Книга: Холодная гора
Назад: Добровольные дикари
Дальше: Утешительная мысль

Брачное ложе — в крови

Инман бродил по горам несколько дней, заблудился и потерял направление из-за скверной погоды, затянувшейся надолго. Казалось, дождь шел примерно с новолуния и до наступления полной луны, но и этого нельзя было утверждать наверняка, разве только считать дни от падения первой дождевой капли, потому что за все это время не было ни единого проблеска в небе. Инман не видел солнца, луны или звезд по крайней мере неделю и не удивился бы, обнаружив, что все это время он ходил кругами или геометрическими фигурами более сложными, но все равно замкнутыми. Чтобы не сбиваться с дороги, он старался выбирать ориентиры — какое-либо дерево или скалу — прямо перед собой и идти к ним. Он продолжал так делать до тех пор, пока ему на ум не пришла мысль, что те ориентиры, которые он выбирал, могли все соединяться между собой в большой крут, и в таком случае какая разница — шагать по большому кругу или по маленькому. Итак, он шел вслепую через туман, придерживаясь какого-то курса, который казался ему на тот момент ведущим на запад, и старался получать удовольствие просто от движения вперед.
Он пользовался лекарством, которое дала ему старуха, пока оно не закончилось, и вскоре раны на голове превратились в маленькие сморщенные шрамы, а на шее образовался твердый серебристый рубец. Боль успокоилась, превратившись в отдаленный шум, как река, о существовании которой узнаешь, слыша лишь отдаленный гул ее течения. Но от тяжелых мыслей он не излечился.
Его мешок для провизии опустел. Сначала он охотился, но высокий пихтовый лес, похоже, покинула всякая живность. Затем он пытался отыскать в реке раков и потратил несколько часов на то, чтобы наполнить шляпу, но, когда сварил их и съел, не почувствовал сытости. Он ободрал молодой вяз и жевал полоски коры, потом съел шляпку ярко-красного гриба, большого, как блин. Вскоре он свалился у ручья, чтобы зачерпнуть ладонью воды и вытащить растущий на дне дикий кресс-салат.
Как-то днем он очнулся, обнаружив, что ползет по мшистому берегу ручья, как дикое животное, касаясь края воды; его лицо было мокрым, во рту ощущался резкий вкус кресс-салата, а в голове — ни единой мысли. Посмотрев в заводь, он поймал свое отражение, смотревшее на него снизу вверх, колышущееся и зловещее, и тут же сунул в воду палец, чтобы разрушить этот образ, так как у него не было никакого желания на себя смотреть.
«Господи, если бы у меня выросли крылья и я мог бы летать, — подумал он. — Я бы улетел из этого леса, мои огромные крылья понесли бы меня высоко вверх и далеко отсюда, ветер свистел бы в моих длинных перьях. Мир развернулся бы подо мной как яркая картина на свитке, и не было бы ничего, что удерживало меня на земле. Реки и горы проплывали бы подо мной. И я бы поднимался и поднимался, пока не превратился в темное пятнышко на чистом небе. Лететь куда хочешь. Жить на деревьях среди ветвей и в скалах. Отблески человеческого сознания могли бы возникать снова и снова, как посланники, желающие вернуть меня назад, в мир людей. И каждый раз безуспешно. Подлететь к какой-нибудь высокой вершине и сесть там, обозревая яркий свет обычного дня».
Он сел и прислушался к разговору ручья на круглых камнях, шуршанию дождя в упавших листьях. Мокрая ворона опустилась на ветку каштана и попыталась стряхнуть воду со своих перьев, а потом сидела, сгорбившаяся и взъерошенная. Инман встал, выпрямился и пошел, как и было предписано ему судьбой, пока не наткнулся на заросшую тропу.
На следующий день он вдруг почувствовал, что за ним кто-то идет. Обернувшись, он увидел маленького человека со свиными глазками, одетого в линялые широкие брюки и черный сюртук, который бесшумно шел вслед за ним, причем так близко, что Инман мог бы дотянуться до его шеи и задушить.
— Какого черта? Ты кто? — спросил он. Человек скрылся в лесу и присел на корточки за большим тополем. Инман обошел тополь и посмотрел. Никого.
Он продолжал идти, все время оборачиваясь. Он крутил головой, стараясь поймать тень следующего за ним человека, иногда ему это удавалось. Незнакомец снова шел за ним, но как только Инман оборачивался, он прятался в лесу. Инман подумал: «Он определяет направление, по которому я иду, а потом донесет об этом отряду внутреннего охранения». Вытащив «ламет», он помахал им.
— Я застрелю тебя, — крикнул Инман в лес. — Если будешь следить за мной, я выстрелю, даже раздумывать не буду. Я проделаю такую дырку у тебя в животе, что через нее пробежит собака.
Человек со свиными глазками отстал, но продолжал идти за ним, бесшумно двигаясь среди деревьев.
Наконец, когда Инман обогнул поворот дороги, он выступил из-за скалы прямо перед ним.
— Какого черта тебе нужно? — спросил Инман.
Коротышка приложил два пальца ко рту и держал так мгновение. Инман вспомнил этот жест — это был один из сигналов «Красной стрелы» или «Героев Америки», только он не мог вспомнить, что это означает. Один санитар-доброволец в госпитале говорил, что есть люди, сочувствующие федералам. Все они не лучше масонов, так как пользуются тайными знаками. Инман в ответ тоже изобразил знак, приставив палец к правому глазу.
Коротышка, улыбнувшись, сказал:
— Сейчас плохие времена.
Инман понял, что следует ответить другой кодовой фразой. Правильный ответ должен звучать так: «Да, но мы ждем лучших». Затем ему зададут вопрос: «Почему?» — и тогда нужно ответить: «Потому что мы ищем пути нашего освобождения».
Вместо этого Инман сказал:
— Можешь не стараться. Я не Герой Америки и ни кто-то там еще. Я никогда не сочувствовал ни этому течению, ни какому-либо другому.
— Ты стоишь в стороне?
— Я стоял бы в стороне, если бы мог лгать.
— Как и я. Я тоже ни к кому не присоединяюсь. Мой сын был убит в Шарпсберге, и с тех пор я не дам и щепотки дерьма ни за одну из сторон.
