ТЫ НЕ БРАТ ЛИ МОЙ, МУРАВЕЙ?
Человек пошел за лестницей, которую они прятали за домом, в кустах лопуха и кислицы. Им приходилось опасаться теперь воров — однажды у них сняли с крыши много провяленной камбалы, пока оба ходили на сопку за травой. После этого незнакомец и придумал прятать лестницу за дом. Так было проще, чем снимать и уносить всю рыбу.
Свалив с себя на землю охапку мокрых, глубиной и холодом пахнущих водорослей, До Хок-ро стоял лицом к углу дома, за которым исчез незнакомец: сначала голова и плечи скрылись, затем мелькнули босые ноги. А теперь, ожидал старик, должен появиться из-за стены конец лестницы, а потом сам человек, несущий ее на плече. Время шло, а незнакомец с лестницей не появлялся. Но надо было вывешивать длинные ремни морской капусты на крышу, и старик терпеливо ждал, вслушиваясь в шум, плеск и удары волн, падавших на берег за его спиной, бездумно глядя на то, как сильный ветер треплет летящую ворону. Она рвалась против ветра, тяжело загребая крыльями, и двигалась вперед с трудом, медленно, как во сне. Но вдруг она свернула в сторону, и ее тут же подхватило и прочь унесло порывом. До Хок-ро опустился на завалинку у двери, поднес к лицу руку и стал рассматривать больной палец, обмотанный тряпицей. Палец нарывал, тихо садня, тряпица взлохматилась, и длинная нитка от нее тянулась и билась на ветру. Старик оборвал нитку и отбросил, взглянул на море, на сбитые тугими комочками, быстро бегущие облака. Волны моря и облака на небе неслись в одну и ту же сторону. Волны прыгали, как лошадиные гривастые головы на беспокойных шеях, и несчетно велик, страшен был их дикий табун. Между облаками ярко вспыхивало и потухало солнце. День был ветреный, но теплый; ветер согревал, а не холодил тело, и за Камароном берег был усеян купальщиками. Большие зеленые волны нагоняли одна другую, поднимались стеною и рушились на песок, и шум стоял от них по всему берегу, будто кидали на землю огромные мешки с зерном.
А незнакомец все не появлялся с лестницей, и До Хокро недоумевал: что он может делать за домом столь долго? И вдруг неожиданная мысль пришла ему в голову: а что, если человек упал на землю и умер? Масико уехала, к концу лета вернется, а затем снова уедет. Нету Масико, а тут еще и этот человек… Что делать, если он и на самом деле умрет? Но нет, не может быть такого. Масико уехала, когда шли дожди, а через несколько дней дождь прекратился, и с тех пор стояла ясная, теплая погода. Солнце грело изо всех сил, отдавая последним летним неделям все, что могло отдать. Пришелец чувствовал себя хорошо, был весел и бодр, и старик думал, что он вылечился и скоро должен уехать домой.
И тут — как будто приставили к груди До Хок-ро сверло, и нажали, и повернули, сверло глубоко вошло острием внутрь — край сердца кольнуло дурное предчувствие. Он вспомнил, что в доме висит на гвозде пиджак человека и еще кое-какая одежда лежит в головах постели. Вспомнил старик о часах, которые тот давно отложил на подоконник, — они лежат там стеклами вниз и пылятся, хорошие золотые часы. Они пили воду из одной бутылки, по ночам каждый из них слышал кашель другого и возню его на постели слышал. И на обоих Масико оставила крупу, рис и соленую редьку в кастрюльке.
С треском ломая стебли кислицы, из-за дома выскочила желтая собака, присела на тощий зад. С ужасом взглянув на До Хок-ро, с ужасом оглянувшись назад, откуда выскочила, собака тявкнула, будто ее ударили, подскочила и понеслась с Камарона, поджав хвост. И До Хок-ро, испугавшись чего-то, вскочил на ноги и тоже пошел вон от дома, прямо к одинокому на мысе дереву и мимо дерева, что качалось на ветру, будто бегущая женщина, пригибавшаяся на бегу и отворачивавшая в сторону лицо. Старик торопливо пробежал через весь пляж, ни на кого не глядя, пробрался к кладбищу рыбачьих катеров и барж и спрятался там в обломках старого японского кунгаса. Одолевая удары и всплеск волн, сюда доносились людской крик и смех, теплый ветер врывался в пробоину старого судна. Эти веселые люди играли в свои игры, бросались в волны и плыли по ним, ни о чем не подозревая. А вечером уйдут они в город, будут гулять кучками по улицам, многие пойдут в клуб, где показывают понятное для них кино, а другие сядут на станции в вечерний поезд и уедут куда-то. Они будут мелькать в окнах домов, скрывая за занавесками свою домашнюю жизнь… И никто из них не знает теперь, что совсем недалеко в больших пыльных лопухах сидит смерть и смотрит на них. У нее жадный, дурной взгляд, песок хрустит на ее зубах. Они не знают, что смерть другого человека — это не просто чужая смерть, а их собственная, потому что смерть для всех одна и та же.
