ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
Председатель Няргинского сельсовета Хорхой вернулся из районного центра после полудня. Наскоро пообедав, он ушел в контору Совета, пробыл чуть больше часа и возвратился домой. Хорхой — председатель, каждый его шаг виден людям.
— Только вернулся домой и уже куда-то едет, — разнесся слух, когда к вечеру Хорхой выехал из стойбища.
— Не один, а с женой на лодке.
— Куда это он с Калой? На рыбалку?
— На рыбалку мужчины на оморочке ездят.
— Куда тогда на ночь-то глядя?
Хорхой сидел, как положено мужчине, когда он едет на лодке с женой, на корме с коротким веслом. Он не слышал, что говорили про него в Нярги, но знал, что все его видят и все гадают, куда он отправился с женой так поздно. Никто не должен знать, куда он съездил с женой и зачем; привезет он на дрова сухой плавник, утром один съездит и снимет сеть, и будут в стойбище говорить, что Хорхой хороший, заботливый муж, ездит с женой за дровами. Вот какие наши новые дянгианы!
— Отец Воло, куда мы едем? — прервала жена размышления мужа.
— За дровами.
— За дровами? Могла бы я с детьми съездить.
— Не твое дело!
— Как не мое? Сегодня репетиция, ликбез, я же…
— Аха, тебя там не будет, да? Этого боишься?
— Чего бояться? Никому не сказала, не предупредила…
— Это его не предупредила?
— Кого его?
— Я все знаю. Замолчи.
Удивленная Кала замолчала. Странный какой-то разговор ведет муж, давно так не разговаривал. О чем он? Кала родила ему троих детей, старшему, Володе, или, как в стойбище зовут, Воло, уже двенадцать лет, мужчина. Ссорились они редко, побил он ее раза два. С кем этого не бывает, погорячился, все же мужчина. Но с тех пор как стал председателем — грубого слова не сказал. Кала гордилась мужем, потому что ни у кого не было в стойбище такого красивого, умного мужа, как ее Хорхой. К нему приезжают со всех стойбищ, из района, даже из Хабаровска. Дянгиан ее Хорхой, все его уважают, даже Пиапон и старик Холгитон. Видный человек ее Хорхой. Лодка миновала остров Чисонко, проехала под обрывистым крутым берегом; здесь всегда, большое течение, и Кала гребла со всей силой, позабыв о муже, о неприятном разговоре с ним, руки ее заныли в суставах. Хорхой прижимал лодку к обрыву, где слабее было течение, и считал стрижиные гнезда. Лодка так медленно продвигалась, что он успел сосчитать все дыры в глинистом обрыве. Дальше потянулись тальники, за ними большой залив, где няргинцы выставляли на ночь сети.
— Устала, — проговорила Кала, когда заехали в залив.
— Это тебе не с чужими мужчинами ночи проводить, — со злобой сказал Хорхой, чувствуя, как напрягаются мускулы, как учащенней забилось сердце.
— Ты чего это, отец Боло?
— Чего? Это ты мне расскажешь.
Хорхой пристал к берегу, Кала вытащила лодку и встала, ожидая продолжения разговора.
— Рассказывай, с кем ты ходишь, когда нет меня?
— Ни с кем не хожу. С чего ты взял?
— Знаю все, я был бы плохой председатель, если бы не знал, что в стойбище делается. Говори!
— Нечего мне говирить.
— Позавчера ты гуляла с мужем Мимы?
— Нет. Не гуляла. Была на ликбезе, на репетиции.
— Ликбез, репетиция! Под этим делом распутничаешь?
Хорхой размахнулся и ударил жену. Он даже не заметил, куда, то ли в лицо, то ли в ухо: у него потемнело от злости в глазах, будто кто прикрыл их черной тряпкой.
— За что, отец Боло?
— За то! За то! За это!
Хорхой бил жену, не щадя кулаков, он вымещал на ней боль, стыд, которые перенес в районном центре. В Вознесенске собрались на исполком председатели всех сельсоветов. После исполкома, оставшись одни без начальства, они повели разговоры о своих делах, много говорили о женщинах. Председатель Болонского сельсовета рассказывал о девушках и молодых женщинах, которые ходят в школу на женсоветы, репетиции, ликбезы, чтобы встретиться с возлюбленными.
