XXIII
Когда ты постиг, Андрий, что такое любовь? Что такое эта непреодолимая тяга к другому человеку? Где граница между любовью и привязанностью, по привычке называемой любовью? Любить можно и друга, и милого соседа... Сколько значений у слова, которое мы произносим иногда с такой легкостью.
Она копилась в тебе всю жизнь — с детства, с первых симпатий несмышленыша, с первых влюбленностей ребенка, с первых желаний подростка, с первых страстей юноши, — чтобы ты мог встретить то, что вдруг стало существовать одно во всем свете, единственно настоящее, единственно возможное, как воздух, как солнце, как Мария-Тереза.
Мария-Тереза... все, что было связано с ней, продолжало свое существование во времени и пространстве, ее глаза и улыбка, перешедшие к брату, ее прикосновение, которое в твоей памяти до конца, до забытья, до самой смерти.
Последние годы ты шел сквозь войну, как ветер, как меч, как Омбре. Теперь это прозвище перестало быть шуткой, теперь за голову Омбре франкисты предлагали награду, потому что действия твоего отряда становились все смелее, все чувствительнее для врага. Тебя уже знали, висели объявления: за голову Омбре десять тысяч песет. Мальчик с Украины, похоже, ты очень дорого обошелся врагам. А ты постепенно терял разговорчивость, если говорил — по необходимости, по делу, а больше молчал. Товарищи отметили: с тех пор как ты стал руководить отрядом, потери у вас уменьшились. Ты воспринял это как факт, один из фактов войны, и по-прежнему шел первым, ведь судьба благоволила к тебе всегда, о самых головоломных операциях.
Тогда и появился у вас в отряде Санчес, высокий худой Диего Санчес, пастух, неуклюжий на вид, но удивительно сильный и ловкий. Семья расстреляна фашистами. За голову Санчеса тоже обещано немало — пять тысяч песет, хороший напарник тебе, Омбре, еще один ценный для фашистов человек. Ну-ка, смотри веселей...
У Санчеса всегда оказывались какие-то замыслы, этот человек был напичкан разными планами, и, что удивительно, они удавались. Отряд окреп, вас бросали на самые ответственные операции, воевать рядом с Санчесом было сплошным удовольствием, если вообще это дело может доставить удовольствие.
Ветераны держались спаянно, они составляли неделимое ядро нашей разношерстной команды... Збышек Янишевский, Антонио, Пако, серб Тодор Петрович, двое мексиканцев, Пауль Вернер, бывший студент-философ из Австрии, японец Сато. Не обходилось без потерь, приходило пополнение, а ядро ветеранов держалось. Что-то берегло их — тех, кто столько прошел. Ты уже привык к постоянному напряжению, к ночным размышлениям, когда все спали. К необходимости взвешивать каждый шаг перед тем, как идти на риск.
Ты не мог спать ночами, потому что боялся снов. Боялся, что снова проснешься от обжигающей боли, хватая воздух руками, пытаясь удержать тень, привидение, ее тень, ее привидение. И, проснувшись, поймешь: никогда больше...
Поэтому ты привык падать в постель только под гнетом свинцовой усталости, измотанный до предела, неспособный ни вспоминать, ни чувствовать. Ты спасался действием. И заботой о других.
Пако спал в твоей комнате с тех пор, как ты, командир отряда, привел его под добродушно скептическими, а в общем-то сочувственными взглядами товарищей. Прошло около полугода. Парень доказал, что он мало что не лишний — необходимый всем человек. Он всегда, почти всегда шел вместе с тобой. Ты привык к этому, привыкли и другие.
Но ты не выдержал его взгляда, когда однажды вечером перед сном он сказал:
— Андрес, если ты погибнешь, я тоже не буду жить, помни об этом. У меня больше никого и ничего нет!
— Это разговор не для взрослых, не для солдат, — сказал ты, — а Испания?
— Я умру за Испанию, если нужно! За нее легко умереть, но ты... Ты знаешь, о чем я говорю... Не ищи смерти, Андрес, потому что это будет и моя смерть, вот и все! Доброй ночи!
