Глава десятая
Ни один рассказ не идет по прямой. Геометрия человеческой жизни слишком несовершенна и запутанна, слишком искажена смехом времени и странными вывертами судьбы, чтобы описать ее систему законов прямой линией.
На следующее утро семья потихоньку собиралась в больнице, а тем временем поврежденные клетки Люси устраивали в ее кровеносном потоке междоусобные стычки. Родственники приходили в больницу вразнобой. Никому из нас особо не хотелось быть здесь. Находящаяся в коматозном состоянии, подключенная ко всем этим приборам, Люси не знала, что подле нее собралась вся ее семья. Никто так не любил театральные зрелища, как наша мать, но в теперешнем собрании не было даже намека на каприз или шутку. Мать научила сыновей смеяться, но не горевать. А потому сейчас мы беспомощно сидели и ждали, пытаясь понять, как следует вести себя у постели умирающего. И вот под таким чудовищным давлением мы должны были снова узнать друг друга. Мы собрались, чтобы и подвести некие итоги, и подмигнуть богам тьмы. В комнате ожидания вдруг появились странные проемы, разломы и косые окна, ведущие в прошлое. Однако все эти проемы были забаррикадированы, и, казалось, здесь не было выхода, а потому мы пытались найти общую почву в поисках единой для всех прямой линии.
Мы считали, что изучаем правила поведения у постели умирающего, но абсолютно не представляли, какие из них применимы по отношению к матери. Я пришел в палату в семь утра и увидел мать среди жужжащих приборов, регистрирующих жизненный цикл. Сестра сообщила, что все идет без изменений, и тут же выставила меня за дверь, в комнату для посетителей, где мне пришлось изучать искусство прозябания в ожидании новостей. Окруженный стопками плохих журналов, я разглядывал комнату и думал, что дизайнеру надо было очень постараться, чтобы сделать интерьер таким дисгармоничным. Я купил в автомате чашку кофе, такого бездарного, что мне даже захотелось написать статью с просьбой не экспортировать сюда кофе, пока американцы не научатся его варить.
Следующим явился мой брат Ти, небритый и неухоженный. Казалось, одежду он достал со дна бельевой корзины. Он учил детей, страдающих аутизмом в графстве Джорджтаун, а на вопрос, зачем он выбрал эту профессию, обычно отвечал: «Поскольку я вырос в таком семействе, то понял, что аутизм освежает». Ти каждый раз оказывался в мертвой точке семейных баталий, и каждый раз его ловили на неуклюжих и двусмысленных дипломатических ходах, хотя никто не сомневался в его доброй воле.
— Даже не знаю, рад я тебе или нет, — заявил Ти.
— У тебя есть неделя на то, чтобы разобраться в своих чувствах, а потом я возвращаюсь в Рим, — произнес я.
— А что, если мама умрет? — спросил он и быстро добавил: — Нет, не отвечай. Забудь о моем вопросе. Я где-то читал, что лейкемия — единственный вид рака, вызванный переживаниями. Помнишь, как я завалил биологию? Или как стащил упаковку «M&Mʼs», когда мне было пять лет? Она очень переживала. Клетки лейкемии не формировались лишь тогда, когда она надирала мне задницу.
— Неплохая мысль, — одобрил я.
— Я, наверное, тебя утомил? — поинтересовался Ти.
— Нет, Ти. Я просто волнуюсь за маму, — признался я. — Ненавижу приходить в эту вонючую больницу. Похоже, здесь считают главным научным прорывом депрессор языка.
— Здесь стало получше, — возразил Ти. — Кстати, соберись с духом, большой брат. В город едет Джон Хардин.
— Как он поживает? — поинтересовался я.
— Вышел из психиатрической больницы, — сказал Ти. — Дюпри его пасет. Мама до сих пор отказывается думать, что с ним что-то не так. Это ведь ее ребенок. Она всегда любила Джона Хардина больше других.
— Он знает, что она больна?
— Вчера я ему сказал, — ответил Ти. — Но он тоже рассмеялся, услышав, что у нее лейкемия. Решил, что я его разыгрываю. Будь начеку с Джоном Хардином. На первый взгляд он кажется очень милым, но весь как натянутая струна. Чуть что — обижается.
— Спасибо, что предупредил, — кивнул я, увидев шедших к нам по длинному коридору Дюпри и Далласа.
— Без изменений! — Даллас устало опустился на кушетку. — Ты уже ходил к ней, Ти?
— Мой вклад в семейные отношения — ожидание в приемной, — покачал головой Ти. — Когда вы, ребята, разбежитесь, вам понадобится Ти, надежный, как Гибралтарская скала, чтобы вас успокоить и повести правильным курсом. Я еще не был в палате. При мысли о том, что мама умирает, мне становится не по себе. Стараюсь держаться от всего этого подальше.
— Разумно, — заметил Дюпри и направился к двери палаты интенсивной терапии. — Кстати, Джек, предупреждаю: Джон Хардин покинул свой дом на острове и теперь направляется сюда. А отца должны сегодня выпустить из тюрьмы.
— Ну прямо-таки картина Нормана Рокуэлла, — прокомментировал я.
— Да, Джек, забыл тебе сообщить, — сказал Даллас. — Жизнь в Уотерфорде до сих пор интересная. Хреновая, но интересная.
— Плохое кино, — добавил Ти. — Никудышный сценарий. Отвратительная натура. Бездарные актеры. Беспомощные режиссеры. Но мелодрама — улет.
Из другого коридора к нам шел, по-военному чеканя шаг, хотя и заметно припадая на правую ногу, наш отчим Джим Питтс. Доктор Питтс предупреждающе поднял руку, чтобы Дюпри не входил в палату, показывая, что хочет с нами поговорить. Я поймал себя на том, что осуждаю Питтса за одно-единственное преступление: за женитьбу на моей матери. Хотя я даже обрадовался, узнав из маминого письма, что она уходит от отца. И сейчас Питтс находил вполне естественным, что сыновья Люси столпились вокруг него. Состояние матери вынудило нас заключить союз, которого никто не хотел. Питтс был спокойным человеком, с тихим голосом и неспешной манерой говорить. Когда он нервничал, легкое заикание делало его речь еще более медленной.
