Книга: Время и место
Назад: Новая жизнь на окраине
Дальше: Пережить эту зиму

Время и место

На другой день после того, как Антипову исполнилось пятьдесят два, он полетел в Улан-Удэ, откуда поездом через тайгу и степи попал в Монголию, вышел на станции Дархан, там были кое-какие дела и малоинтересные разговоры, и через три дня — после того как простился с майским холодом и нерасцветшими липами на Суворовском бульваре — сидел в юрте, на ветродуе, слушал шум песка, пил «сютецай», чай с молоком, излюбленный монголами и довольно бурдистый напиток, и разговаривал с хозяином юрты, с одним ученым из столицы и с одним стариком по поводу событий семисотлетней давности. Старик сказал, что корень надо искать в религии — культе предков. Ученый из столицы, имевший лицо широкое и прямоугольное, как ведро, сказал, что причины лежат в социальных условиях. Хозяин юрты все объяснял изменением климата: перестали выпадать дожди, степь выгорала. Было отчаяние от голода и засухи. Антипов думал: «Далеко же забросило их отчаяние!» Ему чудилось иное: маета народа, освободившегося от бремени своей земли, своих городов, могил. Мысль об освобождении занимала его, освобождении от многого: от забот о детях, которые выросли, от ненужной мебели, от мук тщеславия, от власти женщин, эгоизма друзей, террора книг. Вернувшись в Москву, Антипов написал рассказ «Шум песка», предназначенный для сборника, но в редакции рассказ не понравился и в сборник его не взяли, так что получилось, что съездил зря. На самом деле не зря. Вывез из Монголии какую-то пищу своей догадке. Рассказ «Шум песка» был напечатан в журнале. Уже пятый год, расставшись с Таней, Антипов жил в громадной пустой комнате в Мерзляковском переулке, в середине старой Москвы, неподалеку от Тверского бульвара, неподалеку от всего, что составляло прежнюю жизнь, и друзьям было нетрудно навещать его, когда болел и когда у них возникало такое желание. Но желание возникало у них нечасто. Да и друзей не осталось. Многие ограничивались удивлением: «Ты опять нездоров?» Он отвечал: «Что поделаешь! Возраст академический». И так он лежал третью неделю в одиночестве не то чтобы пластом, но полеживал, бродил в пижаме, сидел на балконе, ел на кухне за круглым столом, покрытым французской клеенкой с гастрономическим рисунком, давним подарком женщины, опять валился в постель с книгой — после очередной сердечной подлянки, настигшей его в конце июня, и настроение было хуже некуда. Хотя врачи говорили, что дело идет к поправке. Но промежуток между пиком болезни, проходившим в полубреду, и поправкой, к которой шло дело — но шло тягостно, заунывно! — вгонял Антипова в такой мрак и запустение души, что все становилось немило. Не читалось, не думалось, не спалось, не смотрелся телевизор. Все это привычное, каждодневное, на что прежде не требовалось усилий и что было незаметною рутиной жизни, теперь достигалось только ценой напряжения, а тут Антипова не хватало, и он махал на свои попытки рукой, закрывал глаза, гасил свет. Мысли зарождались и меркли, это были какие-то обрывки, какая-то кожура мыслей, ничего существенного и глубокого он придумать не мог, а когда случайно натыкался умом на незаконченное сочинение, подобие душевной тошноты охватывало его, и он поспешно выключался, чтобы не стало хуже. Всякая мысль о работе была опасна, как резкое движение, как печальная весть. Ему сделалось, например, хуже в тот день, когда Марта Васильевна — старушка, приходившая готовить и убирать, она же доставляла лекарства и почту — принесла газету, где было объявлено о смерти Виктора Котова. Хотя за последние лет двенадцать особой дружбы не было, но известие о том, что Виктуара нет, ударило нестерпимо — так много было связано с ним радости, чепухи, надежд! — и Антипов заплакал, уткнувшись в подушку. Он знал, что Виктуар был ничтожное существо. Да разве, бог ты мой, в том дело? Он был частью жизни, и с его исчезновением омертвела и укоротилась какою-то долей его, Антипова, жизнь. В некрологе сказано: безвременно. Нелепое слово! Подразумевается: нежданно, без причин, без болезни, без предуготовленного и определимого срока, то есть без времени. Скорее всего разорвалась аорта от пьянства, а это всегда без времени. Антипову захотелось непременно пойти на похороны, которые должны состояться через день, он