничего. Он просто заплакал, когда услышал мой голос. Потом бабушка Фокс забрала у него трубку. Она такая хорошая. Такая милая. Она сказала, что надеется повидаться с тобой. Ты к ним зайдешь?
     — Когда у меня будет время, солнышко, — ответил я. — Это не так просто, Ли. Дедушка Фокс не слишком меня любит. И никогда не любил.
     — Он сказал, что у них есть законное право видеться со мной.
     — Родная, я тебе еще многого не рассказал.
     — Но расскажешь?
     — Как только мы снова будем вместе. Как только что-то прояснится с моей мамой.
     — Я нашла в библиотеке альбом с фотографиями. Там два человека стоят возле реки. Это родители моей мамы? Это дедушка и бабушка?
     — Я знаю эту фотографию, — сказал я. — Да.
     — Они кажутся такими добрыми.
     — Да, вот именно что кажутся.
     — А еще раньше звонила Марта, — сообщила Ли. — Она боялась, ты рассердишься, что она дала наш телефон своим родителям.
     — Да уж, это не сделало меня самым счастливым человеком на земле, — отозвался я. — Но похоже, в этом месяце нас затянуло в семейный водоворот. Что-то назревает. А когда что-то назревает, то с приливной волной уже не поспоришь.
     — А обо мне кто-нибудь спрашивал? Они хотят меня видеть?
     — Они все страшно хотят тебя видеть, — сказал я. — А уж я-то как по тебе соскучился! — Тут я поднял глаза и увидел рядом с собой Дюпри, Далласа и Ти.
     — Можно нам поздороваться с нашей племянницей? — спросил Дюпри. — Мы недолго. Просто поприветствуем от имени семьи, — добавил Дюпри и взял трубку: — Привет, Ли. Это твой дядя Дюпри. Ты еще не знаешь этого, но я готов влюбиться в тебя, а ты — в меня. По правде говоря, я уже влюбился, просто послушав твой разговор с папой.
     Подмигнув мне, Дюпри выслушал ответ Ли, и написанное на его лице удовольствие сказало мне, что он в полном восторге от беседы с Ли. Даллас потянулся к трубке, но Дюпри шлепнул его по руке, а потом произнес:
     — Твой дядя Даллас хочет сказать тебе словечко, дорогая. Но запомни: лучший в этом жалком помете твой дядя Дюпри.
     Потом трубкой завладел Даллас.
     — Не верь ни одному его слову, Ли. Это я, твой любимый дядя Даллас. Ты полюбишь меня гораздо больше, чем Дюпри, потому что я веселее, красивее и у меня гораздо больше денег. А еще у меня есть двое ребятишек, с которыми ты сможешь играть, и я каждый день буду закармливать тебя мороженым. Ну вот, мой брат Ти вырывает у меня трубку… Да, мы прекрасно проведем время. Теперь о твоем дяде Ти: он весит четыреста фунтов, никогда не моется и рассказывает грязные анекдоты даже маленьким девочкам. Никто не любит Ти, поэтому ничего другого от тебя и не ждут.
     Даллас наконец отдал трубку Ти, и тот первым из дядьев выслушал Ли и узнал, что у нее на уме. Он то и дело смеялся, а потом заявил:
     — Господи, вот приедешь сюда, и мы закатим вечеринку. Я научу тебя ловить крабов и забрасывать сеть на креветок. Станем удить рыбу с берега. А если будешь хорошей девочкой, я возьму тебя на глубоководную рыбалку. А если будешь плохой девочкой, то научу тебя курить и куплю туфли на высоком каблуке. Ну ладно, передаю трубку твоему папе. Говорят, что мы с ним похожи, но я гораздо красивее.
     Я пожелал Ли спокойной ночи, но тут вмешалась Мария, потребовав, чтобы Ли передала ей трубку. Разговаривая по междугороднему телефону, Мария всегда вела счет деньгам, поэтому и сейчас так тараторила, переходя на местный диалект своей родной деревни, что я практически ничего не понимал.
     — Lentamente, Мария, — попросил я.
     Мария продолжала сыпать новостями. Жаловалась на цены на продукты, повторяла сплетни, услышанные на пьяцце, и уверяла меня, что Ли такая же умница и красавица, как и до моего отъезда. Заканчивая свою часть разговора, Мария выразила надежду, что она истратила не слишком много денег, и попросила меня не забывать красоты Рима.
     Потом трубку снова взяла Ли.
     — Папочка, можешь кое-что для меня сделать? — спросила она.
     — Все, что угодно, детка. Ты же знаешь.
     — Не злись на мамочкиных родителей за то, что они мне позвонили. Обещаешь?
     — Обещаю, — согласился я.
     — И еще одно, — попросила она.
     — Выкладывай.
     — Расскажи мне историю.
     — Никогда не забуду тот год, когда случилось наводнение, и Великую Собаку Чиппи… — начал я.