— Я побывал у вашего отца и дал ему полный отчет о состоянии Люси, — сообщил он. — Хотя ваша мать не желала его видеть, то, что она в коме, все меняет. Я поступил так, как считал правильным. Попросил его навестить ее сегодня утром.
— Очень мило с вашей стороны, доктор, — сказал я.
— Не слишком ли мило?! — воскликнул Ти. — Доброта меня настораживает. Делает подозрительным.
— У меня никогда не было собственных детей… — начал доктор Питтс.
— Невелика потеря, — заметил Даллас.
— Я хочу сказать, что, если хоть что-то могу для вас сделать, мальчики… — продолжал доктор Питтс, — ваши желания для меня закон. Если я вас стесняю или если вы хотите пообщаться между собой, я могу отойти и покурить в сторонке. Я понимаю, что в такое время чужой человек может быть лишним.
— Вы наш отчим, док, — заявил Дюпри. — Вы муж мамы. И имеете даже больше прав, чем мы, находиться здесь.
— Благодарю, — отозвался доктор. — Но понимаю, что причиняю вам неудобства.
— Вы?! — воскликнул Ти. — Причиняете неудобства?! Вы еще не видели нас рядом с собственным отцом.
— Мы вас нервируем, доктор, — сказал Даллас. — Ничего личного. Братья Макколл всех нервируют.
— Говори за себя, братишка, — возмутился Ти.
— Вы были добры к нашей матери, — произнес Дюпри. — И мы это ценим, доктор.
— С вашего разрешения, пойду посмотрю, как там моя драгоценная жена. — И с этими словами доктор Питтс направился к палате.
— Хороший парень, — бросил Дюпри.
— На любителя, — заметил Даллас. — По мне, слишком уж скучный. Мужик без яиц. Нет огня. Нет шика.
— Мне даже нравится, что у парня, женившегося на маме, нет яиц, — заявил Ти.
— Да уж, после отца нам только шика и не хватало, — поддакнул я.
— И огня, — согласился Дюпри. — Что до меня, так день прошел хорошо, если ничего чрезвычайного не случилось, я не сорвался, не разозлился на своего босса. Мне хотелось бы, чтобы на улице всегда было семьдесят градусов, небо ясным, а машина заводилась с пол-оборота. Мне хотелось бы всегда оставаться в моем теперешнем возрасте, никогда не болеть и круглый год играть в бейсбол. Не люблю сюрпризов. Люблю рутину. Жизнь по заведенному образцу делает меня счастливым.
— Ты рассуждаешь как наркоман, — нахмурился Даллас.
— Он рассуждает точно так же, как ты, — возразил Ти. — Ты юрист, а юристы — это подонки общества. Ты хочешь жить в мире и спокойствии, но чтобы при этом вся земля крутилась вокруг тебя. Если в авиакатастрофе над Атлантой погибнут триста пассажиров, триста юристов лягут спать счастливыми, зная, что их ждут большие гонорары.
— Гонорары кормят мою семью, — хмыкнул Даллас.
— Это человеческие страдания кормят твою семью, — поправил его Ти.
— Да кончай ты играть словами! — возмутился Даллас. — А что это за прекрасный звук?
— Сирена, — отозвался Дюпри. — Моцарт для Далласа.
— Для папы наступает день расплаты, — ухмыльнулся Даллас.
Но никто из нас не заметил отца, который шел по коридору, как всегда слегка покачиваясь. Когда отец вошел в комнату ожидания, мы сразу поняли, что он уже под градусом.
— А! Источник радости, — прошептал Ти, тогда как остальные сыновья молча следили за появлением отца.
— Интересно, как это ему удалось так рано раздобыть спиртное? — удивился Дюпри. — Он, похоже, закапывает бутылки по всему городу, а потом, по мере надобности, выкапывает их из-под земли, совсем как собака.
— Мне крупно повезло быть его партнером, — сказал Даллас. — Я тут обнаружил пинту спиртного в книге по юриспруденции. Он даже специальную выемку сделал. Другую бутылку обнаружил в туалетном бачке в женской уборной. Еще одну — в водосточной трубе за окном его офиса. Если бы за укрывание вещей хорошо платили, он уже давно стал бы миллионером.
Пока отец медленно вползал в комнату, я попытался посмотреть на него другими глазами, а не как мальчик, выросший под бременем стыда, что он сын городского алкоголика. Отец по-прежнему изо всех сил старался держаться с достоинством и все еще не утратил той странной привлекательности, которая позволяет некоторым мужчинам красиво стареть. Волосы его были густыми и серебристыми, словно потускневший чайный сервиз. Его фигура, конечно, расплылась и обрюзгла, хотя видно было, что когда-то это был весьма статный мужчина. Я ждал, когда он заговорит: его глубокий баритон был как хорошо настроенный инструмент, придававший значимость каждому оброненному им слову. Он уставился на нас налитыми кровью глазами, будто ждал, когда кто-нибудь представит его незнакомцам. Он был специалистом по части создания неловких ситуаций и достиг в этом деле совершенства.
— Похоже, ты рассчитывал на то, что я буду встречать тебя с оркестром? — обратился ко мне мой отец, судья Джонсон Хэгуд Макколл.
— Я тоже рад тебя видеть, папа, — ответил я.
— Не смотри на меня так, — нахмурился отец. — Я не нуждаюсь в твоей жалости.
— О господи! — простонал Ти.
— Папа, скажи Джеку: «Привет», — предложил Дюпри. — Нельзя забывать о приличиях.
— Привет, Джек, — сказал отец. — Здорово, что ты вернулся. Спасибо за то, что не звонил, Джек. Спасибо за то, что не писал.
— Папа, я пару раз пытался тебе позвонить, — возразил я. — Но трудно говорить с человеком, когда он в отключке.
— Уж не намекаешь ли ты на то, что у меня проблемы с алкоголем? — Судья поднялся в полный рост и гордо откинул голову.