— Я был в Шарпсберге, — сказал Инман. Мужчина протянул руку со словами:
— Поттс.
Инман тряхнул его руку и назвал свое имя.
— Как было в Шарпсберге? — спросил Поттс.
— Примерно так же, как и везде, только больше стрельбы, чем обычно. Сначала они били из пушек по нам, потом мы по ним. Потом были атака и стрельба картечью и из ружей. Много ребят погибло.
Они постояли, глядя на ближайший лес, затем Поттс сказал:
— Уж больно плохо ты выглядишь — кожа да кости.
— Еды было мало, дорога была тяжелой, и шел я медленно.
— Я бы дал тебе что-нибудь поесть, но у меня ничего нет. Там, дальше по этой дороге, в трех или четырех милях отсюда, живет одна молодая женщина, которая накормит тебя и не будет задавать лишних вопросов.
Хлынул дождь, его косые струи сильно секли лицо. Инман, завернувшись в просмоленную подстилку, шел не замедляя шага. Он был похож на пилигрима в сутане с капюшоном, на темного монаха, скитающегося по дорогам для спасения души, находя лекарство в том, чтобы уйти от соприкосновения с грязью мира. Капли дождя падали с его носа и бороды.
Примерно через час он добрался до дома, который описал Поттс. Это была одинокая маленькая хижина из отесанных бревен, всего в одну комнату, стоявшая над дорогой у входа в сырую лощину. Стекла в окнах заменяла промасленная бумага. Тонкая струйка бурого дыма поднималась из дымохода, сделанного из деревянных жердей, обмазанных глиной. В маленьком загоне на склоне холма топталась свинья. В углу между стеной дома и дымоходом притулились клети для кур. Инман шагнул в ворота и крикнул, давая знать о своем присутствии.
Дождь теперь превратился в ледяную морось. Щеки Инмана свело от холода так, что казалось, будто они смерзлись изнутри. Ожидая ответа, он осматривал заросли лавра, растущие сразу за изгородью; лед начал покрывать его красные ягоды. Инман крикнул снова. Молодая женщина, скорее девушка, приоткрыла дверь, высунула голову и снова скрылась. Он услышал треск щеколды, запирающей дверь. «Ей есть чего бояться», — подумал Инман.
Он позвал снова, на этот раз добавив, что Поттс сказал, что здесь его покормят. Дверь отворилась, и девушка вышла на крыльцо со словами:
— Что же вы сразу не сказали?
Она была маленького роста, худенькая, с прозрачной кожей и каштановыми волосами. На ней было платье из набивного ситца, которое не очень-то было уместно в такую скверную погоду. Инман снял цепочку с гвоздя на столбике калитки и направился к крыльцу, на ходу снимая накидку. Он встряхнул ее и повесил на ограждение веранды, чтобы с нее стекли остатки влаги. Затем снял с плеч лямки и поставил мешки на сухое место на веранде. Он стоял под ледяной моросью в ожидании.
— Что ж, входите, — пригласила девушка.
— Я заплачу за еду, — сказал Инман. Он шагнул на веранду и встал рядом с девушкой.
— Я нуждаюсь в деньгах, но не настолько, чтобы брать деньги за то немногое, что могу предложить. Есть только кукурузный хлеб и бобы, вот и все.
Она повернулась и вошла в дом. Инман последовал за ней. Комната была темная, освещенная только огнем очага да слабым коричневым светом, который сочился сквозь промасленную бумагу, освещая некрашеный дощатый пол, но Инман все же разглядел, что в комнате было бедно, но чисто. Скудная обстановка состояла из стола, двух стульев, буфета и кровати.
Помещение ничем другим не было украшено, кроме стеганого одеяла на кровати. Ни одной картинки на стене, никакого изображения Иисуса или иллюстрации, вырезанной из журнала, как будто здесь осуждалось влияние любых кумиров. Не было даже какой-нибудь маленькой статуэтки на полке над очагом или банта, привязанного к метелке. Только одно стеганое одеяло радовало глаз. Оно состояло из лоскутов, сшитых вместе и составляющих непонятный узор, свойственный этой местности, который состоял не из астр, или летающих птиц, или тополиных листьев, а из каких-то вымышленных животных или полуфантастических знаков зодиака. Они были выполнены в тусклых красных, зеленых и желтых красках, которые могли быть получены из коры, цветов или ореховой скорлупы. И во всем прочем в хижине не было ни пятнышка другого цвета, кроме коричневого, за исключением красного лица младенца, который лежал, туго запеленатый, в люльке, грубо сколоченной из необструганных сосновых веток.
Когда Инман оглядывал комнату, он вдруг понял, какой он грязный. Он обнаружил, что в этом чистом тесном пространстве его одежда, пропотевшая в течение долгого пути, изрядно воняет. Его башмаки и штанины были заляпаны грязью, и он оставил следы на полу, когда прошел в комнату. Инман хотел было снять башмаки, но побоялся, что его носки будут пахнуть, как протухшее мясо. Немало времени прошло с тех пор, как он последний раз снимал обувь. Хижина была еще не старая и все еще сохраняла едва уловимый свежий запах ошкуренных бревен из каштана и гикори, и Инман чувствовал, что его запах явно не гармонирует с тем слабым ароматом, который от них исходил.
Женщина поставила стул к очагу и жестом предложила ему сесть. Через минуту от его промокшей одежды стал подниматься едва заметный пар, и маленькие лужицы грязи натекли с отворотов его брюк на доски пола. Он посмотрел себе под ноги и заметил на полу перед очагом истертый бледный полукруг, словно привязанная собака исцарапала землю на том расстоянии, куда смогла дотянуться. Горшок с бобами был подвешен за ручку на железном штыре, вбитом в стенку очага. Недавно выпеченный каравай кукурузного хлеба лежал в голландской духовке, стоящей на поду. Женщина положила на тарелку высокой горкой бобы, а также ломоть хлеба и большую очищенную луковицу. Рядом с Инманом она поставила ведро питьевой воды с ковшом.
— Можете есть за столом или здесь. У очага теплее, — сказала девушка.