— Если какие и пользуются этим, то на всех нельзя валить, — возразил председатель Джуенского колхоза Пота Киле. — Так мы можем хорошее дело совсем испортить. Надо пресекать грязные разговоры, а кто занимается развратом, вызвать в сельсовет и крепко поговорить. Может, даже всем народом судить. Иначе нельзя. Что же, тогда мы не будем своих дочерей и жен отпускать в школу? Что народ скажет?
— Так я же не о себе, — возразил болонец.
— Это всех касается, может, наши дочери и жены тоже не святые. Вот сейчас мы на исполкоме говорили о шаманах, нам велели с ними бороться. Кто будет бороться? Старики, что ли?
— Комсомол должен бороться, — вставил слово Хорхой.
— Правильно…
— Ты уж там комсомолом правишь, — едко сказал болонец и полоснул Хорхоя острым взглядом. — Сам распустил их. У нас в Болони столько говорят о ваших, уши коробит…
Хорхой не придал значения словам болонца, усмехнулся и сказал:
— Мало ли что говорят, о ваших тоже говорят. Зачем сплетни собирать.
— Сплетни? Эх ты! Не знаешь даже, что твоя жена делает, а говоришь — сплетни.
Будто кто ножом ударил Хорхоя, он побледнел, не мог ничего ответить — такая боль сдавила сердце.
— Эх ты, сплетник! — выкрикнул Пячика Гейкер.
— Что же ты так, откуда тебе это известно? — спросил Пота. — Ты и правда худой человек.
Пота вышел из дома с Хорхоем, начал расспрашивать о матери, дядях и тетях, о всех родственниках. Но мысли Хорхоя были далеко, потому он отвечал рассеянно, невпопад.
— Вы от Богдана письма получаете? — спросил Пота.
— Да.
— Вот радость-то, сын родился у них. Слышали?
— Да. Радовались.
— Понимаю я тебя, Хорхой, не бери близко к сердцу эти сплетни. Это грязные люди разносят. До нас тоже дошли слухи, будто муж Мимы пакостник, да кто этому поверит? Мима умная хорошая женщина, активистка, вот люди грязные хотят ее унизить и мимоходом грязью обливают и других. И тебя тоже грязнят… Пота, сам не зная того, подсыпал соли на свежую рану Хорхоя, и тот решил расправиться с Калой. Возвращаясь домой, до мелочей продумал, как и где произведет он этот самосуд, чтобы никто не знал.
— Сознаешься? Сколько раз ты с ним?..
— Не виновата я перед тобой… Зачем бьешь, отец Воло? Никогда я тебе не изменяла, сердце можешь мое вырвать, никогда…
— Врешь! С мужем Мимы ты…
— Не было! Не было… как могла… я же всегда с Мимой вместе хожу в школу…
— Это правда?
— Правда, отец Боло. Спроси Гудюкэн, вместе ведь живем… спроси…
Гудюкэн, дочь Агоаки, жила с мужем в большом доме, слыла активисткой. Конечно, Хорхой мог у нее спросить, но зачем? Это унижает его как председателя Совета. Мог он расспросить и Миму, тем более что знает, как она крутилась с Киркой до замужества, но эти женщины сразу раскусят, в чем дело, и разнесут слух о ревности Хорхоя, чего доброго, узнают об избиении Калы, тогда не оберешься беды. Узнает дядя Пиапон — что тогда будет! Хорхой не хочет, чтобы народ узнал, как он избил жену.
— Говоришь, всегда вместе возвращаешься с Мимой и Гудюкэн?
— Да, вместе.
— Узнаю я, все узнаю! Если ты с ними в сговоре, тоже узнаю.
— Как же так, отец Боло? Как в сговоре с Мимой могу, если ты говоришь, будто я с ее мужем?
«Верно, чего-то я запутался», — подумал Хорхой, опускаясь на борт лодки. Кала лежала у его ног на мокрой от росы траве и всхлипывала. Хорхой достал дрожащей рукой трубку и закурил. Затяжка за затяжкой, и он успокаивался, прошла дрожь, бившая все тело, сердце меньше ныло.
— Вставай, чего лежишь, — сказал он.
