Глава пятая
1
На крыльце сразу навалилась, обступила холодная, с ветром темь. После света в первое мгновение почти ничего не было видно. Башлыков остановился.
— Метет! Холодина! — очутилась рядом Параска. — Сама природа за то, чтоб переждали!
— Правда, заночуйте… — помог ей Борис.
Башлыков твердо отрезал:
— Нет! — придерживаясь за перила, стал решительно сходить по ступенькам.
Теперь глаза привыкли к темени, не так уж и темно. В серой полумгле зимней ночи четко вырисовывались силуэты коней, фигуры возниц, два возка. Башлыков окликнул своего возницу, двинулся на голос. Вышли из школы и остальные, молча смотрели, как он усаживается на заднем сиденье. Похоже, что ждали еще чего-то.
Он молчал. Возница оглянулся, дернул вожжами, и все, кто стоял рядом — Дорошка, Казаченко, Гайлис, Глушак, — скрылись в темноте.
Вдоль школьного двора зимняя дорога к шляху. На самом выезде возок нагнал нескольких участников сходки, которые неохотно сошли с дороги в снег. Когда промчался мимо, показалось, спину пронизывают недобрые взгляды, невольно насторожился. Настороженность росла, когда, словно преследуя его, полезли в глаза убогие, враждебно притаившиеся очертания: справа — недавней улицы с хатами, хлевами, гумнами, а слева — загуменья той, старой части деревни.
Проехал между ними — как из плена вырвался. Вольно, просторно разлеглась впереди сероватая ширь. Чувствуя, что не утихает в нем ярость, злость, гонит — скорее, дальше отсюда, Башлыков хотел подхлестнуть коней. Он едва сдерживал в себе это желание: видел, что возница понимает его, старается гнать и без понукания. Не впервые едут, знает седока. Поэтому, когда в поле возок вдруг остановился, Башлыков недовольно, с раздражением бросил:
— Ну, что такое!
— Ивана Анисимовича не видно!.. — ответил возница, оглядываясь назад.
А, черт! Башлыкова в его нервном беспокойстве разозлило не только то, что пришлось остановиться, но и внимание, мягкость, с которой произнес возница это «Ивана Анисимовича»! Будто упрекнул, что Иван Анисимович вот задержались, прощаются по-людски. Тоже мне советчик, указчик нашелся. Дурно подумал про Апейку: задержался, разводит благодушие, задобрить, нажить себе авторитет хочет; выставить себя демократом, это рядом с башлыковской резкостью.
Где-то щемила неловкость. Не было уверенности, что поступил правильно. С кем, с кем, а с Дорошкой, с Казаченкой можно было; обойтись и лучше. Особенно с Дорошкой, с женщиной. Но он не дал себе расчувствоваться. Все это мелочи, ерунда в сравнении с тем главным, что произошло и значение чего он не будет прикрывать никакой деликатностью, как некоторые демократы… Он показывал и будет показывать, как недоволен. Головотяпы! Слов нет таких, какие заслужили!..
И, не оглядываясь, почувствовал, подъехал Апейка. Возок подошел почти впритык — Апейкины кони сопели в затылок.
Возок взвизгнул и снова помчал. Вскоре он, однако, затормозил так резко, что кони сзади чуть не наскочили на него, под полозьями тяжко заскребло — потянулась голая, выметенная ветром дорога. Преодолев этот отрезок, кони снова было перешли на легкий бег, но вскорости внимательный возница попридержал их. Снова шаркало внизу и нудно тянулось почти голое поле. Ехали медленно, и Башлыкову хотелось соскочить на землю и побежать самому.
Все время налетал ветер, заносил снегом лицо, все силился насыпать за ворот. Космы снега раз за разом перебегали через дорогу, носились в воздухе, метались перед глазами, от этого все выглядело шевелящимся, беспокойным и словно бы нереальным. Чувство беспокойства и неуверенности еще усиливала тусклая серость, что плотно окутала, сровняла все поле, позволяя более-менее прилично видеть только в двух-трех шагах. Беспокойство было и в беге коней, и в беспрерывном резком шорохе быльняка по обеим сторонам дороги, на межах, и в самих порывистых бросках ветра…
Слева, чуть поодаль, что-то зачернело. Башлыков не столько разглядел, сколько заметил небольшой лесок в поле. Когда темное пятно немного приблизилось и стало обрисовываться, сквозь мечущийся снег Башлыков вдруг заметил там, под покровом темноты, странные фигуры. Он присмотрелся, и рассудок подсказал: то, что, казалось ему, привиделось, жило, шевелилось, готовилось. Чувствуя, как холодеет спина, он нервным движением полез в карман, стиснул теплую твердую рукоятку нагана. Повернулся назад, чтобы крикнуть Апейке, предупредить, но его возок, как нарочно, тащился далеко.