Инман взял тарелку, нож и ложку, положил все это себе на колени и накинулся на еду. Часть его сознания подсказывала ему, что нужно вести себя прилично, но эта часть была подавлена каким-то собачьим инстинктом, пробудившимся в нем, поэтому он ел громко и жадно, останавливаясь, лишь когда это было совершенно необходимо, чтобы прожевать пищу. Он разрезал луковицу на дольки и съел ее, словно яблоко. Он зачерпывал ложкой горячие бобы и отправлял их в рот и грыз ломоть хлеба с такой скоростью, что даже сам встревожился. Соус стекал с его бороды на грязную рубашку. Его дыхание стало коротким, он сопел носом, так как не мог как следует вдохнуть ртом.
С некоторым усилием Инман заставил себя жевать медленнее. Он выпил ковш холодной родниковой воды. Женщина поставила второй стул с другой стороны очага и сидела, наблюдая за ним, так сказать, с определенной долей отвращения, как смотрят на хряка, пожирающего падаль.
— Прошу прощения. Я не ел по-настоящему несколько дней. Только дикий салат да пил воду из ручья, — сказал он.
— Не надо извиняться, — успокоила она тоном, по которому Инман не мог понять, прощала она его или, наоборот, осуждала.
Инман впервые взглянул на нее более внимательно. Она и в самом деле была просто бледной худенькой девушкой, которая жила одна в этой темной лощине, где солнце никогда не светит ярко подолгу. Ее жизнь была такой скудной, что у нее не было даже пуговиц, — он заметил, что лиф ее платья был заколот сверху длинным шипом ежовника.
— Сколько вам лет? — спросил Инман.
— Восемнадцать.
— Меня зовут Инман. А вас?
— Сара.
— Как получилось, что вы живете здесь совсем одна?
— Мой муж, Джон, ушел на войну Недавно он погиб. Его убили в Виргинии. Он никогда не увидит своего ребенка. Теперь мы остались вдвоем.
Инман сидел молча с минуту, думая о том, что каждый мужчина, который погиб в этой войне и с той и с другой стороны, мог с таким же успехом и не уходя на войну вложить ствол револьвера в рот и выбить себе затылок — результат был бы точно таким же.
— Кто-нибудь помогает вам?
— Почти никто.
— Как же вы живете?
— Беру ручной плуг и делаю все, что в моих силах, чтобы обработать клочок кукурузного поля и огород на склоне холма, хотя ни на том ни на другом не было хорошего урожая в этом году. У меня получился всего лишь один бочонок муки, когда я смолола кукурузу. Еще есть несколько кур, они несут яйца. У нас была корова, но этим летом ее увели федералы, которые проходили через горы; они подожгли конюшню и разорили ульи, чтобы забрать мед. Чтобы запутать меня, они зарубили топором собаку, которая сидела на цепи. Большая свинья в загончике — это все, что осталось на зиму. Скоро надо ее забивать, и я боюсь, что не справлюсь, потому что никогда не забивала свиней.
— Вам нужна помощь, — сказал Инман. Слишком слабой эта девушка показалась ему для забоя свиней.
— Не всегда бывает так, что получаешь то, в чем нуждаешься. Все мои родичи умерли, и вокруг нет соседей, которых можно было бы попросить, кроме Поттса, да и он не слишком спешит помочь, когда дело доходит до работы. Во всем приходится полагаться только на себя.
Лет через пять она состарится от такой работы, подумал Инман и пожелал, чтобы ноги его не было в этом доме, пожелал, чтобы этого дома вообще не было на его пути, даже если бы это означало, что он упал на обочине и не поднялся. Инман видел с грустью, что, начни он такую жизнь, как у нее, ему пришлось бы работать не разгибая спины с сегодняшнего Еечера и до конца жизни. Если бы он позволил себе размышлять над этим минуту, он увидел бы, как весь мир навис над девушкой, словно крышка западни, которая готова в любой момент упасть на нее и раздавить.
За окном совсем стемнело, и комната погрузилась во мрак, словно медвежья берлога, лишь желтел клин света, падающий от очага. Девушка сидела, вытянув ноги к огню. У нее на ногах были надеты серые мужские носки, натянутые на лодыжки, подол ее платья приподнялся, и Инман мог видеть, как в свете очага поблескивают едва заметные золотистые волоски на ее тонких икрах. Такой разброд в мыслях был у него от голодовки в последние дни, что он подумал было о том, чтобы погладить ее по ноге в этом месте, как гладят шею нервной лошади, стараясь ее успокоить, так как он совершенно отчетливо видел отчаяние в каждом изгибе ее тела.
— Я мог бы помочь, — сказал Инман неожиданно для себя. — Сейчас, правда, еще рановато, но скоро наступит погода, как раз подходящая для забоя свиней.
— Я не просила об этом.
— Вы не просили. Я сам предлагаю.
— Я могла бы что-то сделать для вас в обмен. Постирать и поштопать вашу одежду. Похоже, это не помешает. На большую дыру в сюртуке нужно поставить заплату. А пока я стираю и штопаю, вы могли бы надеть одежду моего мужа. Он был такой же высокий, как вы.
Инман наклонился над тарелкой, стоявшей у него на коленях, и доел бобы, затем собрал оставшийся соус коркой хлеба и отправил ее в рот. Ни о чем не спрашивая, Сара положила ему еще порцию бобов и расщедрилась на кусок хлеба. Заплакал ребенок. В то время как Инман поглощал вторую порцию, она ушла в темноту комнаты, расстегнула платье до пояса и покормила ребенка грудью, сидя на кровати вполоборота к Инману.
Он не хотел смотреть, но тем не менее видел округлость ее груди, полной и ослепительно белой в этом мерцающем свете. Через некоторое время она отняла ребенка от груди, и на кончике ее мокрого соска мелькнул отблеск огня.
Возвратившись к очагу, она принесла стопку сложенной одежды, сверху на ней стояла пара чистых башмаков. Инман отдал ей пустую тарелку. Она положила одежду и ботинки ему на колени.
— Вы можете пойти на крыльцо и переодеться. И вот это еще возьмите. — Она вручила ему наполненный водой тазик из половинки сушеной тыквы, серый обмылок и мочалку.