Что-то ты говорил ему, хотел возразить, но он так смотрел на тебя, что слова застряли у тебя в горле и ты замолчал и очень скоро, не выдержав его взгляда, отвернулся. Потому что вдруг понял, что малыш сказал правду. Ты не думал об этом, никогда не думал, но шел на риск, поневоле играя со смертью. Пако это увидел.
Возможно, тогда только такие слова могли хоть как-то удержать тебя. Возможно, благодаря этому разговору ты стал немного остерегаться. Ты должен был жить — не только для себя, а и для него, Пако.
Сколько раз с тех пор ты перебирал в памяти мельчайшие осколки твоей короткой жизни, сколько раз стискивал зубы, чтобы не завыть.
Ты не мог писать домой. Не мог уже давно. Переправил несколько раз через Францию какие-то ничего не значащие письма, а дальше... Дальше не было слов. Ты не хотел думать о доме.
Пако уже спал, мальчик, парень, он быстро засыпал, наморившись за день. Это был чистый, крепкий, здоровый сон юности. Ты стоял сейчас, глядя ему в лицо, как когда-то. Лицо было другим, дом был другим около года назад, но это тот же Пако.
Да, наверное, тогда ты начал задумываться над тем, что же это такое — любовь? Каждый свободный вечер вы с Марией-Терезой шли на прогулку. Свободный вечер. Прогулка. Военный Мадрид. И все же она надевала тоненькую красную кофту, темную юбку, лента в волосах тоже была красная. Ты никогда не забудешь и эту красную ленту.
Вы приходили к тому самому месту на пшеничном поле, где все произошло впервые. Запах спелой пшеницы, желтые стебли, густая голубизна неба. Здесь можно было укрыться от любопытных глаз и днем, редко кто заходил сюда. Потом вы перебрались дальше, за поля, к оливковой роще. Боже, сейчас каждая мелочь живет в тебе, она поселилась навсегда. Ты оказался мудрецом и провидцем, парень. Ты почувствовал тогда такой наплыв счастья — до боли, до немыслимого предела, что вдруг решил остановить время. Ты сказал себе: это настоящее счастье, вот оно, запомни его. И снова ушел в него, уже не возвращаясь, не вспоминая, не думай ни о чем. Но схваченное мгновение осталось твоим навсегда. И сейчас оно твое. Сегодня и всегда. Ты можешь переживать его бессчетное число раз, это мгновение, и все, что было рядом, одновременно тогда, в тот вечер.
Когда ты понял, что время надо останавливать? Давно, еще подростком. Потому что все хорошее, яркое уходило, все, что, казалось, предназначено стать незабываемым, стиралось в памяти, тускнело, приобретало неясные очертания и исчезало. Оставалось что-то заурядное, просто факт жизни, а чувство, а тепло переживания... это не помнилось.
Но отчетливое желание остановить время пришло к тебе, когда ты впервые вступил на испанскую землю.
Первые шаги по Барселоне. Вы сошли с французского парохода. Немногочисленные добровольцы, первые интербригадовцы. Одни из первых. И вы, семеро украинцев с Волыни. Вы шли улицами Барселоны и радовались всему на свете. Такой незамутненный восторг ты пережил гимназистом, когда впервые поехал с мамой во Львов. Львов покорил тебя, ты умолял маму побыть там еще день, ну хотя бы еще немного. Тебе было тогда двенадцать. Потом ты приезжал во Львов несколько раз, но запомнил только те первые три дня. Помнишь и до сих пор.
А теперь Барселона, город из сказки, экзотический порт. Люди, язык, одежда — все цветистое. Испанская речь казалась песней. Жара, но вы прибыли под вечер, ноябрь, и воздух приятный, как на Украине летним вечером. Слегка тянуло свежестью, но тепло, совсем тепло. Там, позади, остался холод. Вы приехали бороться за революцию, за правду, за свободу людей во всем мире...
