ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
В районе Пиапону сказали, что Ултумбу тяжело заболел, лежит в больнице в: Хабаровске, и Пиапон сам должен организовать колхоз, потому что подготовка проделана, а учительница составит протокол собрания.
На обратном пути Пиапон заехал к Воротину и застал его с высоким, широкоплечим человеком. Пиапон узнал переводчика Дубского, которого видел на первом туземном съезде. Дубский требовал продовольствия, а Воротин не признавал его претензии законными.
— Ничего вы не можете требовать, — сказал Воротин. — Я отпускаю продовольствие и товары только охотникам и рыбакам за пушнину и рыбу.
— Прописные истины не следует мне повторять, — жестко проговорил Дубский. — Вы дадите мне продовольствие.
— Только за пушнину.
— А я имею право получить требуемое и без пушнины.
С этими словами Дубский резким движением достал из кармана бумажник, сунул Воротину какой-то документ и зачем-то похлопал правой рукой по заднему карману брюк. И тут только Пиапон заметил торчавший из-под пиджака конец желтой кобуры нагана.
«Кто он теперь такой, почему с револьвером ходит?» — подумал Пиапон и пошел к двери.
В сельсовете было пусто, за председательским столом сидел Митрофан. Друзья поздоровались.
— Готовы столы, скамейки для школы? — спросил Пиапон.
— Сказал я тебе — не подведу, к сроку все будет сделано, — усмехнулся Митрофан. — Слышал новость? Я собираюсь раскулачивать наших куркулей.
— Есть такое указание, что ли?
— Есть ни есть, мне надоело с ними возиться. Хватит. Больше десяти лет советской власти, хватит им при ней богатеями жить, не за тем люди воевали.
— Плохо тебе не: будет?
— А чего плохо? У куркулей отобрать, их богатство — плохо? Надо! Так я понимаю.
Митрофан успокоился, друзья поговорили о своих делах, о семьях, и Пиапон заторопился к Воротину.
— Слышал, Пиапон, наш разговор? — спросил Борис Павлович. — Плохой он человек, я бы не хотел больше с ним встречаться. Не знаю, каков он как ученый, но человек… Он к вам тоже заедет, делает какую-то этнографическую перепись нанай.
— Скажи, Борис, разве нас можно называть туземцами? Девушка из Ленинграда говорит, что это оскорбительно. А он называл…
— Правильно, Пиапон, нельзя. Да и тем, кто так называет, должно быть стыдно. Вы советские граждане, маленький советский народ, имеете свое имя.
— Теперь я всем своим буду об этом говорить, чтобы больше нас не обзывали, мы, скажу еще, колхозники. Ты поедешь к нам организовывать колхоз?
— Некогда сейчас, дел много.
— Скажи, какая нынче цена будет на кету?
— Такая же, как и в прошлую осень, высокая. Рыбу станете сдавать на свой рыбозавод, там же будут платить вам деньги. Теперь рыбаки научились с деньгами обращаться, надо в Нярги магазин открыть, чтобы люди не ездили за продуктами сюда. На рыбозаводе вот-вот начнет работать пекарня, хлеб станете там покупать. Так что, Пиапон, жизнь налаживается.
— Хорошая идет жизнь, Борис!
— Давай руби дом под магазин, под склад, как закончишь, так и откроем магазин.
С этими новостями вернулся Пиапон в стойбище, собрал записавшихся в колхоз и рассказал о своей поездке в Вознесенское, сообщил все новости, чем обрадовал охотников.
— Будем колхоз организовывать, — закончил он. Лена переписала охотников, вступивших в колхоз, членов их семей. Составила протокол собрания. Няргинцы решили назвать свой колхоз «Рыбак-охотник».
— Мы будем рыбу ловить и охотиться. Хорошее название, — заявили они.
Председателем колхоза избрали Пиапона, а когда встал вопрос, кем его заменить на посту председателя сельсовета, назвали Хорхоя. Тут же подсчитали, сколько больших неводов колхоз может выставить на путину, и распределили рыбаков на эти невода. Получилось три бригады. Избрали бригадиров: Калпе, Улуску, Годо.
После собрания Пиапон передавал сельсоветские дела Хорхою. И опять Лена писала бумагу с коротким и все равно непонятным названием «акт». Когда Пиапон подписывался под этой бумагой, Лена усмехнулась и сказала:
— Неправильно вы имя пишете. Кто научил?
— Почему неправильно? — удивился Пиапон.
— Вас зовут Пиапон, а вы написали Пе-я-пом. Слышите, как? Пе-я-пом.
Пиапон строго взглянул на своего бывшего учителя, и Хорхой опустил голову. Лена засмеялась.
— Ничего, товарищ председатель колхоза, будем учиться.