Он вышел в ночь. В конце веранды на полу стояла стиральная доска, прислоненная к ограждению, а на шесте над ней висело маленькое круглое зеркало из отполированного металла, которое уже стало покрываться ржавчиной. Здесь молодой Джон брился. Мелкая ледяная морось все еще сеялась на сухие листья, прилипая к черным дубам, но вдалеке, на открытой части лощины, Инман заметил разорванные облака, проносившиеся по лику луны. Инман подумал о собаке, которую федералы убили на пороге дома на глазах у девушки. Он разделся донага на холоде, и одежда, которую он снял, была как звериная шкура — мокрая, тяжелая и мягкая. Не глядя в зеркало, он тер себя мылом и мочалкой. Затем вылил остатки воды из таза на голову и оделся. Одежда покойного мужа Сары подошла ему; она была мягкой оттого, что ткань истончилась от многочисленных стирок, и ботинки пришлись впору, словно были сшиты по его ноге, — в итоге ощущение было такое, будто он надел оболочку чужой жизни. Когда он вернулся в хижину, он чувствовал себя примерно так, как должно чувствовать себя привидение, тщетно пытающееся принять прежний облик. Сара стояла у стола и при свете сальной свечи мыла посуду в тазу. Воздух вокруг свечи казался плотным, а от всех ближайших к источнику света предметов исходило сияние. В тенях по углам комнаты все растворилось, словно для того, чтобы никогда больше не появиться вновь. Изгиб спины девушки, когда она наклонилась над столом, казался Инману единственным очертанием, которое не двоилось перед его глазами. Он зафиксируется и останется в мозгу, так что, когда он станет стариком, это воспоминание, возможно, пригодится если не как лекарство против времени, то по крайней мере как утешение, Он снова сел на стул у очага. Вскоре девушка присоединилась к нему, и они сидели тихо, глядя в красный огонь. Она взглянула на него с каким-то милым смущением.
— Если бы у меня была конюшня, вы бы могли спать там, — сказала она. — Но она сгорела.
— И амбар сойдет.
Она снова посмотрела в очаг, как будто отпуская его. Инман вышел на крыльцо, собрал мешки и пропитавшуюся водой подстилку и пошел за дом к амбару. Облака уже сильно поредели, и ближайший ландшафт хорошо вырисовывался под светом выплывшей из-за них луны. Воздух стал холоднее, чувствовалось, что к утру будет сильный заморозок. Забравшись в амбар, Инман зарылся со своими одеялами, насколько сумел, в кучу сухих кукурузных початков. Где-то в лощине заухала сова, ее крики постепенно удалялись. Зашевелилась и захрюкала свинья, затем и она замолчала.
Инман прикинул, что спать на кукурузных початках этой ночью будет холодно и неудобно, но все же лучше, чем на голой земле. Полоски лунного света проникали сквозь щели в стенах, и вполне можно было разглядеть «ламет», Инман достал револьвер из мешка для провизии и проверил десять его зарядов, затем протер его полой рубашки и поставил на полувзвод. Он вытащил нож и поточил его о чистую подошву башмаков, потом завернулся в одеяла и заснул.
Но проспал он недолго, его разбудил звук шагов по сухой листве. Он протянул руку и положил ладонь на револьвер, стараясь двигаться осторожно, чтобы не шуршали початки. Кто-то остановился в дюжине футов от амбара.
— Зайдите в дом, пожалуйста, — сказала Сара, повернулась и зашагала прочь.
Инман вылез из амбара, встал и засунул револьвер за пояс. Он задрал голову, рассматривая узкую полоску неба. Орион был виден полностью, он, казалось, оседлал ближайший хребет на другой стороне лощины с уверенностью человека, который знает свою цель и следует ей. Инман направился к дому и, приблизившись, увидел, что обклеенные промасленной бумагой окна светятся, как японские фонари. Войдя, он обнаружил, что девушка подбросила в очаг ветки гикори, пламя разгорелось, и в комнате было светло и тепло, как и должно быть.
Сара лежала в постели. Она расплела косу, и поблескивающие в свете огня волосы падали густой волной ей на плечи. Инман прошел к очагу и положил револьвер на маленькую полочку над ним. Колыбель была пододвинута ближе к огню, ребенок спал в ней вниз лицом, так что виднелась лишь торчащая из пеленок бледная, круглая, как шар, пушистая головка.
— С этим большим револьвером вы похожи на разбойника.
— Я и сам теперь не знаю, кем меня можно назвать.
— Если бы я попросила вас кое о чем, вы бы это сделали?
Инман обдумывал, в какую форму облечь ответ: «может быть», или «если смогу», или в еще какую-нибудь подобную уклончивую фразу.
Но он сказал:
— Да.
— Если я попрошу подойти сюда и лечь в постель со мной, но ничего больше не делать, вы бы смогли?
Инман взглянул на нее и подумал: интересно, что она видит, глядя на него? Какого-то призрака, заполнившего одежду ее мужа? Посетившего ее духа, то ли желанного, то ли вызывающего страх? Его взгляд остановился на стеганом одеяле, которым она укрылась. Квадраты на нем изображали застывших животных, большеглазых, коротколапых, неуклюжих, но важных, геральдических. Казалось, они составлены из отрывочных воспоминаний о животных, виденных в снах. Мощные загривки у них горбились, лапы ощетинились когтями, в широко раскрытых пастях торчали длинные клыки.
— Сможете? — спросила она.
— Да.
— Я знала, что вы сможете, иначе никогда бы не попросила.
Он подошел к кровати, снял башмаки и забрался под одеяло полностью одетым. Он лежал под одеялом на спине. Чехол тюфяка был наполнен свежей соломой и пах как-то по-осеннему, сухой землей и чем-то сладковатым, в основе этого аромата был запах самой девушки, похожий на тот, что бывает в мокрых зарослях лавра, когда после поры цветения лепестки опадают на землю.
Они оба замерли, как будто между ними лежал заряженный и взведенный револьвер. А потом через несколько минут Инман услышал ее рыдания.
— Я уйду, если так будет лучше, — сказал он.
— Молчите.