Что-то выкрикивал романтический, взволнованный Мирон, жестикулируя, смешно подпрыгивая, оглядываясь по сторонам, в упоении салютуя колонне республиканской армии, что-то крича проходящим мимо девушкам. Никто ни слова по-испански. Ты один знал французский. Но язык не мешал. Мирон говорил по-украински. Девушки — по-испански. Однако все получалось наилучшим образом.
Остроносый, в очках, Полищук улыбался радостно, как ребенок. Ты впервые увидел такую его улыбку. Он был у вас старшим, отвечал за всех. А сейчас, сейчас вас ждала война. Но и свобода!
Все же запомнилась не эта веселая прогулка по Барселоне, особенно тебе, Андрий. На другой день ближе к вечеру группу — уже из тридцати человек — направили в лагерь, где собирались добровольцы из всех стран; в Альбасете. Вы сидели в грузовике. Ты возле самой кабины. Потом ты встал. Ветер в лицо. Ты стоял все время, до Альбасете было не так уж далеко. Дорога, оливковые рощи, ветер. Теплый ветер в лицо, рядом товарищи по оружию, едем воевать за свободу, за все человечество... Хотелось ехать так долго, бесконечно. Все, что попадало в поле зрения, было чудесным, необычайным, новым. Все требовало твоей защиты, Андрий, твоего мужества, и ты гордился этим и остановил уходящее мгновение, подумав: хочу запомнить это, хочу никогда не забыть эту дорогу, эту опускающуюся темноту, этот грузовик, это ощущение счастья, готовности пожертвовать собой. Тот вечер действительно остался с тобой, Андрий!
А сейчас ты смотришь на спящего парнишку, потому что он напоминает тебе о другом вечере, когда снова остановилось время, том вечере, когда все было ожиданием, жизнью, ветром, шепотом олив, ею...
Ты смотришь потому, что любишь и его самого за то, что он такой, как есть. Подросток, которого судьба отдала под твою опеку, который ждет от тебя защиты. Но всякий раз, глядя в его лицо, ты старательно отыскиваешь ее черты, ее улыбку. Приходят воспоминания, и ты не в силах их отогнать, хотя не время сейчас для переживаний, для боли, завтра снова в бой, сейчас не время, но ты не можешь оторвать глаз от его сна...
Четыре дня ты пробыл в тылу врага, на задании. Вернулся, сразу же побежал на улочку Сан-Матео.
Как она встретила тебя! И мать, и Пако. Думали, что с тобой что-то стряслось. Так долго ты не отсутствовал еще ни разу. Какое счастье, что ты жив! Мария-Тереза плакала. Было поздно. Далеко тебе, останешься ночевать у нас, сказала мать, вместе с Пако. Тут широко, разместитесь. Конечно, если хочешь, Андрес, потому что ничего другого не приготовишь, да и места нет.
Какая тебе была разница? Лишь бы остаться в ее доме, в их доме. Ты радовался, потому что и воздух здесь становился для тебя родным. Радовало все — и убогая постель, и перекособоченный буфет, и низенький столик, покрытый скатертью, всегда чистой, выбеленной, и несколько расшатанных старинных стульев.
Вы пошли с Марией-Терезой гулять. Ты не осмеливался... Ее отец, он погиб недавно... Запах ее голос будил в тебе желание прижать ее, обнять на глазах у всех, целовать до беспамятства, забыться, ничего не помнить. Потом ты станешь вспоминать и этот день, и этот вечер.
Она сказала сама: пойдем туда. Конечно, туда. Конечно, пойдем. Сейчас же, сию секунду, бегом, летим, скорее — Вы спешили, Андрий, вы так спешили, можно было подумать, что вы торопитесь в убежище, или домой, или еще куда-нибудь по важному делу. Вы торопились к любви, вы спешили, чтоб не потерять и минуты, доли мгновения, чтобы все взять у сегодняшнего вечера, потому что завтрашнего могло и не быть. Ты ежедневно рисковал жизнью. Война, рядом смерть, кровь, грязь, пот... Все отошло, все исчезло. Только она... Желтый океан пшеницы, красным парусом кофточка на стеблях, и волны, волны, гонимые ветром в поле. Волны вашего счастья, вашей любви, вашего желания, которому, казалось, никогда не будет конца.