У своих ног старик видел мелкий чистый песок и муравья на нем. Муравей быстро перебирал лапками, но вперед продвигался медленно. «Ох, старик, — застонал До Хок-ро, — зачем ты все еще живешь и что тебе делать с собой, если все еще живешь? Вон бегают на берегу, прыгают в волнах, лежат на песке — отыщи среди них себя, отыщи этого незнакомца! Не отыщешь. Нет среди них вас, нет, — сто, двести, тысяча лет прошло уже — отыщи попробуй себя и ты, незнакомец, попробуй отыщи себя. Все забыто. А люди бегают, прыгают и веселятся, и они все такие же, и они всегда веселятся в летний погожий день у моря. Но только нет среди них тебя, старик, и тебя нет, незнакомец, — потому что вы лишь приснились самим себе и только вы одни и видели эти сны. Скажи, старик, зачем ты столько лет копил деньги? Неужели для того, чтобы их у тебя украли? Скажи, муравей, не мой ли ты младший брат, умерший от оспы в младенчестве? Не жена ли ты моя, не ребенок ли мой, которых никогда у меня не было? Куда ты стремишься, муравей? Неужели знаешь, что ждет тебя там, за этой щелью, к которой ты так упрямо карабкаешься через сыпучий песок?»
Вдруг он услышал, как воет пурга. Уже, оказывается, пришла зима. Он выглянул в дверь и увидел Камарон, весь заснеженный, на сопках от снега получились белые и черные пятна. Закрыв поплотнее дверь, он принялся щепать топором доску и растапливать печь. Огонь вспыхнул, пламя рыжими клочьями полезло из щелей печки между кирпичами.
Грозно постучали кулаками в дверь — он открыл и никого не увидел. В тучах резвился месяц, острый, как кончик ножа. На сопке кто-то плакал, море шевелило на волнах чем-то белым. Это шуга, догадался старик, скоро и большие льдины нагонит. Он повернулся и хотел идти к своей постели, чтобы прилечь, и тут увидел незнакомца. Тот стоял в углу, прямой, высокий, упираясь головой в потолок.
— Хок-ро, собирайтесь в путь, — приказал незнакомец, и тут старик понял, что перед ним — дух умершего человека.
— Эге, слушаюсь, — поклонился он духу и стал обуваться. Он никак не мог найти один сапог, потом махнул рукой — все равно тот был настолько плох, что не стоит о нем беспокоиться. Так и остался он стоять в одном сапоге, не зная, что делать дальше. И тут ему захотелось лечь в постель, отвернуться к стене и уснуть. В голове у него закачалось, где-то далеко нежно запели.
…Старик проснулся и увидел грубые швы на своих резиновых сапогах. Оказывается, он уснул, спрятавшись в старой деревянной барже.
Уже сильно завечерело, воздух сгустился, отяжелел и растекался совсем невысоко над землей. Тихо дышало в лицо еще живое тепло дня, а со спины уже охватывала прохлада подступающей ночи. Небо очистилось, синева его, полиняв к вечеру, перешла в желтизну меда. Ветер утих, покрасневшее солнце разбрызгивало свои прямые лучи совсем низко над водой, от него по морю текла огненная река. По всей земле пошли длинные розовые полосы и синие тени. Грустные жемчужные змеи извивались в переливах успокоенных, мерных волн. Прозрачные яркие лоскуты легли на землю между тенями от листьев лопуха. На склоне сопок свет ярко и мощно вспыхивал, разгораясь на глиняных оползнях и разломах бурых скал среди ровно светящейся зелени.