«Не послушался!.. Не остался!!! Глупая нетерпеливость!.. Доказать хотел!.. Что?! — быстро, болезненно, горячо билось в голове. Обожгло обидное: как это мог не видеть то, что и слепой увидел бы! Алчные, злобные взгляды. В которых открыто горело: рассчитаться! Кончить!.. И горькое, бессильное: — Так по-глупому влипнуть! Так кончить! Не управившись ни с чем!..»
Пальцем отвел курок, другой положил на спусковой крючок и все всматривался в темноту леска, до рези в глазах. От напряжения глаза заволокло, он торопливо вытер их, не моргая, следил. «Из обреза или из винтовки ожгут, — прошло в сознании. — Пожалуй, из винтовки. Из винтовки точнее!» Как это томительно было — ехать, чувствуя себя под прицелом винтовки, наведенной на тебя опытной рукой. Ехать и ждать, когда же прогремит выстрел, который кончит все. «Так рано! Когда только начал!.. И так по-глупому!..»
Выстрела не было. Уже отъехали порядочно, а сердце все еще гулко стучало. Успокоение приходило медленно и неполно, тревога по-прежнему сжимала грудь. Был там кто или не был? Неужели померещилось?.. Не может быть, что показалось!.. Он же хорошо видел: фигуры, движение даже!.. Почему не выстрелили? Побоялись в последний момент?..
С радостью, что жив, успокоившись — не выстрелили, обошлось пока, — заметил себе: обязательно сказать Харчеву, приказать, чтоб присмотрелся, выяснил. Непрошеное взяло сомнение: а может, не стоит говорить, старый, грубый рубака может не доверить. Посчитает, что все это причуды необузданной фантазии. Страха. Да, возможно. И Апейке не говорить, пожалуй. Этот мог проспать и сказать, что ничего не было. Попробуй докажи. Осилил досадную неловкость, сбросил с себя. А пренеприятная была минутка! Аж в пот, будь оно неладно, вогнало!..
За белой лощиной дорога вывела к шляху. По сторонам в сухом шероховатом шуме одна за другой пошли старые березы. Уши снова остро ловили звуки, среди которых успокаивали только топот и фырканье Апейкиных коней позади. Глаза подстерегающе следили за тенями, за малейшим движением. Березы за березами, с одной стороны и с другой, и за каждой может подстерегать опасность. А тут с левой стороны надвинулся черной стеной впритык лес. Лес до бесконечности и дальше, до Припяти. На многие километры болото и лес. Райское убежище для бандитов.
Пока тянулся лес, Башлыков продолжал зорко всматриваться в его темноту. За равниной шлях начал сходить вниз, втиснулся в крутые берега. С одной стороны берег и с другой — все закрыли. Снизу не увидишь, что за гребнем. А оттуда все как на ладони. Берега близко — каких-то три шага по сторонам. Сжали так, что и развернуться с возком непросто. Вот где пальнуть удобно!.. Хорошо одно, что кони, как бы понимая опасность, с горки прибавили бегу. Неприятное, тянущееся ожидание. Внимание одновременно в ту и в другую сторону. Рука даже немеет, сжимая наган.
Наконец берега стали раздвигаться и раздвинулись совсем. Ни леса, ни берез по сторонам, серая мутная ширь. Ширь болота. Шлях побежал по гати, что приподнялась над заснеженной низиной. Башлыков впивался глазами во мглу впереди, силился разглядеть темный широкий берег. Коммунарский берег. Вот уже мосток над Турьей, копыта коней, как в бубен, гулко застучали по доскам. За мостком — совсем рядом — горка, на ней темные коммунарские постройки.