почувствовал себя лучше, сделает усилие, наденет темный пиджак и пойдет. Почти никого не осталось в старой орбите. Володя Гусельщиков ушел в непонятную область, в индийскую философию. Квашнин стал начальством, это было так же далеко, как индийская философия. Мирон уже пять лет обретался в Болгарии, жена у него теперь была болгарка, актриса кино, а его старики доживали на Солянке, и изредка в телефонной трубке хрипело полузадушенное: «Вчера получили письмо от Мирона. И фотографии. Он купил моторную лодку!» Первое время Мирон звонил из Софии часто. А сын Степан работал врачом в Алжире. Иногда прибегала дочь, приносила апельсины, какой-нибудь свежий журнальчик, казавшийся ей интересным, — например, «Театр». Еще реже бывала Людмила, которая хотела приходить чаще, да жизнь не пускала — она работала теперь за городом. А больше никто. Мать умерла. И вот кто чаще других: Маркуша! Загадочно, почему после всей тридцатилетней круговерти остался на поверхности этот несуразный тип, полысевший, голубоглазый, поблекший, но все еще румяный, крикун, балаболка, дитя улицы? Непонятно, чем он жил: то ли торговлей книгами, то ли игрой, то ли добротою слабого пола. Он существовал всегда, но всплывал вблизи временами, и так он всплыл в семьдесят седьмом, когда Антипов вздумал разделаться с библиотекой не потому, что были нужны деньги, а потому, что книги надоели. Маркуша разметал библиотеку в три дня. В шкафу осталось необходимое для жизни — таких книг вышло не более ста, — прочее полетело в тартарары, и Антипов вздохнул с облегчением. Он вздыхал с облегчением, когда от чего-то освобождался.
Ему давно хотелось написать про Маркушу. Хоть что-нибудь, пускай для себя, для памяти, лишь бы не залежалось втуне. Ведь таких персонажей, как этот уморительный обалдуй, знавший книгу гениально — мог на спор угадать название, когда книгу показывали обратной стороной обложки! — в Москве не осталось. Умер Левочка Марафет, сгинули Пат, Барин. У Антипова и название было приготовлено: «Ненужный гений». А какая прелесть отношения Маркуши с президентом Кеннеди! В шестьдесят первом, когда Кеннеди избрали, Маркуша ужасно взбудоражился тем, что президент так молод, бегал, схватившись за голову, и бормотал: «Чего ж я-то сижу? Он уже президент, почти моих лет, а я где? Да зачем я, баран, жизнь прожигаю? Да разве он знает книгу как я?» Возмущение собою и миром было неподдельно. Но через два года, когда Кеннеди убили, Маркуша ворвался в дом Антипова в неистовом раже и кричал, размахивая руками: «Ах я умница! Ах, голова! Недаром один сказал: ты бы, говорит, был Спиноза, если б не играл. Да что ты! Люди от меня без ума! И вот я живой, здоровый, на-ка, бицепс пощупай, а Кеннеди где?» Еще запомнилось и непременно должно было войти в сочинение о Маркуше высказывание его матери, с которой он прожил в подмосковной халупе всю жизнь и которая училась пению в Одессе у Макареску, а во время нэпа продавала на Арбате пирожки: «Все имеет свое время и свое место». Эта замечательная мудрость сидела в клокочущих мозгах Маркуши как чудодейственная заноза и порой охлаждала и укрощала его, особенно в дни, когда он проигрывал на бегах последнее. В прежние времена, когда Антипов собирал книги, он следил за Маркушей в десять глаз: тот мог снять внаглую с полки том и бросить в свой раздутый, бесформенный портфель, похожий на саквояж захолустного доктора, он выманивал нужные ему книги всеми правдами и неправдами, обманывал, плутовал и пытался иногда вырвать силой. Для борьбы с Антиповым сил не хватало, но каких-нибудь старушек, владелиц Данилевского и Понсон дю Террайля, он одолевал без труда. После исчезновения библиотеки Маркуша стал гость неопасный, однако и теперь он норовил сплутовать и как-нибудь Антипова объегорить: спорили на результаты футбольных и хоккейных игр, шахматных матчей, а то и сами садились за доску, по пятерке партия, причем Маркуша требовал себе фору в две легкие фигуры. Как для истинного игрока, для него не существовало таких понятий, как гордость, самолюбие, стыд, мир делился пополам: проигрыш и выигрыш. Одна половина не имела оправданий, другая могла оправдать все. Но Маркуша был первый, кто, узнав о болезни Антипова, прибежал утром с кульком рыночного творога и с криком: «Ну что? Доигрался? А я говорил: не гони кобылу! Делай паузы. Всех книг не напишешь. Всех денег не заработаешь…»