— Не могу, голова болит, все тело…
— Какая нежная стала, других мужья ежедневно бьют и то ничего, ходят.
— Привычные они…
— Привычные, — передразнил Хорхой, помогая жене подняться. — Вымой лицо.
Кала наклонилась над водой, увидела свое отражение и тихо всхлипнула. Прохладная вода приятно освежала горящее огнем лицо.
— Слушай меня, — сказал Хорхой. — Что здесь случилось, никто не должен знать. Я человек, сама знаешь, какой, не хочу, чтобы всякое говорили обо мне. Поняла?
Кала кивнула головой, вытерла лицо подолом халата.
— Предупреждаю тебя еще раз: услышу такое — выгоню. И еще. Если кто узнает, что я тебя побил, — не будешь ты со мной жить. Поняла?
— Да.
Удовлетворенный, Хорхой сел на свое место, избитая жена — за весла. Они выставили сеть. Набрали сухого тальника и поздно вечером возвратились в стойбище. Утром на рассвете Хорхой съездил за сеткой и, довольный уловом, погодой, громко запел сочиненную тут же песню. На берегу его встретила Агоака, самая старшая женщина в большом дом, которую Хорхой побаивался с малых лет. Песня застряла в горле рыбьей костью, Хорхой откашлялся. Оморочка его еще не уткнулась носом в мягкий песок, когда Агоака спросила:
— Что ты сделал с Калой?
— А что случилось? — в свою очередь спросил Хорхой, изобразив на лице встревоженность.
— Я тебя спрашиваю.
— Откуда я знаю, я, вот видишь…
— Все вижу! Отвечай, что ты с ней сделал? Ты ее избил вчера?
— Я? Да ты что, тетя…
— Жалко, рано еще, народу мало, а то бы я тебя сейчас, на берегу, при всем народе отлупила твоим же шестом…
«Этого не хватало, — не на шутку испугался Хорхой. — Откуда она узнала? Неужели Кала разболтала?» Он вытянул оморочку и быстрым шагом пошел к дому. Встретил жену в дверях и все понял — лицо Калы было в синяках и кровоподтеках. «Вот дурак! Зачем в лицо бил?» — запоздало упрекнул он себя.
— Что ты сказала матери Гудюкэн?
— Толстый тальник упал, не убереглась.
— Так и говори всем. На людях не показывайся, в магазин не ходи.
Магазин — это рассадник сплетен, здесь они рождаются и отсюда разносятся по всему стойбищу и дальше. Нравилось это место всем женщинам, сюда они приходили, если даже нечего было им покупать. Сшила модница новый халат — шла в магазин, надо же похвастаться обновой. У сплетницы на кончике языка новая сплетня — она в магазин. У третьей новость — тоже тут как тут. Соберутся женщины в углу и талдычат до тех пор, пока за ними не прибегут из дому. Не любил Хорхой магазин. Сам по себе магазин — хорошее дело, если бы там не рождались сплетни.
Перед завтраком мужчины большого дома обычно усаживались рядышком на нарах и выкуривали по трубке. Часто никто не произносил ни слова, просто сидели бок о бок и курили. В это утро молчание нарушил Калпе.
— Раньше в доме за такое — разговора никто не затевал, — сказал он. — Теперь будут говорить во всем стойбище, на рыббазе, кирпичном заводе, в корейском поселке. Такое время. А Хорхой — председатель…
— Что я? — спросил Хорхой.
— Никого не обманешь, все понимают, — мрачно проговорил Улуска.
— Я не бил жену.
— Своим детям говори, они еще малы.
— Хорхой, выслушай меня, — продолжал Калпе. — Новая жизнь — это борьба со старым. В жизни борьба и внутри самого человека — борьба. Биение сердца человека по-новому перестраивается. Это не я придумал, это мне однажды сказал мой старший брат, отец Миры. Запомни это. Ты председатель Совета, ты перестраиваешь людское сердце на новый лад. Вот так. Должен перестраивать. А вместо этого что делаешь? Сам-то ты как?
— Я не бил Калу, — упрямо повторил Хорхой.
Жены поставили низкие столики, подали еду и позвали мужей. Хорхой прошел на свое место, сел. «Сердцебиение на новый лад перестраиваем, — подумал он, — а спим на общих нарах, едим за этими неудобными столиками. Новая жизнь. Пора дом построить да отделиться, на глазах меньше будем».
