I
Я давно уже не знаю, сколько мне лет! Я забыл все, что было когда-то, я испанец, я воюю, я ранен, я погиб... А может, я родился вновь? Другим, неведомым самому себе и чуждым своему прошлому... Что было там? Что было за две тысячи лет до этого дня? Только происшедшее здесь я помню твердо, это не стирается, это останется навсегда. Я старею с каждым днем последние полгода. Не знаю, бросается ли это в глаза другим, может, и нет... Но что-то высыхает во мне, что-то умирает, и только тяжесть, упавшая на мои плечи, все время увеличивается. С каждым боем, с каждой смертью рядом, с каждым метром земли, отданной врагу... Сколько еще осталось таких группок, как наша, таких отрядов? Да разве это отряд? И все-таки отряд, боевая единица, не бегущая с поля боя, а отступающая с оружием в руках. Почти три года ожиданий, веры, надежд... и нечеловеческого упрямства. Но пасаран! Я забыл сейчас все другие языки. Только на этом разговариваю, дышу, мыслю, вижу, чувствую... Но пасаран! Сколько погибло под этот клич, под эту клятву! А они все же идут!.. Нас предавали, нас продавали, нам стреляли в спину, нас оставалось все меньше и меньше. Но и сегодня мы, в числе последних, все еще идем испанской землей, защищая ее, согревая своими телами, поливая своей кровью — горькую и призрачную обетованную землю свободы и справедливости.
Мы пробираемся горами друг за другом, осколок отряда, когда-то сильного и многочисленного, еще несколько недель назад готового к отправке за пределы Испании. Парад в Барселоне, на центральной улице с удивительным названием Параллель, прощание испанцев с интербригадовцами... Горько было, да, горько. Мы должны оставить Испанию — приказ республиканского правительства. Война уже проиграна. Почти проиграна. И вдруг известие о новом наступлении фашистов, прорыв франкистских войск здесь, рядом с Барселоной. И мы, разворачиваясь, прямо с парада идем в атаку, на фронт. Как плакали испанские женщины, благословляя нас, лучших людей мира — так называли интербригадовцев они, испанцы…
Сколько погибло тогда в бою? Остальные потом уехали во Францию. Мы остались. Я уже не мог уехать отсюда, не имело смысла, пока существовала Республика, жить иначе просто не имело смысла. Мой бывший отряд, мой товарищи из Мадрида, остались со мной. Испанцы, французы, мексиканцы, поляки, японец и я, Андрий Школа, украинец.
Мы отступали, и наконец пришло время Барселоны. Это был конец — сдать Барселону. Ее сдали.
Сейчас идем горами, невероятность всего, пережитого нами за несколько дней, снова и снова будоражит память.
Постепенно начинаю собираться с мыслями: опасность как будто бы позади, еще немного — и мы доберемся до границы, кажется, все складывается к лучшему, ведь Санчес, шагающий первым, хорошо знает здешние Пиренеи; ведь Пако, идущий впереди меня, то и дело оглядывается, согревая меня взглядом, а я, замыкающий группу, верю, что раненые тоже дойдут, что мы еще успеем присоединиться к своим хотя бы перед границей, что они, главное, будут жить, а я...
Мы должны были погибнуть в живописной, так полюбившейся мне с первого взгляда Барселоне, на ее окраине, у тех четырех домов на улице Прадо, которые мы защищали целую неделю. Мы были не одни, бои шли по всему городу, мы слышали отголоски их и держались... Но что мы могли сделать, против танков? Нас отрезали, я думал, это конец! И тогда я снова успокоился, все поплыло в тумане — моя жизнь, прошлое, которого нет, будущее, которого не будет... Так, как сейчас, хотя нет... сейчас... Сейчас что-то иное. Сейчас борьба не закончилась, не вечер еще, нет, не вечер... А тогда была ночь, и я решил просто: остаюсь с пулеметом, и пусть Санчес выводит всех куда сможет, если сможет... Ну, а они встали стеной: нет, Омбре, или все идут, или все остаются, о чем разговор!
Кто меня переубедил? Не высокий ли, худющий Санчес с неожиданно ловкими и хищными движениями, как у дикого кота, каталонский пастух, знающий местные горы как свой дом... Старик Санчес, прозвали его, наверное, из-за бородки, помеченной сединой, ведь ему чуть за пятьдесят. Хочешь, чтобы мы все погибли, спросил он. И все. Узкие глаза Сато только блеснули сквозь разбитые стеклышки очков, и я понял: не пойдет. А может, все решила молчаливая, всегда чуть скептическая усмешка моего самого давнего друга, Збышека, его взгляд, связывавший меня, боже, с какой древностью — с правременами, о чем не хотелось вспоминать. Больно, не хочу. Мать, отец, родина... Заросшее редкой рыжеватой бородкой, вымазанное копотью, пылью тонкое лицо Збышека, и вдруг несколько слов по-польски (а мы с ним уже давно и между собой говорим только по-испански): «Не выглуплюйся, Анджей, попробуем вместе». Он знал меня больше других, он чувствовал за собой право сказать что-то дружеское, у него было такое право, черт побери, но рядом беременная Изабель, и он должен был идти ради нее, ради их будущего ребенка. Ну, и я сказал ему об этом. Тогда заговорила Изабель... Наверное, это она окончательно убедила меня: «Мы потеряли так много, что не имеем права добровольно терять друг друга, мы уже единое целое, Андрес, ты знаешь... И я тоже не пойду одна — если все, так все!»