— Ужасное оскорбление! — радостно воскликнул Ти.
— Па, это все равно что сказать, что у Ноя были проблемы с погодой, — заметил Даллас.
— Выпей кофе, — предложил Дюпри. — Тебе нужно протрезветь, прежде чем пойдешь к маме.
Отец взглянул на меня, упал на стул и спросил:
— Ты слышал, что твоя мать оставила меня ради гораздо более молодого мужчины?
— Да уж, док на целый год моложе отца, — хмыкнул Даллас.
— Даллас, я не нуждаюсь в комментариях из зала, — отрезал судья. — Я просто излагаю факты. Ее ослепили его деньги. Твоя мать всегда питала слабость к материальным ценностям и презренному металлу, нажитому неправедным путем.
— Презренный металл? — переспросил Ти. — Мама любит презренный металл? Я даже не знаю, что это такое.
— Вот почему ты всего лишь учитель в государственной школе, да еще и в штате, занимающем последнее место по уровню образования в нашей великой стране, — фыркнул судья. — Насколько я слышал, тебе доверили учить других идиотов.
— Папа, мои дети — аутисты, — поправил Ти.
— А ты разве не рад, что наш отец снова пьет? — спросил меня Дюпри, стараясь отвлечь внимание отца от Ти. — Никогда не чувствовал себя ближе к нашему старику, чем тогда, когда он находился в белой горячке.
— Я не пьян, — возразил судья. — Я лечусь.
— Доктор Джим Бим, — сказал Даллас. — Он что, все еще практикует?
— У меня инфекция внутреннего уха, — заявил судья. — Поэтому и с равновесием проблемы.
— Вот чертова зараза, — хихикнул Ти. — Лет тридцать как свирепствует.
— Вы что, сговорились с вашей матерью против меня? — устало прикрыл глаза судья.
— В точку попал, — сказал Ти.
— Господи, помоги мне не обращать внимание на тявканье этой трусливой своры шавок, — взмолился судья.
Ти залаял, а Дюпри, повернувшись ко мне, произнес:
— Мы трусливая свора шавок?!
— Папа, соберись, — попросил Даллас. — Не позорь нас перед доктором Питтсом. С его стороны было весьма великодушно пригласить тебя.
— Он разрушитель семьи! — воскликнул судья. — Ничто в мире не сможет отогнать меня от постели жены, когда она скоро предстанет перед лицом Создателя. Боюсь, Он будет строго судить мисс Люси. Милосердный Господь суров с женщинами, оставляющими бедных мужей в часы невзгод. Запомните мои слова.
— Часы невзгод? — переспросил Ти.
— Инфекция внутреннего уха, — объяснил Дюпри.
Даллас стряхнул перхоть с мятого костюма отца.
— Сообщаю для непонятливых. Она уже не твоя жена. Тебе следует хорошо усвоить эту информацию перед тем, как ты ее увидишь.
— Она развелась со мной только потому, что у нее наступил кризис среднего возраста, — сказал судья больше самому себе, чем нам. — Это бывает куда чаще, чем вы можете себе представить. У женщин это происходит, когда меняется ее жизнь и она уже не может плодоносить.
— Мы плоды, — обратился ко мне Ти, указав на себя пальцем.
— Папа, держи себя в руках, — велел Дюпри, протянув ему кофе в бумажном стаканчике. — Ты нам еще будешь нужен, пока все это не закончится.
— А где Джон Хардин? — поинтересовался судья. — Он единственный в семье, кто сохранил верность своему отцу. Несмотря на все, только он один меня любит и до сих пор уважает институт отцовства. Можете в это поверить?
— С трудом, — ответил Дюпри.
— Да уж, переварить такое невозможно, — согласился Ти.
— Джек, — повернулся ко мне отец, — в доме полно места. Пожалуйста, не стесняйся. Останавливайся у меня.
— Я уже там, папа, — сообщил я. — Ночевал там сегодня.
— А я где был? — удивился отец, и я увидел страх в его глазах, когда он судорожно напрягал память.
— Просыхал, — ответил Даллас. — В твоем pied-à-terre — тюрьме графства.
— Тогда сегодня обязательно поговорим, — сказал мне судья. — Как в старые добрые времена. И вы, мальчики, тоже приходите. Устроим барбекю на заднем дворе, совсем как тогда, когда вы были детьми.
— Папа, это было бы здорово! — воскликнул Дюпри. — Большое спасибо.
— И в самом деле классно, — согласился Ти.
— Скажи им, Джек, — попросил отец, и глаза его заблестели. — Скажи им, каким я был в те далекие годы. Когда я шел по улице, все из уважения уступали мне дорогу. Я тогда был значительной фигурой, человеком, с которым считались. Правда, Джек? Скажи им то, что тогда говорили люди. Мальчики были еще маленькими, они могут и не помнить.
— Все говорили, что ты лучший юридический мозг штата, — произнес я. — Лучший юрист. Самый справедливый судья.
— Все это ушло от меня, мальчики. Хорошая репутация не вечна. Моя вот потихоньку исчезала, а я и не заметил. Это нечестно… нападать сзади. Нападать из-за угла. Скажи им, Джек. Ты ведь гордился тем, что я твой отец.
— Больше всего на свете, папа, — искренне подтвердил я.
— Джек, в этом году я трижды бросал пить, — не унимался судья. — Но жизнь ранит меня в те самые места, куда может добраться только надежда. Вот и Люси. Люси. Моя Люси.
— Больше не твоя, — вмешался Даллас. — Постарайся это усвоить, когда доктор Питтс отведет тебя к маме.
Ти что-то высматривал в окне, когда доктор Питтс вышел из палаты интенсивной терапии и направился к отцу. С реки донесся рев лодочного мотора.
— Без изменений, — сообщил нам доктор Питтс и, обратившись к отцу, произнес: — Судья, спасибо, что пришли. Врач сказал мне, что следующие два дня будут критическими. Если она их переживет, то, по его мнению, еще поборется.