Антипов отправился на похороны в знойный полдень. Когда вышел во двор, закружилась голова, он сел в тени на скамейку. От наступившей жары воздух дрожал и слоился. Листва в садике пожухла, не успев насладить двор свежестью. Безвременная кончина листвы. Кто-то говорил, что предстоит катастрофическое лето. Размышляя о Котове, Антипов пришел к тому, что мать Маркуши не так уж глупа: бедняга не понимал своего места и отпущенного ему времени. Люди мечутся потому, что не понимают. Оттого и случаются эти смерти без времени. Посидев немного, он пошел нетвердыми шагами к стоянке такси, поехал в дом, где с Виктуаром прощались. Увидел знакомых. Никто не знал о его болезни и не спрашивал ни о чем. Один подошел и прошептал, протягивая траурную повязку: «Не хотите постоять вместо меня в карауле?» — «А вы?» — «Я после. Там будет человек, с кем я не желаю стоять рядом…» Антипов, пожав плечами, взял повязку. Когда Антипов, преодолевая головокружение, сидел в фойе в кресле, к нему подъехал — именно подъехал вместе со своим креслом — сидевший неподалеку Слава Бубякин, кинорежиссер, давний друг Котова. Лицо Бубякина, чем-то напоминавшее котовское — такого же барбоса, гуляки — было залито слезами, глаза мутные, он откашливался в платок то ли от слез, то ли был болен. Всхлипывая, вытирая глаза, придвинулся к Антипову вплотную и спросил шепотом: «Не хочешь сделать для меня текст? О балетной школе? Пять частей?» Антипов покачал головой.
На другой день ему стало хуже, еще неделю он маялся дома, то лежал, то бродил, а затем в одночасье прохладным утром вдруг почувствовал себя здоровым и вышел на волю, где сеялся дождь. Небо было серенькое. Переулок был заставлен машинами, их крыши сияли. Антипов вышел на большую улицу, купил в киоске газету, это была «Социалистическая индустрия», и, читая на ходу, медленно пошел к Никитским воротам, а оттуда на бульвар. Погода объявлялась такая: ветер северо-западный, температура 16—17, давление 750, без осадков. Дождь ничему не мешал. Можно было считать, его и нет. За легчайшей прозрачной кисеей тихо вставал белый день. Никто не сидел на скамейках бульвара. Люди шли туда и сюда, не задерживаясь, озабоченные, одни с портфелями, другие с сумками. Почти не было никого, кто бы шел, размахивая свободно руками. Антипов сел на скамью, продолжая читать. Теперь он изучал программу телевидения. Вечером обещали футбол. Антипов подумал с изумлением: «Я не был на стадионе двенадцать лет. А не пойти ли?» Он ждал прихода Маркуши, который хотел притащить какое-то чтение и рассказать новость: познакомился с необыкновенной женщиной. По телефону распространяться не стал. «Расскажу! Успеешь! Не гони кобылу! Женщина классная, с ума сойдешь, отвечаю! Четвертаком отвечаю против рубля — с ума сойдешь. Только для тебя пустой номер, имей в виду. Не строй радужные планы. Она ко мне припала без памяти. Филе окуня не нужно? Могу притаранить…» У Маркуши было неисцелимое, шизофреническое недержание слов, он говорил без умолку, кричал, кипятился, пенился, и иногда, чтобы остановить, требовалось его слегка ударить. Антипов думал о Маркуше улыбаясь. Какая-то тихая, благостная теплота обнимала Антипова: он думал с радостью о том, что можно снова начать, можно еще попробовать, можно надеяться. Дождь тихонько стучал по газете: можно! можно! можно!
Антипов не заметил, как на другой конец скамейки села женщина, держа над собой выцветший, когда-то черный зонт. Женщине было лет семьдесят. Ее шея напоминала гусиную, а рука, державшая зонт, была усыпана темно-рыжим старческим пеплом. Антипов посмотрел на старуху, услышав голос: «Вот еще одно лето. И никакой радости». — «Почему же?» — спросил Антипов. После долгого молчания и вздоха, означавшего, что никто не собирался начинать с ним разговор, старуха произнесла: «Потому что человек должен любить. И быть любимым. Все остальное не имеет смысла». Посидев немного, она поднялась и двинулась по аллейке, едва переставляя ноги. Ее лица Антипов так и не увидел…

 

 

Маркуша, как водится, надул, пропал, явился только через четыре дня, объяснив, что срочные дела погнали его в Казань. Какие уж срочные дела у Маркуши! Но какие-то были. Антипов давно с этим типом смирился, дал ему денег, тот сбегал в магазин и принес пива.