Юность. Ты ведь знаешь, в вас бурлила юность. Тебе еще не исполнилось девятнадцать, а ей едва шестнадцать. Юность кипела, цвела, пела в ваших телах, горячая юность, как весна среди лета.
Вы возвращались домой. Ты уже говорил — домой. Давно тебе не приходилось произносить этого слова. Вы пришли домой. Как легко это выговаривалось! Как приятно было произносить: пора домой, любимая. Как хорошо звучало: нам пора домой. Ты слушал свой голос и радовался. Ты говоришь по-испански, сейчас это ваш язык. Ты еще научишь ее своему, еще все впереди. Впереди долгая жизнь. Когда-нибудь, когда она станет старой, а ты дедом, ты тоже скажешь: нам пора домой, любимая, нам пора...
Долго целовались во дворе возле дома. Долго стояли. Стояли, обнявшись, и снова остановилось время. Снова была вечность. Снова вернулось время, которое значило — сейчас, сегодня, всегда — одно и то же время на веки. Потом проскользнули в дом, в разные комнаты.
Пако спал, а ты стоял и смотрел на него. Ты был счастлив и спокоен, ты стоял и смотрел на него. Было темно, но ночь лунная, светил молодой месяц, ты стоял и смотрел на ее брата, ее живое повторение. Одинаковые ресницы, одинаковые брови, одинаковые припухшие губы, немного порезче у Пако; лицо чуть более худое и твердое, чем у нее. Он красив, подумал ты. Почти как она. Надо было ложиться, но ты боялся, что он проснется, ты смотрел на него еще мгновение, еще и еще, и тебе было все равно, спать или не спать. Только бы находиться здесь, в этом доме, здесь, у нее, принадлежать ей, им...
Мысли твои умчались куда-то далеко, и вдруг ты услышал:
— Андрес, ты очень любишь мою сестру, правда?
Пако смотрел прямо и требовательно. Когда он проснулся, когда услышал, что ты пришел?
— Конечно, Пако! Очень люблю, больше всего на свете, больше жизни...
— Это хорошо, — сказал Пако, — это очень хорошо. Мы все любим тебя, теперь ты мой брат. Значит, давай спать...
Он уснул почти сразу же, и тебе показалось даже, что разговор просто приснился, что Пако и не просыпался. Так ровно и крепко спал он, разметавшись на широком топчане.
Ты еще долго не мог уснуть. Тебя все-таки задели слова Пако. Неужели в тебе сомневаются? Может, ты не понимаешь чего-то в обычаях другой страны? Надо поговорить с доньей Хуанитой. Завтра же. Непременно.
...А сейчас ты стоял, наблюдая, как спит Пако, растягивая мгновения, еще и еще. И вдруг увидел его открытые глаза и услышал вопрос:
— А меня, Андрес, меня ты видишь? Или я кажусь тебе только привидением, образом моей сестры? И ты хочешь умереть, потому что умерла она...
Вы не разговаривали на эту тему, ведь прошел почти год, редко вспоминали общую боль, соединившую вас. Но воспоминание жило у каждого в душе, жило рядом, сливало вас в одно целое! Неважно, находились вы вместе или врозь. Вы уже были в чем-то нераздельны, неотделимы друг от друга. Но так вы еще никогда не говорили.
Что было ответить? Что ты мог сказать парню, когда он спрашивал, зная правду, зная, что и «да» и «нет» одинаково верны, что и она, и он присутствуют в твоей душе, Андрий. Что ты мог ему ответить? И ты погладил его по голове, гладил еще и еще, понимая, что это не ответ.
Не отрывая взгляда, ты смотрел в глаза Пако и внезапно понял еще одну простую истину из тех, что лежат вроде бы на поверхности жизни, но, увы, только когда радость и боль, из которых они сотканы, взрываются в сознании, они становятся очевидными. Ты наклонился и поцеловал Пако. Это и был ответ и себе, и ему. Если другой человек еще может согреть твою душу, если ты способен еще кого-то любить, жизнь в тебе продолжается, у тебя есть будущее.