— Ну, давай же, мама! — заорал у окна Ти. — Задай им жару, девочка!
— Ты в больнице, — напомнил Даллас, — а не в спортивном баре.
— Спасибо за напоминание, братишка. А теперь готовьтесь к потасовке. Джон Хардин привязывает лодку.
— Господи, помоги нам, — прошептал Даллас.
— Что, хуже, чем раньше? — спросил я у Дюпри.
— Да, есть немного. Но сейчас он стал слегка опасным, — ответил Дюпри.
— Ну а теперь для развлечения публики, леди и джентльмены, представляем сумасшествие, — объявил Даллас.
— Сначала смерть, — вздохнул Ти, — потом опьянение.
— Успокойся, Ти, — сказал Дюпри. — Он не должен заметить, что ты нервничаешь.
— А я и не нервничаю, — пробормотал Ти. — Я просто боюсь до мокрых штанов.
— В этом месяце ему не делали укола, — объяснил Дюпри. — После укола он вполне вменяем.
В окно постучали, и Джон Хардин сделал знак Ти, чтобы тот его открыл. Ти махнул рукой в сторону двери, показывая Джону Хардину, куда надо идти, а Джон Хардин в ответ вынул кирпич из бордюра, окружавшего клумбу у мемориального фонтана. Когда стало ясно, что он точно бросит кирпич в окно, Ти быстро открыл его, и Джон Хардин с кошачьей грацией влез в комнату ожидания.
— Джон Хардин, ты когда-нибудь слышал о существовании дверей? — поинтересовался Даллас.
— Да, слышал, — ответил мой самый младший брат. — Просто они мне не нравятся. — Его глаза обшарили комнату и остановились на мне. — Мистер Пицца, — произнес он.
— Привет, Джон Хардин, — сказал я. — Да, я по-прежнему живу в Италии.
— Недавно я нашел Италию в атласе, — сообщил он. — Слишком далеко от Америки. Какой смысл жить в месте, которое даже не рядом с Америкой?
— Люди все разные, — ответил я. — Потому Баскин-Роббинс и создал тридцать один сорт мороженого. Есть из чего выбрать.
— Южная Каролина — вот сорт, что мне нужен, — заявил он.
— Приятно снова увидеть Джека. Правда, Джон Хардин? — спросил Дюпри.
— Говори за себя, — ответил Джон Хардин. — Как там ма?
— Плохо, — вздохнул Даллас. — Очень плохо.
— Даллас, что ты хочешь этим сказать? — вскинулся Джон Хардин.
— Она молодец, — спохватился Даллас. — Вернется, когда закончит пробежку в десять тысяч метров.
— Расслабься, братишка, — вмешался Ти. — Давай принесу тебе кофе.
— От кофеина у меня крыша едет, — возразил Джон Хардин.
— Держи свой кофе, — сказал Дюпри.
— Ты, небось, думаешь, что мы сейчас падем ниц, дабы приветствовать героя-победителя, — обратился ко мне Джон Хардин.
— Отложим это на денек-другой, — посоветовал я. — Не стоит торопиться.
— Я даже и не заметил, что ты уехал, — заявил младший брат и как можно дальше отодвинул от нас свой стул. Прикурил свою первую сигарету и затянулся.
— Слыхал когда-нибудь о раке легких? — поинтересовался Дюпри.
— Слыхал когда-нибудь о словесном поносе? — ответил вопросом на вопрос Джон Хардин, и мы демонстративно от него отвернулись.
Но все же исподтишка продолжали за ним наблюдать. Высокий, худой, с нездоровым загаром. В глазах Джона Хардина я прочел ужас неожиданно выпущенной из клетки птицы. Хотя у всех братьев Макколл было трудное детство, что наложило на нас свой неизгладимый отпечаток, никто не пострадал так сильно, как Джон Хардин. Еще в младенчестве Джон Хардин остро чувствовал и реагировал на малейший непорядок. Он был слишком бесхитростен и наивен, чтобы пережить постоянные баталии родителей, в которые переросла их бесславная любовная интрижка.
Он был баловнем семьи, любимым и обожаемым ребенком, однако недостаточно крепким для того, чтобы долгие годы наблюдать за тем, как постепенно мир вокруг него рушится: отец пьет столько, что выпитым им алкоголем можно заполнить до самой крыши стандартный дом на колесах, а Люси уже не разыгрывает из себя примерную мать.
Ти, который был ненамного старше Джона Хардина, следил за братом с явной тревогой.
— Джон Хардин, расскажи Джеку о своем доме на дереве.
— Дом на дереве? — удивился я.
— Дед подарил Джону Хардину акр земли у воды, — прошептал Дюпри. — Джон Хардин заделался чем-то вроде отшельника. Весь прошлый год он строил себе дом на дубе, нависшем над ручьем Йемасси.
— Хороший дом. Хотя вряд ли войдет в число посещаемых во время Весеннего тура, — заметил Даллас.
— И лифт до верхнего этажа не доходит, — сообщил мне Дюпри.
— Вы когда-нибудь заткнетесь или нет? — возмутился Джон Хардин.
— Ты в этом месяце делал укол? — сменил тему Дюпри.
— Каждый раз, когда я расстраиваюсь, ты спрашиваешь меня, делал ли я этот чертов укол. — Джон Хардин покраснел от гнева и ущипнул себя за ладонь, пытаясь унять дрожь в руках.
— Мне звонил твой врач, — сказал Дюпри, подходя к брату. — Ты пропустил назначение. Ты и сам знаешь, что без укола становишься слишком возбужденным.
— Я становлюсь возбужденным, когда ты ко мне пристаешь с этим уколом.
— Может, тебе на какое-то время перестать есть говядину, братишка? — предложил Ти. — Попробуй заняться дзен-буддистской медитацией. В лекарства я не верю.
— Тоже мне гуру нашелся, — ядовито произнес Даллас. — Говоришь так, словно родился в Калифорнии.
— Ненавижу Калифорнию и все, что с ней связано, — согласился Дюпри. — Я даже начинаю жалеть, что мы выиграли войну с Мексикой.