После завтрака пошел он на работу, дорога — мимо магазина.
«Хотя бы сегодня не работал», — почему-то мелькнула внезапная мысль, а ноги уже потащили в магазин. Открыл дверь — ну, конечно, женщины уже собрались. Все оглянулись на Хорхоя.
— Бачигоапу! — бодро выкрикнул он. — Вы что, каждый день на халаты покупаете?
— Чего не покупать, магазин рядом.
— Ты жене бери, не скупись, председательские деньги получаешь.
— В старое время, сынок, материи мало было, — сказала старуха, жена Оненка, — виноватый на суде узкими полосками рвал материю, вытирал стыд с опозоренного лица и раздавал людям. Так было раньше.
«Уже узнали», — с тоской подумал Хорхой.
— Теперь много материи, можно целыми кусками вытираться, — улыбнулся он через силу. — Ты хоть утиралку-полотенце имеешь или подолом халата все вытираешься?
— Подолом, подолом…
— На днях болонский доктор нагрянет, опять обойдет все дома, опять будет ругаться за грязь, сердиться. Тебя обязательно спросит, где полотенце.
— Ничего, сынок, ты к этому времени нам раздашь по большущим кускам материи, вот и будет у меня утиралка.
«Старая сука!» — выругался про себя Хорхой, изображая улыбку на лице.
— Потом доктор спросит, где простыни? Это не смогу я купить. А утиралку, так уж быть, я тебе подарю, чтобы не размазывала по лицу грязь подолом.
— Не надо над старухой насмехаться, — вдруг рассердилась Оненка. — Я не нищая! Грязная, да не нищая. Муж зарабатывает, сама тоже буду зарабатывать, вот поеду на ту сторону землю копать. Грех берешь на себя.
— Не сердись, пошутил, — удовлетворенно проговорил Хорхой.
Он вышел из магазина и подумал: «Так тебе, старая карга! Получила!» В конторе находился один Шатохин, все посетители, приходившие по утрам посидеть в кругу, покурить и поболтать, шумно говорили за перегородкой в колхозной конторе.
— Ишь, встревожились, о решении исполкома толкуют, — сказал секретарь, — жалко им шаманов. Чего встревожились? Ведь это уже не первое решение…
— Тогда объявили, да не боролись. Теперь другое совсем, вот как. Уничтожать надо сэвэнов, рубить священные деревья, отбирать у шаманов бубны и янгпаны.
Хорхой прошел за перегородку, поздоровался.
— Хватит, солнце уже высоко, пора на работу, — сказал Пиапон. — Никто за вас не будет землю рыть, овес сеять. Пока на ту сторону переезжаете, солнце в зените будет. По дороге наговоритесь. Давайте выезжайте, женщины уже на лодках сидят.
Колхозники гурьбой вышли из конторы.
— Народ с трудом привыкает к земле, непривычно, — словно оправдывая сородичей, сказал Пиапон бухгалтеру. — Но ничего, привыкнут.
— Время нельзя упускать, — заметил бухгалтер.
— Годо знает. Молодец он, все понимает. Железо дашь — что хочешь сделает. В моторах разбирается. А в земле всю жизнь, наверно, копается. Ну, Хорхой, как дела? — обернулся Пиапон к племяннику.
— Все хорошо.
— Тебе хорошо, а народ волнуется. Шаманов потрошить начнешь? С чего начнешь?
— Людей надо непугливых.
— Шаманы — люди уважаемые, старые. Вот и думай.
— Думаю. Против стариков тяжело идти, но с шаманами бороться надо.
— Не знаешь, у корейцев есть шаманы?
— Не знаю.
— А что будешь делать с русскими на рыббазе, кирпичном, которые иконам молятся?
— Не знаю.
— Вот тебе на! Если русским разрешается молиться иконам, то почему нанай нельзя молиться священным деревьям, тороанам, пиухэ? Тоже не знаешь?
Вот всегда так — попробуй поговори с дедом! До разговора кажется, все понятно, а поговоришь с ним — оказывается, ничего не ясно. Привычка у него — ставит и ставит вопрос за вопросом, мол, думай, шевели мозгами. Какое Хорхою дело до русских, корейцев, когда сказано с шаманами бороться.