— Ты все насчет моей бабы хочешь узнать? Ну, давай, давай, записывай. Расскажу. Тебе пригодится. Как познакомился-то? Ходил небритый, опустошенный. Из-за своих неудач. Сам посуди: все время поднимаюсь до бегового дня, а потом опять остаюсь пустой. И все с меня, с меня! Когда же с других? Верно говорят про цыганское счастье. Это неглупо сказано. Народ понимает! Если ты цыган, сиди и не рыпайся, Хрен Иваныч. Это они меня цыганом считают, потому что я отчаянный. Когда меня раскочегарить… Да перестань ты меня торопить! Сидим хорошо, пьем пиво, куда ты, паскуда писательская, спешишь? На Ваганьково? Успеешь, не волнуйся. Хотя надо пошустрить насчет местечка, это верно, ты уже полтинник проехал. Могу помочь, у меня есть там мужик знакомый — могилы копает. В первой сборной играл…
— Не отвлекайся, — сказал Антипов и дал в медный от загара, изрезанный морщинами Маркушин лобик щелчка. — Рассказывай, как познакомился.
— Расскажу. Не гони кобылу. Тебе сюжеты нужны, я понимаю. Чехов бегал, кричал: «Дайте мне сюжет!» А я тебе на дом таскаю, как молочница молоко, только ты не пишешь ни хрена почему-то. А ты скажи: Гончаров тоже вот не писал, не писал, а потом, как зафитилил от столба, всех объехал. А? Он Тургеневу говорил: «Если, говорит, ты у меня, зараза, еще один сюжет стяпаешь, я тебе из охотничьего ружья промеж глаз шарахну! Безо всякой дуэли!» Ну, это детали. Сейчас расскажу, подожди. Дай прожевать. Сейчас ты у меня крякнешь. Забегаешь вот так по комнате и закрякаешь, как утка. Кря! Кря!
— Ладно, ты мне надоел. Я займусь делами.
— Постой! Сейчас будешь крякать. Завопишь и крыльями захлопаешь. Кря, кря, кря, кря… — Маркуша, приседая, кружился по комнате и хлопал себя по бокам.
Антипов смотрел на почти уже старого лысого обормота с бугристым дубленым лицом, обветренным многими десятилетиями, проведенными на улице, и думал о том, что Маркуша — последний человек, который надоест. Потому что в нем сохранились детство, глупость и доброта. Все то, что было когда-то в самом Антипове.
— Ты говоришь: почему книг нет? А где их взять? Не несут. Народ стал знаешь какой дошлый. Деньгу в книгу забивают. Поняли, что надо копить. Я тебе двадцать лет назад что говорил? Покупай Соловьева, покупай Федорова, Розанова, они ж тогда дарма шли: по пятерке, по трешке. А теперь попробуй возьми. Все умные стали. Ты думаешь, что один писатель? Да я не хуже тебя, только времени нет, жизнь меня долбит, кредиторы дерут, я всем нужен, все орут: Маркуша! Маркуша! Вот сочинил давно, когда был посвободней: «Не зря морщинка так легла на лоб, как будто пополам разрезав череп. С любовью шел я в гущу толп, во все хорошее уверив…» А? Ты подожди, подожди! Не криви рожу! — вдруг заорал он грубым голосом. — Ты дослушай: «Но время шло и жизнь текла, я наблюдал ее биенье живо. И глубже черточка легла, и сердце становилось лживо». Больше я ничего не написал по этому поводу. Но Светлов обалдел. Я его раз поймал в «Национале» и прочитал.
— Как ты познакомился с женщиной, шизофреник?