— В прошлом году за убийство пациентов осудили четырнадцать врачей. Вот так-то. Зарубите это себе на носу, неудачники, — подвел черту под разговором о питании и географии Джон Хардин.
— Ну и что? — нарушил затянувшуюся паузу Дюпри.
— Ты, похоже, не понимаешь. До вас все доходит как до жирафа. Что вам еще надо, чтобы увидеть правду? На небе написать? Очнитесь. Это же ясно как день.
— Ты пугаешь Джека, — остановил его Дюпри. — Он еще не успел заметить, что ты превратился в Квазимодо.
— Дюпри, я расскажу твоему боссу, — пригрозил Джон Хардин. — Все доложу твоему начальству. Зуб даю. Ты ведь государственный служащий в психиатрической больнице штата. По десятибалльной шкале сразу минус три балла. У тебя ни статуса, ни зарплаты, ни положения в обществе.
— Почитай-ка объявления о вакансиях, братишка, — предложил Ти, бросив Дюпри газету.
— Мне моя работа нравится, — обиделся Дюпри. — Целыми днями вожусь с парнями типа Джона Хардина.
— Когда-нибудь вы, засранцы, доиграетесь! Вы меня уже достали. Я понимаю, к чему вы клоните. Я даже знаю, что вы обо мне думаете и что замышляете.
— Ну давай же, Джон Хардин, — подал голос Даллас. — Это в тебе говядина говорит.
— Джон Хардин, хочешь повидать маму? — спросил доктор Питтс. — Твой отец очень расстроен. Может быть, поддержишь его своим присутствием?
— Я знаю, к чему вы клоните, — заявил Джон Хардин. Его лицо дергалось, поскольку из темных закоулков души уже начала вылезать паранойя. — Думаете, я не знаю, чего вы добиваетесь? Я вас выведу на чистую воду. Я вас всех насквозь вижу.
— Я просто хотел, чтобы ты повидал свою мать, — старался втолковать ему доктор Питтс. — Я вовсе не собирался тебя расстраивать.
— Вы ведь знаете, что она умерла! — взвыл Джон Хардин, но в голосе было больше закипающей ярости, чем горя. — Вы хотите, чтобы я первым обнаружил, что она умерла, ведь это вы ее убили. Вы! Когда она жила с моим отцом, у нее не было рака. Вам это когда-нибудь приходило в голову? Вы же доктор. Чертов доктор. Вы могли каждый день, каждый чертов день проверять ее здоровье. Но нет! Вы проигнорировали все симптомы рака. Семь знаков, предупреждающих о смерти. Любой мало-мальски толковый врач знает об этих семи знаках.
— Господи помилуй, — прошептал я.
— Пойдем сделаем тебе укол, — сказал Дюпри.
— Тебя, Дюпри, я ненавижу больше всех, — взъярился Джон Хардин, гневно сверкнув глазами. — Ты номер один в моем списке. Затем идет Джек. Драгоценный Джек, первенец… первенец, возомнивший себя Младенцем Иисусом, родившимся в яслях. Потом — Даллас, который мнит себя гением, а на самом деле ни хрена не знает…
— Пойдем, я куплю тебе что-нибудь выпить, сынок, — сказал отец, который в этот момент совершенно потрясенный выходил из палаты.
— Папа, это последнее, что ему требуется, — возразил Дюпри. — От алкоголя будет только хуже.
— Да и отцу он совсем не нужен, — заметил Даллас. — Почему бы тебе не опробовать свои уколы на папе?
— Я пойду с тобой, — предложил Джону Хардину Ти. — Мы с тобой пойдем вместе с Дюпри и сделаем укол.
— Мне поможет только одно: если каждый из вас здесь заболеет раком, а моя ненаглядная мамочка выйдет отсюда вместе со мной.
Дюпри поднялся и осторожно приблизился к брату.
— Ну пожалуйста, Джон Хардин. Мы знаем, чем все это кончается. Ты потеряешь ориентацию и, сам того не желая, выкинешь какую-нибудь глупость. Ты даже не будешь понимать, что делаешь. Но все в твоих руках. Сделай укол, а не то тебя схватят копы.
— Если бы мне понадобился прорицатель, я заказал бы китайский обед, — завопил Джон Хардин. — Говоришь об уколе, а сам что-то замышляешь. Что, угадал?! Ты ведь знаешь, что в эту минуту убивают маму. Ей отравляют кровь. Отрава разрушает ей печень, почки, все… Вы, неудачники, хоть что-нибудь понимаете в науке? Небось в школе ходили на уроки химии к мистеру Гнанну. Мама не выйдет из этой комнаты. Не выйдет! Не выйдет!
— Этого нам только не хватало, — пробормотал Даллас. — Оптимиста у постели умирающего.
— Я лучший из братьев, — гордо заявил Джон Хардин. — Это мамины слова, не мои. Я просто излагаю факты. Она говорила, что я ее любимец. Лучший в помете.
— Верно, — согласился я. — Она всегда любила тебя больше других.
— Ну что, съели? — просиял Джон Хардин, ткнув пальцем в сторону остальных моих братьев. — Даже самый драгоценный, старшенький, на моей стороне.
— Сынок, почему бы тебе не посидеть со мной? Вспомним старые добрые времена, — предложил судья.
— Старые добрые времена? Ха! Хотите посмеяться, жалкие неудачники? Тогда почитайте журнал «Панч». Старые добрые времена!
Джон Хардин подскочил к открытому окну и вылез наружу. Мы видели, как он помчался к причалу. Взревел мотор, и лодка понеслась по реке, прочь из города.
— Возможно, потребуется некоторое время, но несчастье сплотит нашу семью, — сказал судья.
— Я уже начинаю чувствовать, как это происходит, — заметил Даллас, глядя вслед удаляющейся лодке Джона Хардина.