— Ты один из хозяев священного жбана, что будешь делать со жбаном?
— Я не хозяин, мне он не нужен.
— Мы, Заксоры, все хозяева. Что будешь делать? Он священный, к нему приезжают люди молиться со всего Амура. А с дедом, великим шаманом, что?
— Пусть не шаманит.
— Так скажешь — и все? А если не послушается?
— Сам тогда виноват.
— Думай, Хорхой, тебе трудное предстоит дело. Наверное, самое трудное дело, потому что все шаманское это не бубны, не сэвэны, а глубже. Это в головах людей, в их мозгах крепко сидит.
Хорхой перешел на свою половину думать над словами деда, потом махнул рукой.
— Порушим разом — и все! Не будет бубен, священного жбана, священных деревьев, и в людских головах ничего не будет. Ничего не останется, забудут.
Срочных дел в сельсовете не было, и Хорхой с Шатохиным сели за шахматную доску. Хорхой совсем недавно узнал об этой увлекательной игре, играл неважно, но увлеченно.
К полудню из Малмыжа подошла лодка. Ее первым заметил Шатохин.
— Из района, наверно, — предположил он, пряча шахматы.
Вместо ожидаемого начальства из лодки вышел будущий фельдшер — Кирка.
— Ты чего нынче так рано? — удивился Хорхой.
— Раньше сдал экзамены, — улыбнулся Кирка.
Хорхой подхватил чемоданчик и мешок двоюродного брата, недавнего мужа своей матери, и зашагал к большому дому.
— Хорошо тебе, Кирка, в городе живешь, все городское носишь. Забот нет таких, как тут.
— Ты бы хоть день на моем месте побыл, человек. Знал бы, сколько приходится заниматься, одной латыни сколько запоминать. Забот мало!
Хорхой не знал, что такое латынь, но не в его привычках переспрашивать, показывать свое невежество.
— Кирка, доктор наш! — всхлипнула Агоака, обнимая и целуя племянника. — Твои все на той стороне, землю копают, — тут она взглянула на Хорхоя. — Аха, теперь мы тебе покажем, теперь у нас доктор есть.
Она схватила Кирку за руку и потащила на летнюю кухоньку, где варила полдник Кала.
— Посмотри, Кирка, что это с ней, — попросила она.
Кирке не стоило труда определить побои, хотя он еще не познал всей медицинской премудрости. — Кто это тебя так побил? — спросил он Калу.
— Молчи, не говори, — потребовала Агоака. — Это большой тальник на нее нечаянно упал.
— Тетя, зачем обманываешь? Такие синяки остаются только от кулаков. Голову даю наотрез.
— Это Хорхой ее побил. Эй, Хорхой, иди сюда. Ты еще будешь говорить — дерево, да?
Хорхой молчал, перед медицинским освидетельствованием он не мог устоять, верил он докторам, даже студентам-медикам верил.
— Эх ты, председатель! Эх ты, комол! Какой же ты Совет? Ты хуже отца Ойты, моего старшего брата. А ты? — она повернулась к Кале. — Ты чего его выгораживаешь? Он тебя бьет, красы лишает, а ты выгораживаешь! Стыд какой. Позор! А еще в ликбез ходишь! Я тебя, Хорхой, не оставлю так, я сейчас же пойду к отцу Миры. Все расскажу, открою твою душонку поганую.
Хорхой молчал, ему стыдно было перед Киркой, боялся он и своей тети Агоаки, которая не однажды давала ему в детстве трепку. Боялся он и Пиапона, боялся его проницательных глаз, тихого голоса. Что будет, если он потеряет расположение деда? Как тогда ему жить и работать в Нярги?
Агоака выполнила свои угрозы, Пиапон узнал о поступке Хорхоя. При встрече сказал:
— Ты опозорил комсомол, ты позоришь советскую власть. Какими глазами будешь на людей глядеть? Как с ними будешь разговаривать? Что тебе скажут те, которых ты осуждал? Скажут, чего же ты нас-то наказывал, когда ты такой же, как и мы. Подумай, будут ли тебя люди уважать…
Больше Пиапон ничего не добавил.