Кони в гору чуть замедлили бег, пошли спокойнее. Будто чувствовали, что опасность позади. Слева плыл плетень, плыли яблони за плетнем. Справа — несколько хат без единого огонька. Уткнулись в небо, растаяли во мраке тополя, и снова разлеглось, поползло по сторонам мутное поле. Башлыков больше не сжимал наган. Втянул шею, уткнул подбородок в воротник, прикрыл глаза. Сидел расслабленно, слушал вольный шум ветра, ощущал холодный запах снега. Откуда-то издали доносилось поскрипывание полозьев, которые время от времени цепляли за голую землю. Горячо посапывали сзади Апейкины кони. Все это успокаивало.
Недавнее возбуждение постепенно унималось. Тревога жила внутри уже не только как реальность, но и как воспоминание о пережитом. Воспоминание это бередило: теперь, когда приходил в себя, неприятно стало, что так горячился, нервничал. Даже будто испугался. Нет, не испугался, нечего клепать на себя. Просто был наготове, как надо. Смотрел открыто в глаза правде. Готов был ответить в любой момент. И ответил бы как надлежит!.. Все же скверно было на душе, как ни финти, спокойствия, выдержки настоящей не хватило. Не так держался, сердце билось, как у новобранца. Мальчишка! Едва не призвал на помощь Апейку!..
Снова охватило сомнение: было там, в кустах, что или не было? Не желая обманывать себя, он чувствовал теперь, что, вполне могло статься, и не было ничего. Показалось. Привиделось. От волнения. От разыгравшейся фантазии… Он выругался вслух:
— Ч-черт!.. Дошел! — Упрекнул себя: — Проклятые нервы!..
Горькое волнение, что не хотело отпускать, напомнило о другом. В памяти ожило: духота, густой, едкий дым самокруток. Тяжелый запах пота, овчин и свиток. Темные, с беспокойными тенями лица. Потные, неподатливые, злобно ощеренные рты. «Нема такого права! Ето не по закону!..» Вспомнилось дневное: как ходил по пустому колхозному двору и сиротливая пустота конюшни и амбара. Печальное одиночество заржавевшей жатки. Как бродил с Черноштаном, с Гайлисом по хатам, пробовал каждого уговорить одуматься, вернуться. Вспомнил, как чуть ли не каждый, заметив его во дворе, настораживался, пытался спрятаться. Женщины, злые их глаза. И злые, враждебные крики.
Чем больше ходил, тем больше чувствовал, напрасно это. И теперь обожгло ощущение глухоты их, враждебности, даже ненависти. И вместе — своей слабости, униженности. Отвратительное ощущение. Никогда, кажется, не было такого…
Он вспомнил, что такая же глухота и враждебность встали перед ним, когда заговорил на собрании. Воспоминание об этом особенно взволновало, потому что он вышел из себя: израсходовался за день, растравил всю душу. Странно, перебирая в памяти то, о чем говорил, не усматривал ошибки, и все же его угнетала неудовлетворенность собой. Будто все-таки говорил не то, что надо, и не так, как надо. С досадой думал, что не выдержал под конец, раскипятился. И еще больше испортил все… Затем стал припоминать поведение, выступления других ораторов. От Дубодела нельзя было ожидать большего, старался, насколько хватило. А вот Глушаку можно было и лучше выступить. Говорил, будто отбывал повинность. И Дорошка разделикатничалась. Однако наиболее интересное все же — речь председателя исполкома. Байка про какого-то Ивана — прямо анекдотический пример сермяжной философии. Подделка под мужичка. А фактически образец аполитичности, оппортунизма. Которых дальше уже прямо-таки нельзя прощать. Которые уже черт знает куда ведут.
И он вспомнил, что Апейка с самого начала не скрывал, что не верит в успех этого собрания. И хоть теперь неудачный опыт вроде бы показал, что у него был резон, Башлыкову не хотелось с ним соглашаться. Все-таки собрание надо было провести, как это ни неприятно. Надо было испробовать все средства. Выяснить все до конца. Теперь совесть может быть чиста. Все, что могли, сделали…
А что не удалось ничего изменить, не его, Башлыкова, вина. Ничего нельзя было сделать. Теперь видно как на ладони, свито вражеское гнездо. Все заражено поганым кулацким душком. Даже бедняцкая часть заражена. Или запутана кулачьем… «Вылезли в открытую, — пришла, как ясный результат, мысль. — Сбросили маску!.. Война в открытую!.. Что ж, тем лучше! Ударом на удар!.. Тройным ударом на мерзкий удар!..»
От злобы, что подымалась в нем, крепло ощущение силы, уверенности в себе, в своей власти. Тройным ударом! Он не уточняет, как это будет — тройным ударом; думать тяжело. Давно уже чувствует, все сильнее наваливается, обременяет усталость. Но он уверен, это будет тройным ударом!..