Ближе к вечеру настала моя очередь пятнадцать минут дежурить у постели матери, держать ее за руку, целовать в щеку и тихонько рассказывать ей о внучке. А еще я говорил, что лицо ее по-прежнему красиво, несмотря на болезнь и возраст, хотя прекрасно знал, что ей очень не понравилось бы, если бы кто-то смотрел на нее, прямо как я сейчас, когда она без макияжа и с неприбранными волосами. От уголков ее глаз паутинкой расходились мелкие морщины. Такие же морщины залегли в уголках губ, но лоб был гладким, как у ребенка. Моя мать пользовалась своей красотой, как бритвой, и это было единственным оружием в ее не слишком счастливой жизни. В Уотерфорде были женщины и покрасивее ее, но не такие чувственные и притягательные. Я в жизни не встречал более сексапильной женщины, и, насколько я мог помнить, мужчины всегда сходили по ней с ума. Ей удалось сохранить стройную и соблазнительную фигуру, вызывавшую зависть у подруг и не перестававшую удивлять сыновей. Она гордилась своими точеными ногами, тонкими, изящными щиколотками. «Ваша мать — конфетка, — восхищенно говорил судья. — Ну просто конфетка».
Я смотрел, как из серебристого мешка для химиотерапии в вену матери капает яд. На вид жидкость была прозрачной, как ключевая вода, а по цвету напоминала дорогой джин. Я живо представил вредоносные скопления клеток в ее кровеносной системе. Лекарство имело едкий, неприятный запах, и я вдруг снова вспомнил о предупреждении, что у Люси такие же шансы умереть от химиотерапии, как и от лейкемии.
Через пятнадцать минут меня сменил Дюпри, и я заметил, что мы инстинктивно соблюдали хронологический порядок: дежурили от старшего к младшему, в соответствии с годом рождения.
Когда я вернулся в комнату ожидания, тяжесть обращенных на меня взглядов была почти непереносима. За время моей добровольной ссылки они перестали понимать меня, и я чувствовал их нездоровое любопытство. Я вел жизнь, о которой им ничего не было известно, и воспитывал дочку, которую, войди она сейчас в комнату, они не узнали бы. Я писал о местах, в которых они не бывали, о еде, которой они не пробовали, о людях, говоривших на языках, которых они не понимали. И одежду я носил другую, а потому им было неловко в моем присутствии, впрочем, как и мне — в их. Казалось, мы все оцениваем друг друга, выбраковываем и отклоняем все наши иски. И я был кругом виноватым, поскольку своим отсутствием продемонстрировал им, что Юг недостаточно хорош для меня и для моей дочери.
Цветы для Люси все прибывали, но в палате интенсивной терапии они были запрещены, поэтому мы с братьями ходили по больнице и раздавали букеты обойденным вниманием пациентам. Жена Далласа, Дженис, пришла с двумя детьми, и я заметил, что юные Джимми и Майкл подозрительно косятся на меня, хотя к другим моим братьям охотно забираются на колени.
— И поделом тебе. Не будешь так надолго уезжать, — сказал Даллас, и я, не став спорить, рассмеялся.
В пять часов нас собрал молодой врач Люси, Стив Пейтон, чтобы сообщить мрачный и одновременно оптимистичный прогноз. Мать слишком поздно обратилась за медицинской помощью, успев запустить болезнь. Доктор снова сказал нам, что следующие сорок восемь часов будут для нее критическими, но если она сумеет преодолеть этот временной отрезок, то еще, может быть, и выкарабкается. Мы стояли перед ним, переминаясь с ноги на ногу, словно арестанты перед судьей, известным своей строгостью. Хотя его слова нас напугали, мы старались делать хорошую мину при плохой игре. Как только Пейтон ушел, доктор Питтс снова вернулся в палату к жене.
Мы с братьями сидели молча. Затем Даллас спросил:
— Кто-нибудь видел отца?
— Ты ведь сам водил его домой переодеваться, — ответил Ти.
— И привез его обратно.
— Он вышел покурить часа два назад, — вспомнил я.
— Ох-хо-хо, — вздохнул Дюпри. — Пойду-ка я проверю западное крыло.
Даллас обнаружил его в пустой комнате на втором этаже. Отец выпил целую бутылку «Абсолюта» и отрубился. Он считал, что от водки нет запаха, а потому, если ему надо было долго быть на людях, пил только ее. Но не запах выдавал состояние опьянения, а такие вот отключки. Мы с Дюпри вытащили отца из комнаты и отволокли вниз, а Ти с Далласом бежали впереди, открывая двери. Мы уложили отца на заднем сиденье автомобиля Дюпри, Ти сел рядом и положил голову отца себе на колени. Потом мы с Далласом забрались на переднее сиденье, и взявший на себя обязанности водителя Дюпри отвез нас в дом отца. Я прислушивался к разговору братьев и любовался красотой города, которая застала меня врасплох.
Дюпри медленно ехал по проспекту, идущему вдоль реки Уотерфорд в окаймлении черных дубов. На другой стороне улицы выстроились двенадцать старинных особняков, молчаливых, словно шахматные королевы. Эти особняки и черные дубы находились в идеальном контрапункте, и невозможно было не почувствовать стремление давно умерших архитекторов построить великолепные здания, убежища на время длинного-длинного лета, дома, где не было ничего нарочитого, искусственного, дома, которые должны были простоять тысячу лет и не посрамить величавые черные дубы, растущие на зеленом алтаре соленой реки.
Я вдруг услышал, как отец заворочался на заднем сиденье. На мгновение мне показалось, что он не дышит, но потом, когда до меня донеслось тихое детское посапывание, я слегка расслабился.
— Мне казалось, что он бросил пить, — сказал я.
— Он бросал, — ответил Дюпри, посмотрев на отца в зеркало заднего вида. — Считал, что мать развелась с ним из-за его пьянства. Будто трезвый, он такой уж подарок.
— И когда он снова запил?
— Немедленно, — подал голос Даллас. — Говорил, что только алкоголь поможет ему облегчить страдания по навсегда утерянной подруге. «Утерянная подруга» — это его слова, не мои. Он у нас старомодный парень.
— Эй, ты что, думаешь, у меня нет ушей, ты, маленький негодяй? — осведомился судья с заднего сиденья.