— Ну как, обыкновенно. В парикмахерской. На Петровке. Ее ноги меня притягивали. Еще Мопассан жаловался в письме Флоберу на однообразие женщин, но это детали. Было тридцатое апреля. Хорошо помню, потому что первый матч в Москве: «Динамо» — «Пахтакор». Я был очень оживлен, а я могу быть таким. Один говорит: как, говорит, интересно смотреть на тебя на бегах, когда ты волнуешься! Вообще люди от меня с ума сходят. Я человек демоничный, а мать у меня анемичная. Она говорит: «Лучшему нет границ». Бывают люди, не годящиеся для жизни, вот моя мать такая. Ничего не хочет, ничего ей не надо, хотя училась пению у Макареску. А я, наоборот, весь в жизни, в борьбе! Один говорит: дали б Маркуше раскрутиться, он бы всю Москву убрал! Умный человек сказал. Это не какой-нибудь пришей-пристебай, а умнейший человек. Доцент его зовут. Вокруг него целая кодла, а он только командует тихо: «Поди поставь сорок на три и два!», «Поди получи!», «Поди принеси коньяк и бутерброд с семужкой!» И те бегают, шестерят. Доцент! Его все знают на бегах, на стадионе и в парке. Бесподобный мужик. «Я, — говорит, — тебя люблю, хоть ты и Маркуша. Но денег тебе давать нельзя, потому что ты всю Москву уберешь». Понял? Одна в восторге была: «И откуда ты, Маркуша, такой знающий?» Это я знающий, ха-ха!.. — Дикий, самозабвенный хохот.
— Ты вернись, пожалуйста, в парикмахерскую.
— Сейчас. Успеем, никуда не денется. Я ей сказал, что тебя привезу. Но пока я все пиво не засажу — сколько там бутылок осталось, две или три? — я отсюда не тронусь, так и знай. Она говорит: у меня, говорит, с памятью стало несколько слабовато… Ты примечай, какие обороты речи! Несколько, понял? Другая сказала б по-простому: я, мол, ни хрена не помню. Память на фиг отшибло…
Антипов смотрел то на Маркушу, то в окно, где раскаленный полдень кипел в синеве над крышами, и предчувствие страха охватывало его. Ведь нет страшнее, чем узнать свое место и время, а он как будто стоял на пороге такого узнавания — оно должно было выплыть из бессвязной болтовни Маркуши. И тайный озноб обнимал Антипова. Он глядел на Маркушу, который столько раз выручал его во множестве мелких, неотлипчивых, жалящих, грязноватых делишек, без которых не существует жизни, как не существует лета без мух и комаров, а теперь должен был, сам того не зная, нанести рассекающий сердце удар, и Антипову вдруг показалось, что Маркуша отсчитывает часы его жизни, будучи сам чем-то вроде часов. Такие кривые, текучие, лысоватые, с пунцовыми щечками, из кошмарного сна, наподобие часов Сальвадора Дали, это и есть Маркуша.
Но эти часы были его, Антипова.
И он неожиданно ласково, как на неизбежную печаль, поглядел увлажненными глазами на Маркушу, который продолжал что-то молоть в возбуждении.
— Взяли бутылку, приехали, она говорит: ух ты, говорит, щечки! И меня вот этак за щеку хвать. А щека у меня, сам знаешь, помидор. Потому что я полнокровный. «Хорошо, — говорит, — будет тебя резать». Я обалдел. Ты слушай внимательно! Это ж все для тебя сюжеты! И зачем я, баран, ему рассказываю? Сам должен писать, талант у меня огромный, все вижу, все примечаю, люди со мной делятся, и зачем я ему дарма отдаю, фраер? Все моей добротой живут. Ну ладно, детали: женщина замечательная, актриса, играла в кино, фильм пятьдесят четвертого года, «Огни в долине» помнишь? Ну вот, она. А сейчас, конечно, нигде… Людей, говорит, ненавижу, а животных люблю. Потому что животные на подлость не способны. Убить, горло перегрызть — пожалуйста, а сделать подлость — никогда. Умнейшая женщина! Лет ей, конечно, немало, наша ровесница, но еще в порядке. Можешь мне поверить, в жутком порядке. Ноги длинные, как у Эсмеральды. Эсмеральду помнишь? Донская кобыла, на которой Феликс в Стокгольме первый приз взял. Знаменитая лошадь. В прошлом году схоронили. А у Натальи Владимировны все ничего, только личико мятое, потому что поддает крепко. Мы первую бутылку за десять минут опростали, она говорит: «Беги куда хочешь, буду тебе век благодарна, только достань». И главное, пьет, змея, и не пьянеет. Ну женщина! То стихи читает, то плачет, а то возьмет вот так за уши, притянет к лицу и разглядывает будто с удивлением: кто, мол, ты такой и откуда? Чего глазами хлопаешь? Да что ты, тут никакой Шекспир не годится, никакой Шолохов, никакой Антипов! Тут жизнь распоряжается, понял? Была актриса, сперва в Саратове, потом на «Мосфильме», блистала, гремела, на приемах с иностранцами, а теперь в прозекторской… — Глупые голубые глаза налились слезами, он смахнул их рукою и закончил тихо: — Чего считаться! Ты, мы, вы, я… Закрутило… А баба ласковая. Хоть и матерится, надо сказать.