— Будем, когда будем? Столько свободного времени раньше было, а теперь? Солнце по небу прямо бегом бежит, оглянуться не успеешь, оно уже за ледяные горы спряталось. Когда тут учиться?
— Ничего, я вам буду буквы выписывать, а вы их заучивайте между делом. Запомните все буквы — все будет хорошо.
В начале сентября колхозники выехали семьями на тони. На незанятые тони приехали те, кто отказался вступать в колхоз. Рядом с бригадой Улуски расположился Полокто с многочисленным семейством.
— Отец Ойты, вступай в колхоз, у тебя же готовая бригада, — посмеивался Улуска, довольный и гордый тем, что его избрали на высокую должность бригадира.
— Без твоего колхоза обойдусь, — огрызался Полокто.
— Единоличник, — беззлобно выговаривал с трудом запомнившееся русское слово Улуска и широко улыбался.
— Ты у меня пообзывай еще. Посмотрим, кто больше поймает.
— А чего смотреть? У тебя неводишко, а у нас неводище из трех таких, как твой.
Гордый Улуска впервые в жизни мог подтрунивать над Полокто, которого всегда побаивался.
Был среди бригадиров и другой счастливый человек. Это Годо. Когда его утверждали бригадиром, рыбаки добродушно похлопывали его и говорили:
— Был работником, а как вступил в колхоз, стал бригадиром. Будешь теперь нами понукать. Ишь как.
Годо улыбался, он был бесконечно счастлив доверием колхозников. Невод Холгитона он забрал в свою бригаду и подшил к трем другим неводам. Старик теперь числился в бригаде своего бывшего работника. В первые дни, когда рыбаки делали контрольные заметы, старик сидел на берегу и наблюдал за притонением. Рыбы не было, и он требовал, чтобы невод немедленно вытаскивали на вешала, на просушку. Когда укладывались первые десятки саженей, он смотрел с безразличием, но когда начинался его невод, глаза его загорались и он кричал:
— Что делаете?! Что делаете?! Почему так густо складываете, реже надо, реже. Не понимаете, что ли? Я десять лет вязал этот невод, а вы его за одну осень сгноите. Реже складывайте…
Это повторитесь изо дня в день и вскоре так надоело рыбакам, что они заявили: либо Холгитон пусть едет домой, потому что какой из него рыбак, либо забирает свой невод.
— Сучьи дети! — рассердился старик. — Десять лет я готовил невод, коноплю, нити из нее. Вам сейчас готовые сети, целые невода обещают, разве вы поймете, как я десять лет вязал этот невод? Нипо, Почо, Годо! Снимите наш невод, мы будем отдельно рыбачить. Мы выходим из колхоза!
Нипо с Почо послушно вытащили ножи и начали отделять свой невод от остальных. Годо не тронулся с места.
— Годо, а ты чего стоишь?
— Он бригадир, он уже не твой работник, — сказал кто-то.
Холгитон сплюнул и начал помогать сыновьям. В тот же день он свернул свой хомаран и уехал на свободную тонь.
— Ума лишился старик, — сказали рыбаки и похвалили Годо.
— Нет, он умный, — ответил Годо. — Вы не понимаете его, а я-то знаю, о чем он думает. Я знаю, как он готовил невод, я ему много помогал. Он не невод, может, жалеет, он свой труд жалеет.
Пиапон, узнав о новом капризе Холгитона, сказал:
— Старый дьявол! Ну погоди, попросишься обратно в колхоз! — и спросил Годо: — Как же теперь ты? Маловато людей.
— Да и невод покороче, — засмеялся в ответ Годо.
— Ты молодец. Как теперь с Холгитоном?
— Не знаю. В другой дом, наверно, уйду.
— Супчуки и дети не отпустят. Ладно, пока нет рыбы, съезди к нему и уговори вернуться, скажи, что, если сейчас не вернется, потом будет поздно.
Годо тут же сел в оморочку и выехал.
— Проведать приехал или вместе рыбачить? — спросил Холгитон.
— Разговаривать приехал, — ответил Годо.
Супчуки и ее сыновья радостно встретили Годо, только Холгитон не выказал радости, хотя и был доволен его приездом. «Прав он, чего мне на него сердиться, — думал старик. — Вон какое ему доверие, бригадиром избрали, выходит, его уважают люди. Человек-то он неплохой».
— Не уговаривай, в бригаду не вернусь, — сказал он.
— Как же будете рыбачить? Тяжело ведь.
— Помощи не попросим.
— Мало наловишь, наперед знаю. Закинешь невод раз, два, поймаешь лодку рыбы и повезешь на рыббазу. Туда-сюда — день. А еще неизвестно, примут у тебя рыбу или нет, потому что сначала примут у колхозников, потом у тебя. Пиапон сказал так: возвращайся, пока не поздно, иначе обратно в колхоз не примет, — и, заметив упрямство в глазах старика, Годо добавил от себя: — Да и дом один без помощи людей не достроишь.