— Прекрасно, — заметил Ти. — Папа очнулся.
— А что, по-вашему, у меня нет чувств?
Дюпри посмотрел на меня, и мы оба пожали плечами.
— Это не те чувства, папа, — отозвался я. — А обыкновенная белая горячка.
— Как сказать по-итальянски «пойди и трахни себя»? — заорал отец.
— Va fanculo.
— Тогда желаю тебе va fanculo всю ночь. Я рад, что ты увез свою жирную задницу в Европу, жаль только, что ты вернулся домой, чтобы воспользоваться моим гостеприимством.
— Ты, я и Ти останемся с папой, — распорядился Дюпри. — Поселимся в наших старых комнатах. Будь так любезен, соверши путешествие во времени, вернувшись туда, где нас мучили детьми.
— Ха-ха-ха, — засмеялся отец. — Вы, ребята, даже не знаете, что такое трудное детство. Вы и пяти минут не протянули бы во время Великой депрессии.
Мы с Дюпри одновременно повторили последнюю фразу, причем с той же нравоучительной интонацией, что и у отца.
— Должно быть, депрессия — сущий ад, — заметил Ти.
— С каждым годом становилось все хуже, — съязвил Дюпри. — Эта сука всех доконала. Америка была стерта с лица Земли, остались лишь несколько сильных мужчин, таких, как папа. Его избалованные сыновья и дня не протянули бы.
Дюпри выехал на Долфин-стрит, пересекающую центр города. Магазины здесь были самые разные, однако, вместе взятые, они придавали улице редкостное единство, и казалось, что перед тобой ярко освещенная эспланада, а у причала пришвартованы на ночь необычные яхты. Я всегда удивлялся, как столь красивый город может производить на свет столь гнусных людей.
— Почему мама не оставила себе дом? — спросил я Дюпри. — В жизни не подумал бы, что она его отдаст.
— Твоя мать — вавилонская блудница, а на вид чистая, точно первый снег, — послышался голос с заднего сиденья. — Я уступил свое семя Далиле, когда она подарила мне поцелуй Иуды.
— Когда он говорит о маме, его каждый раз заносит в Библию, — пояснил Даллас. — Думает, что это улучшает его нравственный облик.
— Но дом… — настаивал я. — Похоже, она любила его больше, чем нас.
— Она объяснила, что дом наполнен такими плохими воспоминаниями, что даже изгоняющий дьявола ей вряд ли поможет, — хмыкнул Дюпри.
— Это дом, полный прекрасных воспоминаний. Прекрасных воспоминаний, — грустно возразил отец.
— Что за прекрасные воспоминания, Дюпри? — поинтересовался я.
— Не знаю. Что-то такое слышал. Но ни одного не осталось. Мы с братьями рассмеялись, но смех этот имел горьковатый привкус. Дюпри перегнулся через Далласа и сжал мне руку. Этот тайный жест означал, что он рад моему возвращению домой. Тем самым он заверял меня, что я всегда смогу найти убежище в стране своих братьев. Дружба моих братьев была как тлеющий огонь, и даже мое отсутствие не смогло его погасить.
Дом, в котором мы родились, был освещен последними лучами уходящего дня. Начинался прилив, и, когда Дюпри выехал на подъездную дорожку, вода в реке уже стояла высоко. Смотреть на этот дом было все равно что заглядывать в тайники собственной души, туда, где шрамы и выбоины, возникающие в самых темных глубинах, были результатом страданий и мук, столь жестоких, что расчистить завалы, чтобы зализать эти раны, не представлялось возможным. Дом стоял рядом с домом Шайлы.
— Выпустите меня из этого чертова автомобиля! — заорал отец.
Мы с Дюпри вытащили его из машины и повели через сад, наверное уже в сотый раз повторяя сцену из нашего детства. Все это, естественно, оставило неизгладимый отпечаток и, хотя с тех пор прошло много лет, пагубно сказалось на нашей взрослой жизни.
— Знаешь, — сказал Дюпри, — я не возражал бы против отца-алкаша, если бы он не был таким мерзавцем.
— Нельзя иметь все сразу, — ответил я.
Теперь понимаешь, почему я живу в Колумбии? — спросил Дюпри.
— А к Риму у тебя претензии имеются?
— Ни одной. Это я всегда понимал.
— Устал я от всего этого дерьма, — заявил отец. — Придется надрать вам обоим задницы.
— Нас четверо, папа, — напомнил ему Ти.
— Па, ты должен взглянуть правде в глаза: ты стар и слаб, приближаешься к концу своего жизненного пути, а мы в зените и очень тебя не любим, — добавил Даллас.
— Господи, и этому человеку я передал свою практику, — взвыл судья. — Фирму стоимостью в миллион долларов.
— После встречи с папой мои клиенты несутся покупать кроссовки, — не остался в долгу Даллас. — Хотят как можно скорее убраться подальше от нашей фирмы.
— Боже, как хорошо оказаться дома! — воскликнул я. — Старый дом. Семейные альбомы. Домашняя еда. Церковные пикники. Добрый старый папа показывает внукам фокусы.
— Не желаю слушать это дерьмо.
— А все же придется, папа, — сказал я. — Ты даже идти без нашей помощи не можешь. И да. Спасибо. Всегда к твоим услугам. Не стоит благодарности.
— Не за что вам спасибо говорить, сборище неудачников, — буркнул отец.
Мы с Дюпри начали совершать маневры по затаскиванию судьи в дом. Уотерфорд относится к тем американским городам, где двери домов запирают только мизантропы или параноики. Протискиваясь в дверь, мы с братом виртуозно исполнили па-де-де и протащили судью в холл, ни разу не задев о косяк. Мастерство, доведенное до совершенства сыновьями алкоголиков, навыки, необходимые для девочек и мальчиков, чьи родители выпивают реки джина или бурбона, чтобы до краев наполнить внутренние моря своей пагубной страсти.
Поскольку по лестнице отец подниматься не захотел, мы отволокли его в гостиную. Со стороны это, должно быть, напоминало соревнование по бегу парами. Мы осторожно его уложили и не успели даже снять с него ботинки, как он отрубился.