Думать ему мешает не только усталость. Он нарочно сдерживает себя, смутно чувствует: со злобой грозит еще больше усилиться беспокойство. Беда. Катастрофа. Отгоняя мысли об этом, хватается за прежнее: тройным ударом!
Нарочно прислушивается к своей усталости: ах, как он устал! Скорей бы добраться домой, упасть на кровать. Или хоть на пол. Не раздеваясь даже. Передохнуть немного от всего…
Еще он чувствовал, как пронизывает, сжимает мороз. Он мерзнет все сильнее, однако терпит, не шелохнется. «Зима берет свое… Берет», — думает он странно обрадованно.
2
Когда спустились вниз, в тишину юровичской улицы, возница повернулся к нему.
— Куда везти?
Башлыков опустил воротник, пожал плечами.
— В райком…
Замерзшие губы шевельнулись непослушно, вышло вроде «вайком».
Можно было и не спрашивать: каждый раз, возвращаясь, ехали прежде всего в райком. А вдруг, пока ездил, произошло что-нибудь важное, надо неотложно распорядиться. Да и вообще узнать о положении, быть в курсе последних событий. Знать все… Должность такая и время такое, что надо всегда быть наготове…
Из окна райкома приветил его желтый огонек. Враз пересилив одеревенелость, сжимавшую его, Башлыков быстро выскочил из возка. Левая нога чуть не подогнулась, он постоял, одолел окаменение в ноге и, прихрамывая, подался в райкомовский двор, взошел на крыльцо. Попробовал открыть дверь, но она была заперта изнутри. Снял рукавицу, теплой рукой энергично постучал по доскам.
Открыли не скоро. Дежурный, русый парень, увидев его, моргал глазами сонно, растерянно. Задремал. Торопливо пригладил волосы.
Башлыков с той легкостью, которая всегда появлялась при людях, решительно прошел мимо. Не сказав ничего, упрекнул молчанием. Уже в приемной остановился, спросил:
— Звонил кто?
— Звонили!.. — поймал его взгляд дежурный. В голосе была радость. Оттого, наверно, что может исправиться.
— Давно?
— Да за полночь. За полночь изрядно.
— Откуда?
— Из Мозыря. Из округа. Товарищ Голубович…
— Говорил что?
— Говорил. Спросил, где вы. «Где товарищ Башлыков?» Я сказал: в районе. Коллективизацию проводит…
— Не спрашивал ничего?
— Спрашивал: «Как дела?» Я сказал: «Идут». Тогда он попросил прочитать сводку. Я прочитал. Миша мне оставил…
— Больше ничего не говорил?
— Сказал: «Благодарю. Всего хорошего».
Башлыков отомкнул дверь в кабинет. Впотьмах нашел в углу вешалку, повесил пальто. Подошел к столу, где должна была стоять лампа. Чиркнул спичкой, поднял под зеленым абажуром стекло, зажег обгорелый краешек фитиля. Зеленый абажур на лампе вызвал раздражение: ч-черт побрал бы это мещанство! Раздражение было вызвано помощником, который где-то выкопал дурацкий этот абажур и не выполнил приказа снять его.
Не хватало еще, чтобы в кабинете секретаря райкома разводили мещанский уют! «Для глаз удобнее, успокаивает зрение!» — вспомнил он язвительно слова помощника. Самое время успокаивать зрение, когда только гляди да гляди! Не первый раз встревожило: где он достал это, не у нэпмана ли какого? Конечно же, не у бедняка. Подумал строго: надо присмотреться лучше, взяться как следует за помощника. Времени все не найдешь, крутишься как черт. Да и парень разворотливый, толковый…
Снял абажур, сунул в угол под вешалку. Завтра же приказать, чтоб и следа нэпманского этого не было.
На столе на обычном месте белел листок. Сводка за сутки. Башлыков, зайдя за стол, привычно протянул руку и вдруг тяжело придержал ее. Сводка! Устарела, поломалась сводка! Сдерживая неприятное чувство, что сразу ожило, взял два конверта, которые лежали рядом со сводкой. На первом он сразу узнал почерк Нинки — сестры. Письмо из дому. Почерк на другом тоже знакомый, писал гомельский приятель Леня Мандрыка. Об этом свидетельствовала и подпись внизу конверта — несколько букв с замысловатыми крючками. Подпись, пригодная, как смеялся Леня, для того, чтобы подписывать деньги. Письмо было надписано почтительно, официально: «Секретарю Юровичского райкома товарищу…» Даже за подписью этой виднелся веселый характер приятеля.