— Как ее зовут? — спросил Антипов, не слыша своего голоса. — Фамилия?
— Неважно. Ишь ты, как зовут да как фамилия. Может, телефон дать? Наталья Владимировна зовут. Твоя кличка «отзынь», понял? Она от меня без ума. А ты там даром не нужен. Она писателей презирает. Достоевский, говорит, женщин не понимал, да все они свиньи, эгоисты. Я говорю: знаю, мол, одного писателя, Антипова, и он, говорю, мужик недурной. А она спрашивает: «Разве он жив?» Я говорю: «Жив, конечно. Четвертак мне должен». А она говорит: «Ну, для кого жив, а для меня умер. Писатель был средний и мужик невыдающийся». Вот как тебя причесала! У тебя с ней что было? Она говорит: если бы, говорит, мне годков на двадцать поменьше, я бы к тебе приклеилась, как пиявка, не отодрать. Что ты, от меня бабы в угаре! Я им запущу что-нибудь про интимную жизнь Оноре де Бальзака или насчет Анатоля Франса в халате… Вот ты жизни не знаешь, живешь в своей конуре, а нынче женщина чего от нас хочет? Ты подумай, не отвечай сразу. Подумай своей головой. Нет, не денег, не цветов, не духов французских и не козлом на диване прыгать, как ты думаешь. Ей стакан водки и поговорить. По душам, понял? А тут мне равных нет…
— Замолчи, — сказал Антипов.
Он лег на постель и закинул руки за голову. Маркуша ходил по комнате, бормоча что-то. Потом остановился возле постели.
— А утром говорит… Сидим хорошо, пьем пиво, вдруг посмотрела так и говорит: «Вы бахрома от брюк…» Это что значит? Как понять?
Антипов молчал. Маркуша опять стал ходить по комнате, озадаченный и погруженный в думу, крутил головой и рассуждал вполголоса:
— Бахрома от брюк… Ишь ты, запустила!.. Ой, баба непростая… Надо два года разгадывать, не разгадаешь… Пропал ты, Морковкин… — И тихонько смеялся чему-то. — Бахрома, говорит, от брюк… Ой-ой-ой…
Антипов продолжал лежать молча, глядя в потолок, как будто не слыша Маркуши, и тот ушел на кухню. Не возвращался долго. Иногда там что-то позвякивало, постукивало, был слышен негромкий голос — Маркуша разговаривал сам с собой. Через четверть часа он вернулся и, остановившись в дверях, спросил неуверенно:
— Поедем, что ль?
— Не знаю, — сказал Антипов. — Не пойму, ехать ли, не ехать…
Маркуша подошел, сел на постель.
— Милый… — Положил ладонь на ледяной лоб Антипова. — Ну чего расстроился? Ну, не поедем. Подумаешь, дела.
— Не знаю.
— Хочешь, чайку поставлю? Или за водкой сбегать?
— Не надо. Сиди. — Антипов закрыл рукой глаза.
— Я посижу. Сколько надо, столько и посижу. Если хочешь, останусь тут ночевать. А что? У мамаши два рубля есть. Попросит девчонку за хлебом да за кефиром сходить, а больше ничего не нужно. Ну, папиросы «Приму». Это все детали. Ты, главное, не расстраивайся.
— Голова кружится, — сказал Антипов.
— Ну и не поедем никуда. Подумаешь, невидаль. Бахрома, говорит, от брюк! Обойдется.
К вечеру Маркуша куда-то ушел, вернулся с яблоками, сели смотреть по телевизору футбол. В перерыве Антипов вновь почувствовал головокружение, лег одетый на постель, началась боль в груди, Маркуша испугался и вызвал «скорую». Когда несли на носилках по лестнице, Антипов думал сквозь боль: не было времени лучше, чем то, которое он прожил. И нет места лучше, чем эта лестница с растрескавшейся краской на стенах, с водяными разводами наверху, с какими-то надписями карандашом, с голосами и запахами жизни, с распахнутым окном, за которым шевелился огненный ночной город.
Назад: Новая жизнь на окраине
Дальше: Пережить эту зиму