Девушка плакала некоторое время, потом перестала. Она села и, уставившись на угол одеяла, заговорила о своем муже. Она нуждалась лишь в том, чтобы кто-то терпеливо выслушал ее рассказ. Каждый раз, когда Инман хотел что-то сказать, она произносила: «Тсс!» Это была всего лишь ничем не примечательная история ее жизни. Она рассказывала о том, как они с Джоном встретились и полюбили друг друга. О том, как они строили эту хижину и как она работала вместе с ним на равных, словно мужчина: валила деревья, снимала с них кору и вырубала в бревнах зазоры. О счастливой жизни, которую они намеревались провести в этом затерянном месте, которое Инману казалось совсем непригодным для житья. О трудностях последних четырех лет, о смерти Джона, об убывающих запасах еды. Единственным светлым пятном был короткий отпуск Джона, время огромной радости, — в результате появилась девочка, спящая сейчас у очага. Если бы не ребенок, ничто бы ее не держало на этой земле.
Под конец Сара сказала:
— Это будет хорошая свинья. Она кормилась в основном каштанами. Я пригнала ее из леса и последние две недели давала кукурузу, чтобы жир вытопился чистый. Она такая толстая, что у нее глаз почти не видать.
Закончив рассказ, она протянула руку и дотронулась до рубца на шее Инмана, сначала кончиками пальцев, а затем всей ладонью. Она на мгновение задержала руку, затем убрала. Потом повернулась к нему спиной, и вскоре ее дыхание стало глубоким и размеренным. Он подумал о том, что она нашла некоторое успокоение, всего лишь рассказав другому человеку о том жутком одиночестве, при котором и свинья может оказаться источником счастья.
Несмотря на усталость, Инман не мог уснуть. Сара спала, а он лежал, глядя вверх, и наблюдал, как свет от очага на потолке постепенно слабеет по мере того, как прогорали дрова. Женщина не прикасалась к нему с нежностью так долго, что он уже начинал видеть себя каким-то другим существом, не таким, каким был. И участь его — нести это наказание, от которого ему не избавиться, и ему навсегда будет отказано в нежности, и жизнь его будет отмечена черной печатью. В этих беспокойных мыслях и неослабевающей тоске он даже не подумал о возможности протянуть руку к Саре, прижать ее к себе и держать так, пока не наступит день.
Краткий сон, которым он забылся, прерывался видениями, навеянными изображениями на одеяле. Звери гнались за ним в каком-то темном лесу, в котором не было убежища, куда бы он ни повернул. Мир этого темного королевства вобрал в себя весь ужас и направил его против него одного, и все вокруг было серым и черным, кроме клыков и когтей, белых, словно луна.

 

Инман проснулся оттого, что Сара трясла его за плечо и настойчиво повторяла:
— Вставай и уходи.
Серый рассвет с трудом просачивался сквозь промасленную бумагу на окнах, в хижине стоял холод, слышался отдаленный топот лошадиных копыт на дороге.
— Вставай, — твердила Сара. — Все равно, федералы это или местные, из отряда внутреннего охранения, для нас обоих будет лучше, если тебя здесь не будет.
Она подбежала к двери, ведущей на задний двор, и открыла ее. Инман сунул ноги в башмаки, схватил «ламет» с полки и выскочил наружу. Он бросился к линии деревьев и кустов за ручьем. Нырнув в лес и скрывшись из виду он двинулся вкруговую, пока не обнаружил густые лавровые заросли, расположенные так, что, прячась за ними, можно было видеть дорогу, ведущую к дому. Он прополз в темноту под переплетенными ветвями и выглянул через разветвление одного из стволов. Земля замерзла и похрустывала, словно посыпанная крупным песком.
Он увидел Сару, которая в ночной рубашке и босиком пробежала по замерзшей земле к загону. Вытащив жердь, подпирающую воротца загона, она пыталась выгнать оттуда свинью, но та даже не приподнялась. Сара прошла в грязный загон и принялась пинать свинью ногами; ее ступни были черными от грязи и поросячьего дерьма; она испачкала ноги, провалившись в навоз, лишь чуть-чуть схваченный сверху заморозком. Свинья нехотя поднялась и двинулась к воротцам; она была такой огромной и такой медлительной, что еле протиснулась через них. Лишь только свинья вышла из загона и стала продвигаться под ударами Сары к лесу, как с дороги прозвучал крик:
— Стой!
Голубые мундиры. Их было трое, и сидели они на дрянных лошадях. Спешившись, они прошли через передние ворота. Двое из них держали «спрингфилды» на сгибе левой руки. Их дула были направлены в землю, но пальцы мужчин лежали на спусковых крючках. Еще один с флотским револьвером, который он держал стволом вверх, словно целил в высоко пролетающую птицу, но его глаза были устремлены прямо на Сару.
Этот человек навел на нее револьвер и приказал сесть на землю, что она и сделала. Свинья повалилась на землю рядом с ней. Двое с ружьями поднялись на крыльцо и вошли в дом; один прикрывал другого, когда тот открыл дверь и шагнул внутрь. Они находились в доме недолго, и все это время человек с револьвером стоял над Сарой, не глядя на нее и не разговаривая с ней. Из дома слышались звон и грохот. Когда двое снова появились, один из них нес сверток с ребенком, держа его за складку пеленки, как будто это был ранец. Ребенок кричал, и Сара приподнялась с земли, порываясь подойти и взять его, но стоявший возле нее человек толкнул ее снова на землю.
Трое федералов собрались все вместе во дворе, но Инман не мог разобрать, о чем они говорили, из-за детского плача и криков Сары, которая умоляла их отдать ей ребенка. Впрочем, он слышал их произношение, четкое и быстрое, как удары молотка, которое вызвало в нем побуждение в свою очередь нанести удар. Однако с такого расстояния он не смог бы попасть из «ламета», а если бы и смог, даже помыслить боялся о нападении, которое ничем бы не закончилось, кроме смерти Сары с ребенком и его самого.
Затем он услышал, что они спрашивают Сару о деньгах, где она их прячет. Вот чем они промышляют, подумал Инман. Сара сказала то, что было истинной правдой: все ее добро — это то немногое, что они видят. Они спрашивали снова и снова, затем повели ее к крыльцу. Человек с револьвером завел ей руки за спину, в то время как один из мародеров подошел к лошадям и достал из мешка что-то, похожее на старые ремешки от переметной сумы. Тот, что был с револьвером, привязал ее к столбу и затем просто указал пальцем на ребенка. Один из мародеров распеленал младенца и положил на мерзлую землю. Инман слышал, как человек с револьвером сказал: «В нашем распоряжении целый день», и затем услышал вопль Сары.