Башлыков оторвал край конверта — захотелось услышать шутливый голос. Только развернул синий, шершавый, в линеечку листок, в глаза кинулось: «Алешка, чертяка!» От озорного, товарищеского сразу потеплело, будто вдруг оказался в милом ему Гомеле, среди друзей или где-нибудь в парке над Сожем. Впился взглядом в письмо: «Как ты там воюешь? Как перепахиваешь там старые собственнические границы? Круши там кулацкую и всякую прочую нечисть, чтоб все чувствовали твою твердую рабоче-пролетарскую руку!.. Алешка, я читаю про тебя в газетах и горжусь! И прямо не верю, что это с тобой лазил через забор, в дырку, на стадион. Помнишь, чертяка?.. А теперь я горжусь, ты наша слава!..» За всем этим Башлыков слышал задиристый, озорной голос Леньки, которого он когда-то любил, с которым так легко было смотреть на мир. Но сейчас голос этот не только не веселил, а пробуждал неприятное в душе, то, что не хотелось трогать. «Гордимся!.. Ты наша слава!.. Читаем!..» Слова эти сегодня будто бесцеремонно дразнили.
Он уже хотел бросить читать, когда взгляд его вдруг выхватил среди строк — Лена. Чувствуя, как часто стало биться сердце, пробежал по строчкам: «Завидую и горжусь, между прочим, не только я. Я сейчас напишу тебе такое, что ты заикой станешь! Подготовься, чертяка, и держись! Не падай на пол! Видел я тут на днях, кого б, ты думаешь? Вовек не угадаешь! Лену!.. Иду по Советской прямо лицом к лицу! Я даже глазам не поверил!» Как бы сквозь туман, сквозь горячий звон пронизывало: Лена в Гомеле. Приехала от мужа. Не очень счастлива, «мягко говоря»! Хоть и вида не подает. Долго, «даже захватывало у нее дыхание», расспрашивала о нем. «Об Алешке». Сказала, что он далеко пойдет и что она «рада за него». А о себе рассказывать не стала. «Ничего особенного. Живу, и все…» Каждое слово отзывалось звоном, ударяло, а последнее сильнее всего: «Через день, сказала, поедет обратно! Невесело сказала!.. Понимаешь, ты, чертяка, что делается на свете?!» — спрашивал некстати весело Леня.
Затем Леня писал о гомельских новостях, о том, какая это беспокойная и веселая служба — его клуб. Догадываясь, что растревожит напоминанием о Лене, заметил, что в Гомеле много появилось девчат хороших, и советовал: на свете есть и другие важные вещи, кроме дел. Вырвись на день-два — жалеть не будешь!
Башлыкову не понравились пошловатая игривость последних строк письма и приглашение с намеками, особенно неуместными после всего, что было сказано о Лене. Однако это отметилось мимоходом в душе, все его существо заполнило одно — Лена! Или оттого, что он был утомлен, или оттого, что эта новость обрушилась так неожиданно, Башлыков не мог думать, жил только горячим и тяжелым чувством: Лена была в Гомеле, несчастлива, любит. Любит все же Лена, Лена — звенело на разные голоса.