— Ну вот. Разве не весело? — поинтересовался Дюпри. — Господи, семейка Макколл знает, как хорошо провести время!
Я взглянул на отца и внезапно почувствовал приступ жалости. Каким тяжким испытанием стало отцовство для такого непростого и властного человека!
— Мне неприятно это говорить, — заявил Даллас, — но после всего мне просто необходимо выпить. Пошли в кабинет. Я сейчас что-нибудь организую для нас.
В кабинете я посмотрел на книжные шкафы и снова ощутил легкую радость оттого, что родители в свое время так много читали. Провел руками по потрепанным корешкам собрания сочинений Толстого и подумал об иронии судьбы: отец, любивший Толстого, не мог заставить себя полюбить собственную семью.
Я принюхался к книгам, и мне показалось, что я почувствовал собственный запах, знакомый фимиам прошлого, дохнувший на меня смесью ароматов: горящих дров, юридических книг, воска для натирки полов, морского воздуха, — а еще тысячью других, менее отчетливых запахов, создававших странный, опьяняющий букет из воздуха и памяти.
Позади письменного стола на стене висели идущие в хронологическом порядке семейные фотографии в красивых рамках. На первой фотографии был запечатлен я, прелестный белокурый младенец. Мои родители были красивы, точно отпрыски королевского рода в изгнании. Они прямо-таки светились здоровьем. Отец, крепкий, мускулистый, только вернувшийся с войны, и мама — очаровательная и соблазнительная, словно цветущее поле после дождя. Я представил себе радость, которую они, должно быть, чувствовали в объятиях друг друга, пламенную страсть, которая привела к моему зачатию.
Эти фотографии, все до единой, пронзали мне сердце. На них мы, как и большинство детей, улыбались, а родители смеялись. И эти люди, запечатленные на фотографиях, говорили на безупречном языке благопристойных мужчин и женщин, которые произвели на свет целую ватагу светловолосых, здоровых, гладких, как выдры, энергичных детишек, еще не оперившихся, но неукротимых.
«Какой же красивой, удивительной семьей мы были», — сказал я сам себе, изучая фотографии, обрамлявшие эту приливную волну лжи.
На одном из снимков на заднем плане я вдруг увидел себя — серьезного и без обычной улыбки на лице. Я смотрел на фотографию и старался представить, о чем тогда думал. Фотография была снята как раз в ту неделю, когда мне пришлось отправиться в больницу, потому что отец сломал мне нос. Я еще сказал врачу, что это произошло во время футбольной тренировки, и горько плакал, когда доктор вправлял мне нос. За эти слезы отец снова ударил меня на обратном пути.
«Кто бы отказался иметь такого сына?» — подумал я, глядя на застенчивого мальчика на снимке. Очень красивого мальчика. Почему никому даже в голову не пришло сказать мне об этом?
Дюпри вошел в кабинет и протянул мне джин с тоником.
— Выглядишь ужасно. Достала разница во времени?
— Я жутко устал, но вряд ли мне удастся уснуть. Надо бы поговорить с Ли, хотя уже поздно, она давно спит.
— У тебя есть ее фотографии?
— Да. — И я передал Дюпри конверт.
Тут вошли два других моих брата и стали смотреть через плечо Дюпри. Они долго разглядывали фотографии племянницы, которой не знали. Улыбались и смеялись, внимательно рассматривая каждое фото.
— Она прямо-таки копия Шайлы, — заметил Дюпри. — Хотя у нее мамины глаза. Я знаю женщин, готовых пойти на убийство, лишь бы у них были мамины глаза.
— Дюпри, она сказочный ребенок. И это не моя заслуга. Я просто не мешаю.
— Ты ведь смотрел на дом Шайлы, когда мы вошли? — спросил Ти.
— Нет. Не желаю больше видеть этот дом. Хотя, конечно, через полминуты все может измениться.
— У тебя здесь будут проблемы, — сказал Даллас. — Вчера мне в офис звонила Руфь Фокс. Хотела узнать, когда ты приезжаешь. Мы слышали, что Марта выследила тебя в Риме.
— Масса людей уже включили меня в свой план путешествий этой весной.
— Руфь очень хочет тебя видеть. После гибели Шайлы она страдала сильнее всех, — сообщил мне Даллас.
— Я и не знал, что вы здесь делали ставки, — ответил я.
— Джек, она замечательная женщина. Надеюсь, ты этого не забыл, — не сдавался Даллас.
— Последний раз я видел ее в суде. Она дала свидетельские показания, что я был неподходящим мужем для ее дочери и неподходящим отцом для Ли.
— Выйди на веранду и посмотри на ее дом, — предложил Дюпри.
Я тяжело поднялся, так как устал даже больше, чем ожидал, но сна не было ни в одном глазу. Я побрел по знакомым комнатам красивого запущенного дома, прошел через парадный вход между белоснежными колоннами, которые символизировали элегантность и простоту, известные в Южной Каролине как уотерфордский стиль. Уже стемнело. Я посмотрел в сторону реки и на звездное небо, разбавленное тусклым эмалевым светом мерцающей молодой луны. Я повернулся и прошел к другой стороне веранды, чтобы взглянуть на большой дом, прилегающий к обширному участку, где я провел свои детские годы. Я начал понимать, насколько Шайла красива, еще когда та была девочкой, не вступившей в период созревания, а потому подолгу смотрел на дом под спящими звездами, где происходили эти чудесные превращения. Да, я оценил и признал ее красоту задолго до того, как мы почувствовали кипение в крови, говорящее о взаимном притяжении. На веранде второго этажа я заметил мать Шайлы, Руфь Фокс, по-прежнему тонкую, как язык пламени. Одетая в белое платье, она стояла в том самом месте, откуда Шайла некогда посылала мне воздушные поцелуи, делавшие мир прекраснее.
Руфь помахала рукой — печальный, безмолвный жест.
Я кивнул. На большее я был не способен, и даже этот кивок мог меня убить.