Мужчины уселись на край крыльца, свесили ноги и заговорили друг с другом. Они свернули самокрутки и, покуривая, сплевывали на землю. Затем двое направились к лошадям и вернулись с саблями, а затем стали расхаживать по двору, тыча лезвиями в мерзлую землю, надеясь, видимо, отыскать зарытые сокровища. Они походили так по двору некоторое время. Младенец визжал, Сара умоляла. Потом тот, что был с револьвером, поднялся с крыльца, подошел к Саре и ткнул ствол пистолета ей между ног со словами:
— Ты уверена, что у тебя ничего нет, а?
Двое других подошли ближе, наблюдая.
Инман стал двигаться назад через лес, намереваясь незаметно пробраться за дом, чтобы, когда он нападет на них, можно было бы застрелить по крайней мере одного, прежде чем они увидят его, когда он будет выходить из-за утла. План был плохой, но лишь это он сможет сделать, оказавшись на открытом пространстве, которое ему необходимо будет пересечь, чтобы добраться до них. Инман не думал ни о чем другом, кроме того, что и он, и женщина, и ребенок, скорее всего, будут убиты, но другого выхода из этого положения не было.
Однако, прежде чем он успел дойти до места, которое наметил, мужчины отступили от Сары. Остановившись, Инман наблюдал за ними, надеясь на какую-нибудь более удачную расстановку сил. Человек с револьвером направился к лошади, достал длинную веревку, подошел к свинье и привязал веревку к ее шее. Один из тех, что были с ружьями, отвязал Сару от столба, а другой поднял за руку ребенка с земли и сунул ей. Потом они принялись гоняться по двору за курами. Поймав трех, они связали им ноги и повесили сбоку под седлами.
Сара прижала к себе ребенка. Увидев, что они тащат за веревку свинью, она крикнула:
— У меня ничего нет, кроме этой свиньи. Если вы заберете ее, можете проломить нам головы, потому что мы все равно умрем.
Но мужчины сели верхом и направились к дороге. Один из них тащил за веревку свинью, которая еле успевала перебирать ногами. Они свернули за поворот и исчезли из виду.
Инман подбежал к крыльцу и с состраданием взглянул на Сару:
— Согрей ребенка, а потом разожги большой костер и поставь кипятить котел с водой. — И бросился к дороге.
Он шел вслед за федералами, прижимаясь к опушке леса, и обдумывал то, что ему предстояло сделать. Он мог надеяться лишь на случай.
Они проехали не слишком далеко, примерно мили две-три, а потом свернули с дороги в болотистую низину при входе в небольшую извилистую лощину. Проехав в нее, они привязали свинью к молодой акации и стали разжигать костер на каменистом выступе рядом с быстрым ручьем. Инман решил, что они собираются расположиться здесь лагерем, чтобы провести ночь и наесться до отвала, даже если для этого придется отрезать ляжки у свиньи.
Инман сделал круг по лесу, пока не оказался над ними на вершине каменистого выступа. Он спрятался в камнях и наблюдал оттуда, как они свернули шеи двум курицам, выпотрошили их, ощипали и насадили на вертела из зеленых веток, чтобы поджарить над костром.
Мужчины сидели, прислонясь спинами к скале, и наблюдали за приготовлением пищи. До Инмана доносился их разговор. Они говорили о доме, и он понял из их слов, что двое были из Филадельфиии, а тот, с пистолетом, из Нью-Йорка. Они говорили о том, как скучают по дому и как им хотелось бы снова оказаться там, и Инман тоже хотел, чтобы они были дома, потому что у него не было желания делать то, что он задумал.
Он двинулся по верху выступа, ступая тихо и осторожно, пока не достиг места, где тот шел под уклон и сливался с землей. Поблизости от этого выступающего из земли каменистого кряжа Инман заметил неглубокую пещеру, не больше десяти футов. Когда-то давно она служила приютом охотникам за енотами или кому-то вроде них; у ее входа чернел круг от костра. Еще раньше пещера служила и другим людям. На стенах были нацарапаны углем какие-то рисунки — странные угловатые письмена давно исчезнувшего языка. Ни один из живущих ныне людей не мог бы, взглянув на них, понять, какие слова обозначают эти знаки. Другие рисунки изображали животных, давно исчезнувших с земли или же никогда не живших здесь, — вымысел, родившийся в головах населявших эту пещеру людей, от которых остались лишь черепа, пустые, словно старые тыквы.
Инман покинул пещеру и стал обходить выступ, пока не приблизился к лагерю, пройдя вниз по холму вдоль ручья через узкое ущелье. Вне поля зрения федералов он обнаружил большую тсугу с низко растущими ветвями, забрался на нее примерно на десять футов и встал во весь рост на ветке, сливаясь с темным стволом, как это делают длинноухие филины, когда прячутся на деревьях в дневное время. Он крикнул три раза, подражая крику дикой индейки, и стал ждать.
С дерева ему был слышен разговор мужчин, но он не мог разобрать, о чем они говорили. Через минуту человек с револьвером в вытянутой руке появился прямо под деревом и остановился. Инман смотрел сверху на тулью его шляпы. Человек сунул револьвер под мышку, снял шляпу и провел рукой по голове. Он уже начал лысеть. На макушке у него было светлое пятно размером с покерную фишку. Инман прицелился в это пятно.
Он произнес:
— Эй.
Мужчина взглянул вверх, и Инман выстрелил, но под таким углом, что промахнулся и не попал в проплешину. Пуля вошла в плечо у шеи и вышла из живота в светлой струе, напоминавшей сильную рвоту. Мужчина упал на землю, как будто кости ног вдруг стали жидкими. Он пытался подтянуться на руках, но земля, казалось, уходила из-под него. Он перевернулся на спину и посмотрел вверх, чтобы понять, кто тот хищник, который навалился на него такой тяжестью. Когда их глаза встретились, Инман приставил два пальца к полям шляпы в приветствии.
— Ты подстрелил ее? — крикнул один из его товарищей от подошвы скалы.
Далее все было довольно просто. Инман спустился с дерева и вернулся тем же путем, быстро поднявшись на вершину каменистого выступа, а потом обойдя его, так что на этот раз он приблизился к лагерю со стороны ручья, следуя вниз по течению. Он стоял в густых кустах рододендрона и ждал.