Он с усилием наклонился к столу, взял письмо от Нины. Каждый раз, когда он получал письмо из дому или просто думал о доме, о родных, его неизменно захватывал тот сложный мир. Возвращалось голодное, в непосильном труде детство, темный сырой барак в залинейном районе. Входила в комнату, становилась рядом, век в заботе, в страхе за кусок хлеба, за детей мать. Ласковая и несчастная на всю жизнь сестричка Нина, здоровый, выпестованный матерью Борис. Оживала в памяти давняя обида, неприязнь: мучились одни при живом отце, который где-то, были уверены, процветал с другой женщиной. Пеструю, полную жажды деятельности и широких, на весь мир, надежд, комсомольскую юность едва не все время омрачали неодолимые противоречия с тем, что было дома. Старые беды не все остались в бараке, многие переехали в светлый каменный дом около парка, где дали комнату Башлыкову. Нежность к матери, что растила троих, смешивалась с жалостью: не уберегла, передала на память ему и Нине чахотку. Нину сделала калекой. Нина, милая умная Нина с острыми плечами, с несчастьем — горбом…
В противоречивый мир памяти всегда вплеталось, тревожило чувство вины — помогает мало. Правда, деньги посылает каждый месяц, все, что может. Но разве достаточно им одних денег? Нине, которую надо было бы отвезти к хорошему специалисту, попробовать избавить от беды. Борису, которого надо было бы направить твердой рукой. Матери, которая одна разрывается между обоими…
Сегодня ко всему этому беспокойству примешалась и свежая, неожиданная тоска о Лене. Лена, Лена…
Нинино письмо, как всегда, начиналось ласково: «Добрый день, любимый наш Алешка!» Вопросы, как живет, сожаление, что, вероятно, много работы. Не бережет себя, недосыпает и голодает. Все в дороге, на холоде. А она учится, и учится хорошо. Очень хорошо. И здоровая, и веселая. «И девчата, и парни у нас — как один. Дружные и находчивые. На переменке к нам приходят из других групп, чтоб похохотать! Знают, у нас скучать не умеют!»
Мать тоже здорова. Только все переживает за него, за Алешу. И наказывала даже, чтоб написала: пускай бережет себя! «Одним словом, все у нас по-прежнему», — успокаивала, утешала Башлыкова сестра. Кажется, сегодня она излишне уж старалась успокоить его, и у Башлыкова, уставшего, появилось предчувствие, что у них там что-то случилось. И правда, после шло осторожное: «Только о Борисе важные новости. Борисик наш, кажется, серьезно собрался стать взрослым! Прибиться наконец к берегу и начать самостоятельную жизнь!.. О том, как это серьезно, можно судить уже по тому, что он теперь все дни у одной пристани… Пристань эта — Лиза Шепель!.. Все дни, всюду вместе! Прямо голубки!.. Все свободное время — в ее комнате. Судя по всему, у них далеко зашло. Ходят слухи, что может появиться наследник… Так что у нас, Алешка, новый родственник — товарищ Шепель!..»
Каким бы ни был усталым, переполненным прежними событиями, Башлыков несколько минут не находил места от волнения. Встал, закурил, затянулся, аж зашелся кашлем. Нетерпеливо, раздраженно заходил по комнате. «Родственник товарищ Шепель!» Товарищ Шепель! Пан Шепель! Хозяин некогда большой аптеки. И модного парфюмерного магазина! Нэпман, торгаш, известный всему городу!
Всего, кажется, можно было ожидать от этого балбеса, от Бориса. А такого не ждал. Додуматься не додумался б! «Родственник товарища Шепеля! Товарищ Шепель!» Секретарь райкома — родственник Шепеля, нэпмана, пройдохи!
С ума он спятил, что ли, дурак этот? Додумался — из тысяч девчат, хороших, дочерей рабочих, выбрать такую спутницу! Как нарочно! Да и нарочно, если б хотел, не додумался бы! Если б раньше, года два-три!.. Понять еще как-то можно было бы! А теперь, теперь!.. Понять можно, он видел Лизу Шепель, знал эту красотку. Но делать такую глупость в теперешнее время, когда идет такое наступление! Поставить себя и его, брата, в такое положение!
Он подумал, как отзовутся на все это друзья там, в Гомеле. Загодя представил, что чуть не каждый будет обвинять его, Башлыкова. Не воспитал как следует. Своего младшего брата не смог воспитать! Руководитель!.. Будут обвинять — и справедливо! Не воспитал! Не смог!
Пришло в голову: теперь каждый раз, рассказывая о себе, он должен будет сообщать об этом. Объяснять в анкетах, в автобиографиях. Вписывать в свою жизнь! Которую он хотел прожить чисто! И был чистым до сих пор!..
Все так спуталось, что его вдруг взяло отчаяние. Черт знает что за ночь! Злобные лица на собрании. Полный провал в Глинищах. Боль от вести про Лену. И, наконец, это: родственник пана Шепеля! Все вместе сошлось отовсюду!
Не было уже сил ни думать, ни терпеть это. Он вдруг перестал мерить шагами кабинет, бросил окурок. Ткнул в чернильницу. Решительно оборвал себя: хватит на сегодня!
Достал из шкафа подшивку газеты, свернул, положил под голову. Снял с вешалки пальто, шапку, подошел к столу. Прикрутил фитиль, дунул в лампу.