Ноги у старика затекли, он пошатнулся, поднявшись. В лицо ему ударило солнце, и старик долго смотрел на него — на солнце уже можно было смотреть. Он стоял среди развалин крутобоких барж и катеров, маленький, узкоплечий старик, вытянув вперед, как корова, согнутую шею, лицом к лицу с солнцем. Из-под засаленного, мятого пиджака выбился подол убогой рубахи, над рваными резиновыми сапогами нависали пузырем широкие штаны. Голова старика с отросшими серыми волосами была открыта, кепка его упала на землю, пока он спал. Теплый ветер задувал ему под рубаху, обтекая его тонкие ребра.
Старик стоял и смотрел на солнце долго, будто оцепенев, — и скоро все вокруг стало исчезать, — все, кроме косматой глыбы огня. От солнца тянулась золотая паутина, и она достигала лица старика, охватывала щекочущим теплом его виски, скулы, подбородок — все лицо по кругу, — и перед ним в середине этих огненных тенет моргал зелеными глазами огненный паук. «Ты, всемогущий владетель жизни, не добрый и не злой, ты можешь хоть сию же минуту вонзить в меня свое жало… Ты дал мне много лет непонятной жизни, можешь дать еще столько же, хоть я и не прошу, — думал старик, — и каждый миг, каждое движение этой жизни принадлежит не мне; а тебе, владетель!» И старик стоял перед солнцем смирно, как ученик школы перед учителем, готовый к послушанию, равнодушный, спокойный и чуждый своих страхов, желаний и помыслов. Он постиг в этот миг бесстрашие и равнодушие, безнадежность и свободу, — не он отвечал за все то, что выпало ему и еще выпадет.
«Я никогда не считал себя важным, всем уступал дорогу, ни у кого ничего не отнял, — что ж, я могу смело смотреть в твои глаза, владетель. Бери меня хоть сейчас и делай со мною что хочешь. Мне не о ком тужить, я ничего не могу потерять кроме того, что ты дал, хозяин. В молодости я умел считать деньги, а потом разучился, потому что много раз на моем веку они менялись и я их терял, оказывается. Под конец я стал собирать деньги не считая, заталкивать их в мешочек, чтобы только был поплотнее комок, потому что мне было приятно, когда бумажек много, пусть старые там или новые, — я ведь не собирался их тратить…»
Много лет он копил эти деньги, вкладывал в тайный мешочек маленькие билетики надежды, — хотел, ощущая их плотную тяжесть, когда-нибудь быть не смешным, не последним среди людей, выпрямить привычную к поклонам шею, — да не сбылась его мечта. «И это, может быть, хорошо, — думал старик, томясь, — потому что перед кем мне гордиться, если надо мною всегда был хозяин и он смотрит теперь на меня зелеными мудрыми глазами…» И До Хок-ро опустил свои глаза, До Хок-ро нашел и поднял с земли кепку, надел на голову и пошел к Камарону.
На пляже люди нехотя вставали с песка, нехотя одевались и медленно уходили с берега, сожалея о прошедшем дне. До Хок-ро шел, печально глядя им вслед: всех их обволакивала теплая паутина, обволакивала, грела, и убаюкивала, и приводила неизменно к смирению старости.
Подойдя к дому, он остановился. Налетел сильным порывом случайный ветер-побродяга, стал раскачивать пыльные листья лопухов. И До Хок-ро вошел в лопухи, огромные сахалинские лопухи, которые были до плеч ему. Они шелестели, копошились под ветром, как бестолковое стадо свиней, кланялись и выпрямлялись, и ветер ударял песчинками в эти широкие, как зонты, продырявленные черные листья. Раздвигая их рукой, старик шел сквозь ветер, несущий песок и звонкие людские голоса. Он глядел на стену дома, и ему казалось, что не он пробирается, спотыкаясь, к стене, а что она движется к нему, тихо шипя под песчаным ветром. И у самой стены он увидел на земле человека. Он лежал, раздвинув чуть в стороны ступни, белевшие на земле, оскалив зубы, и это старику показалось настолько нехорошо, что он чуть не повернулся и не ушел назад. И вдруг тот шевельнулся, открыл глаза и, лежа неподвижно среди лопухов, улыбнулся своей обычной долгой улыбкой. До Хок-ро подошел к нему и присел на корточки.