Двое у костра окликали своего товарища снова и снова, и Инман понял, что того звали Эбен. Мужчинам, по-видимому, надоело звать, и они, прихватив ружья, направились вверх по течению на его поиски. Инман последовал за ними, прячась за деревьями, пока они не подошли к Эбену. Они стояли некоторое время на расстоянии от растерзанного тела и обсуждали, что им делать. По их разговору было ясно, что их истинным желанием было забыть, кто лежит перед ними, повернуться и отправиться домой. Но они приняли именно такое решение, на которое Инман и рассчитывал, — пойти вверх по течению ручья в поисках убийцы, о котором они ничего другого не могли предположить, кроме того, что тот убежал.
Инман крадучись следовал за ними, пока они поднимались вверх, к пещере. Федералы шли между деревьев, тесно растущих вдоль берега ручья, и боялись отойти от него, чтобы не сбиться с пути. Городские жители, они плохо знали лес. Лес представлялся им пустынной дикой местностью без единой тропы, и они вошли в него, испытывая страх. Кроме того, они были погружены в размышления об убийстве, которое, как они предполагали, им придется совершить. И все же Инману они казались праздными гуляками. Они делали вид, что ищут следы, оставленные убийцей, но пропустили все, что можно было пропустить, за исключением большого глубокого следа в грязи.
Инман подбирался к ним все ближе и ближе; когда выстрелил из «ламета», он был так близко, что мог бы протянуть руку и взять их за воротник. Первого пуля поразила в то место, где позвоночник соединяется с черепом, и снесла большую часть лба, когда вышла из головы. Не приходится и говорить, что он свалился как подкошенный. Другому Инман, стреляя с полуоборота, попал около подмышки. Рана оказалась не смертельной, к большому огорчению Инмана. Мужчина упал на колени, выставив перед собой ружье.
— Если бы ты остался дома, этого бы не случилось, — сказал Инман.
Тот попытался вскинуть длинный «спрингфилд», чтобы прицелиться, но Инман выстрелил ему в грудь с такого близкого расстояния, что воспламенилась куртка федерала.
Филадельфийцы упали невдалеке от пещеры, над нею, так что Инман стащил их туда одного за другим и усадил, прислонив друг к другу. Он вернулся за «спрингфилдами», принес их в пещеру и поставил к каменной стене радом с мертвецами, потом спустился вниз, в ущелье. Под тсугой он обнаружил, что оставшаяся курица освободилась и погрузила голову в развороченный живот Эбена из Нью-Йорка. Она клевала цветастую мягкую плоть его вывалившихся внутренностей.
Инман пошарил в карманах убитого в поисках бумаги и табака, чтобы свернуть самокрутку и присел на корточки, наблюдая за курицей. Он выкурил самокрутку до конца и придавил окурок каблуком башмака. Он припоминал какую-нибудь священную песнь, подходящую для этого случая, но, немного побубнив про себя, придумал свою собственную. Слова ее были такими:
Страх смерти исчез навеки.
Я умру, но снова воскресну.
И душа моя оживет.
Радуясь чистым рекам.
Я умру, но снова воскресну.
Аллилуйя, я снова воскресну.

Инман решил рассматривать то, что случилось, в таком ключе: по сравнению с полем перед стеной у Фредериксберга или массой людей, скопившихся на дне воронки, это было почти ничто. В том и другом месте он, возможно, убил какое-то количество человек даже лучших, чем этот Эбен. Тем не менее он решил, что никогда никому не расскажет о том, что произошло в этом лесу.
Инман поднялся, схватил курицу за ноги и, вытащив ее из развороченного живота ньюйоркца, отнес к ручью, где прополоскал в воде, пока она снова не стала белой. Он связал ей ноги обрывком бечевки, найденной у федерала, и оставил на земле. Она крутила головой и обозревала мир черными глазками с таким выражением, которое поразило Инмана и которое он определил как проявление необычайного интереса и восторга.
Он потащил ньюйоркца за ноги к пещере и посадил его рядом с товарищами. Пещера была настолько маленькой, что мужчины сидели кружком. Они казались ошеломленными и сбитыми с толку и своими позами напоминали пьяниц, которые собрались играть в карты. По выражению их лиц казалось, будто смерть оставила на них печать меланхолии, внезапного упадка духа. Инман взял кусок угля из старого костра у входа в пещеру и начертил на стене изображения животных с одеяла Сары, которые преследовали его во сне прошедшей ночью. В своей угловатости они напоминали ему, как непрочно человеческое тело по сравнению со всем тем, что остро и безжалостно. Его рисунки были почти родственны тем древним картинам, которые были сделаны индейцами чероки или кем-то до них.
Инман вернулся к лагерю, осмотрел лошадей и заметил на них армейские клейма, что очень его огорчило. Он отвязал их и по очереди отвел к пещере, оставив на них всю упряжь, кроме одного мешка для провизии. Туда он положил двух уже зажаренных куриц. Затем он выстрелил лошадям в головы. Это не доставило ему радости, но не было другого способа избавиться от опасности, которую они могли бы навлечь на них с Сарой. Инман сунул в ранец живую курицу, присоединив ее к уже приготовленным, и повесил сумку на плечо, потом отвязал свинью и потащил ее за собой на веревке. Вскоре место происшествия осталось далеко за его спиной.

 

Когда он вернулся к хижине, Сара уже развела большой костер посреди двора. Над ним висел котел с кипящей водой, и облака пара поднимались в морозном воздухе. Сара успела постирать его одежду и повесила ее сушиться на кусты. Инман, закинув голову, посмотрел на солнце и определил, что еще утро, хотя ему казалось, что прошло намного больше времени.
Они позавтракали жареной курицей и приступили к работе. Через два часа свинья — убитая, обезглавленная и очищенная от щетины — висела бледной тушей, подвешенная к суку большого дерева за распорку которая была пропущена через сухожилия на ее задних ногах. Ее различные органы и внутренности испускали пар в кадках, стоявших поблизости. Сара трудилась над кадкой с жиром. Она держала перед собой на вытянутых руках большую широкую полосу жира и смотрела сквозь нее, как будто это была шелковая шаль, затем туго свернула и положила в таз для вытапливания. Инман принялся за разделку туши. Он рубил ее топором вдоль хребта, пока туша не развалилась на две половины, которые он потом разделил вдоль сочленений на части, как обычно принято разделывать свиную тушу.