— Это не его дело, пусть сгниет недостроенный дом!
Все вышли на берег провожать Годо. Холгитон наблюдал, как сыновья обнимались с Годо, и ему стало душно, будто кто сжал ему горло. Он отвернулся. А ночью он лежал с открытыми глазами и думал о своей жизни, о жене, о Годо и детях. Мысли эти промелькнули, будто стая уток пролетела над головой и исчезла за тальником. Что думать о прошлом, жизнь уже прожита. Что думать о Супчуки, Годо и детях? Это одна семья, а Холгитон посторонний, на словах он только глава этой семьи. Лучше думать о будущем, хотя неизвестно, сколько он еще протянет, сколько попортит крови детям, Годо и этому же Пиапону. Он ведь знает, как не хотелось уходить из бригады Нипо и Почо, они молодые, а молодых всегда тянет к людям. Зря, конечно, он оторвал их от хороших людей. Да и Годо прав, кругом прав. Но что теперь делать, с какими глазами возвращаться в бригаду?!
Недолго выдержал Холгитон. Когда пошла кета, он отвез первый улов на рыббазу, проторчал там день, и приняли у него рыбу третьим сортом, объяснили почему, будто сам он, старый рыбак, не знает почему. А за это время бригада Годо дважды приезжала сдавать кету, потому что часть рыбаков оставалась на добыче, другая — отвозила. Вернувшись на тонь, Холгитон молча стал свертывать хомаран, и домашние поняли, что наконец-то старик сдался. Так же молча он вернулся в бригаду, вновь поставил на место хомаран, сам подшил свой конопляный невод к общему. Рыбаки и Годо тоже молчали и делали вид, что все идет по договоренности. Только приехавший проведать бригаду Пиапон не выдержал.
— Так тебя, старого черта, и надо учить! — сказал он в сердцах. — Ты похож на тот травяной мяч, которым играют дети: летает этот мяч от одного игрока к другому, кому зацепится на трезубец, кому — нет. Окончательно ты теперь зацепился?
— Ругай, отец Миры, ругай, — соглашался Холгитон, — жалко невод стало.
— Пожалел!.. Нынче много рыбы если поймаем, в следующем году купим новые невода. Кто тогда позарится на твой конопляный? Тьфу! Из-за невода то в колхоз, то из колхоза, как какая распутная женщина, то к одному мужу, то к другому.
Холгитон все выдержал. Никто никогда его так оскорбительно не сравнивал с травяным мячом, с распутной бабой, но он выдержал, потому что пережил свой позор еще тогда, когда сидел на лодке у приемного пункта рыббазы, когда не принимали у него улов, обходили, как прокаженного. Ругань Пиапона он слушал даже с некоторой долей удовлетворения.
— Что такое колхоз, ты еще поймешь, старый черт! Ты знаешь, рыббаза получила катер, два кунгаса. Это значит, что рыбаки теперь будут сидеть на тонях и ловить кету, а катер с кунгасом будет собирать их улов. Вот как! Чувствуешь?
Когда появился старенький катер с кунгасом и принял кету, все почувствовали облегчение — грести не надо! Не важно, что катер еле ползет против течения, главное — грести не надо!
— Эй, отец Ойты, смотри, как у нас! — кричал, раззадоривая Полокто, счастливый Улуска. — Мы на пароходе рыбу отвозим. Подцепляй лодку, но мы еди-ноли-чни-ков не подцепляем.
С каким удовольствием и старательностью выговаривал Улуска это трудное русское слово! И запомнил-то он его только для юго, чтобы досаждать Полокто. Старый катерок успевал кое-как один раз за день объехать тони, потом рыбакам приходилось самим отвозить улов, опять грести против течения, тянуть бечевой, где представлялась возможность, но они все равно были довольны и с еще большей радостью встречали свой катерок. И опять Улуска дразнил Полокто:
— Эй, отец Ойты, подцепляй лодку! Да мы…
Однажды, уже в конце путины, когда было ясно, сколько добыли колхозники и сколько единоличники, не выдержал старший сын Полокто Ойта, прибежал к Улуске.
— Хватит, аоси, не дразни, разве мы по своей воле не с вами?
— Мое какое дело, по чьей воле ты еди-но-личник. Большой, детей нарожал, сам голову должен иметь.
— Не дразни. Сам знаешь…
— А я не дразню. Ты тоже из-за лошадей, как отец, в колхоз не идешь?
— Сам знаешь.
— Дурак, заладил одно. Иди в колхоз, не слушайся его. Смотри, как мы вместе весело живем.
Когда Пиапону передали этот разговор, он подумал: «Если даже Улуска начал убеждать, то дело пойдет».