Они работали почти дотемна: перетопили все сало, промыли внутренности, размололи и замочили обрезки и вырезку на сосиски, засолили окорока и второсортное мясо, промыли голову от остатков крови, подготовив ее к засолке. Затем вымыли лицо и руки и прошли в дом, где Сара принялась готовить ужин, а Инман в его ожидании перекусил шкварками с кукурузным хлебом. Сара решила потушить ливер и легкие с большим количеством лука и жгучего перца, поскольку эти части свинины нельзя было хранить. Они ели, потом остановились и отдохнули, потом снова ели.
После ужина Сара сказала:
— Мне кажется, ты выглядел бы лучше, если бы побрился.
— Если у тебя есть бритва, я попробую.
Сара пошла к сундуку, порылась там и вернулась с бритвой и тяжелой полосой намасленной кожи. Она положила все это на колени Инману.
— Это тоже принадлежало Джону.
Сара налила из бадьи в котелок воды для бритья и поставила греться на печь. Когда от воды пошел пар, она налила ее в маленький тазик из тыквы. Затем зажгла свечу в оловянном держателе. Инман взял все это с собой, вышел наружу и разложил на стиральной доске в конце веранды.
Инман принялся править бритву, а потом смочил бороду. Подняв бритву вверх, он заметил коричневое пятно крови на манжете рубашки Джона. Кровь человека или свиньи — какая разница? Он взглянул в металлическое зеркало, приставил острие бритвы к щеке и приступил к бритью в мерцающем свете свечи.
Инман не брился со второго года войны и теперь испытывал смешанные чувства, гадая, как он будет выглядеть без бороды спустя столько времени. Он соскребал щетину, пока бритва не затупилась, потом снова ее поточил. Ему не нравилось смотреть на себя во время бритья, так как процесс был слишком долгим, к тому же трудно на войне содержать в порядке бритву и согревать воду, — вот почему он бросил бриться. Казалось, ходить с бородой было легче, чем постоянно думать о том, как бы побриться.
Эта работа потребовала некоторого времени, но в конце концов его лицо стало голым. Зеркало уже начало покрываться коричневыми ржавыми пятнышками, и, когда Инман рассматривал себя в нем, его бледное лицо было словно покрыто зажившими и покрытыми коркой ранами. Глаза глубоко ввалились в глазницы и обрели уклончивое выражение, которого он раньше не помнил. Черты лица заострились, и щеки запали, что было следствием голода.
«Человек, который смотрит сейчас из зеркала, не имеет никакого сходства с ее мужем-мальчиком», — подумал Инман. Лицо какого-то убийцы временно заняло то место, откуда когда-то выглядывал юный Джон. «Что будет, если сесть у огня зимой, посмотреть в черное окно и увидеть такое вот лицо, пристально смотрящее на тебя? — подумал он. — Какое впечатление оно произведет?»
Однако, к чести Инмана, он старался поверить, что это лицо на самом деле не отражает его сути и что со временем оно изменится и станет лучше.
Когда он вернутся в хижину, Сара улыбнулась ему:
— Ты теперь выглядишь почти по-человечески.
Они сидели и смотрели в очаг, Сара качала на руках ребенка. Девочка отрывисто кашляла. «Мало надежды на то, что она доживет до конца зимы», — подумал Инман. Девочка была беспокойна, не спала, и Сара, чтобы успокоить ее, запела.
Она запела, словно стыдясь своего голоса, который передавал ее состояние. Сначала казалось, будто горло у нее чем-то закупорено, и поэтому песня вырывается с таким усилием. Воздух в ее груди требовал выхода, но челюсти сводило, губы сжимались, поэтому она пела в нос; эти высокие звуки было больно слышать — такое в них звучало одиночество.
В полумраке комнаты резко звучала песня отчаяния, обиды, скрытого страха. Она вырывалась с таким сопротивлением, что казалась Инману проявлением едва ли не самой безумной храбрости, которой он когда-либо был свидетелем. Это было все равно что наблюдать за ожесточенной борьбой за ценный приз. Сара пела, как пела бы женщина из прошлого века, живущая в настоящем времени, состарившаяся и усталая. Сара была слишком юна, чтобы так петь. Если бы она была старухой, которая когда-то давно в своей юности пела прекрасно, можно было бы сказать, что она научилась использовать свой слабеющий от старости голос с наибольшей выразительностью, чтобы дать урок того, как жить с лишениями да еще и использовать их во благо. Но Сара не была старухой. Впечатление от ее пения было жутким, болезненным. Можно было подумать, что ребенок заплачет от горя, услышав мать, но он молчал. Он заснул у нее на руках, словно под колыбельную.
Однако эта песня не была колыбельной. Ее слова повествовали о трагической истории, это была баллада о прекрасной Маргарет и милом Вильяме. Эту старинную песню Инман раньше не слышал. Вот какие в ней были строки:
Моя милая леди, мне снился сон.
Не к добру этот сон, не к любви:
Будто в горнице — стадо рыжих свиней,
Будто брачное ложе — в крови.

Закончив эту песню, она затянула «Странствующего путника», вначале просто бормоча слова и притопывая ногой. Когда она наконец запела в голос, это было мало похоже на пение, скорее, на некую декламацию больной души, пронзительный крик бесплодного одиночества, чистого и неразбавленного, как боль, которая следует за резким ударом в лицо. Когда она закончила, последовало долгое молчание, нарушаемое только уханьем совы из темного леса, — подходящее завершение песен, отягощенных темами смерти и одиночества и навевающих мысли о мире духов.
Песни, выбранные Сарой, не могли, казалось бы, дать надежду на утешение ни ребенку, ни Инману. Как и маловероятно было то, что такой суровый дар мог уменьшить его печаль, когда песня сама по себе была такой унылой. И все же, хотя они мало разговаривали в оставшийся вечер, они сидели перед очагом, усталые от работы, но довольные и счастливые. Легли они скова вместе.
На следующее утро, прежде чем пуститься в путь, Инман съел свиные мозги, слегка отваренные и пожаренные вместе с яйцом, которое снесла курица, что клевала живот мародера из Нью-Йорка.
Назад: Добровольные дикари
Дальше: Утешительная мысль