«Мы все погибнем», — сказал я.
«А может, мы уже погибли? Вчера, сегодня или полгода назад, — произнес Збышек по-испански. — И если ты командир...»
Да, я был командиром. Почему я? Это произошло когда-то давно, и сейчас я командир, я отвечаю за них и не могу отдать за них жизнь, в которой больше не нуждаюсь... Что заставило меня сказать — я остаюсь? Что-то более важное, чем я сам, то, что светило мне все эти годы и останется со мной навсегда — пока есть сердце, пока дышу, пока человек.
Знал ли я, что они скажут «нет»?
Не думал об этом. Хотел сохранить им жизнь, дать им тот единственный шанс, возможность спастись хотя бы ценой моей жизни... Но где-то в глубине души, наверное, я все же хотел этой любви и этого доверия, того отношения их, которое несло меня на одной с ними волне, давало возможность жить...
Только в одни глаза я не хотел и не должен был смотреть, говоря, что останусь один. В одних глазах ответ был единственно возможным, другой просто не ожидался, и это было хуже всего — тоже отдать его смерти, оставив возле себя. Моя тень на протяжении всего последнего года, Пако, не пойдет без меня, будет со мной, что бы ни случилось. Я мог приказать. Как командир. Но знал, что этот приказ не будет выполнен. Что же делать? Как быть?
У Санчеса имелся план. У него всегда рождались планы, и, на наше счастье, пули миновали его всю войну, он был словно заговоренный, и сейчас у него опять намечался план. Идти не в сторону границы, где сейчас фашисты станут особенно зверствовать, вылавливать и уничтожать всех республиканцев, прорывающихся во Францию, а броситься в противоположную сторону, в тыл к фашистам, которые там вроде бы успокоились. Тем более что обойти Барселону нам не удастся. Она уже оккупирована...
Из чего было выбирать? Четырнадцать человек: беременная женщина, двое подростков, четверо раненых, но боеспособных, ранения легкие.
План Санчеса казался безумным. А что не казалось безумным в те минуты?
Пошли впятером. Санчес, Оливье, Збышек, Пако и я. Все, кто был в мадридском диверсионном отряде. Пако взяли как самого маленького и самого ловкого.
Танкисты спали. Прохаживались часовые, но от всего лагеря веяло победным духом. Все было ясно. Завтрашняя атака — и нас не станет. Они ввалились в город после полудня, и, когда мы подбили два танка и повечерело, наступление на наши четыре дома, да еще с рощицей вокруг них, показалось им не стоящим риска. Они остановились за кучкой пальм прямо напротив нас. Неизвестно было, когда ждать новой атаки. Мы уже знали, что последней. И гранат, и патронов осталось мало. Древние стены как-то выдерживали, снаряды не смогли окончательно разрушить это небольшое здание в мавританском стиле и прилегающие к нему строения. Держались и мы.
Около часа мы лежали под самым носом у часовых. Они сменились. Танки стояли метрах в десяти один от другого, при смене часовых слышалась немецкая речь. Немцы.
Часовые встретились, заговорили. Мы со Збышеком поползли к одному танку, Санчес и Оливье к другому. Часовые болтали, стоя между танками. А мы уже лежали возле стальных громадин, и я чувствовал железный запах гусениц, металл отдавал грязью, холодом и смертью. Но это был наш шанс.
Часовые разошлись в разные стороны, приближаясь к танкам. Секунда, и, повернув за танк, часовой увидит нас. Но Пако, оставшийся напротив в парке под деревом, кашлянул, потом еще раз. Вовремя! Часовой был готов выстрелить, поднять тревогу.
Именно в это мгновение я с ножом бросился на него сзади, закрывая свободной рукой его слюнявый рот. Тело врага резко дернулось и обмякло, еще несколько ударов — это Збышек.
А Санчес? Вижу возле танка высокую фигуру, натягивающую чужую одежду... Ага, все в порядке. Санчес, как всегда, безошибочен. Появляется Пако. Совсем ненадолго. Назад, и всех сюда. Только без шума. Чтоб ничто не звякнуло. Только оружие и патроны. Все оставить. Збышек переодевается в форму врага. Еще мгновение — и они идут с Санчесом навстречу друг другу. Часовые. Все спокойно. Постояли, поговорили, возвращаются к своим танкам. Скоро новая смена. Где же наши?
Пако снова возле меня. Все здесь. Мой автомат. Так. На две группы. Там старший Санчес. Со мною Пако, Збышек, Изабель, Антонио, раненный в ногу, но ходит. Сюда его несли, чтобы тихо. Еще Родригес, да, наш механик, опора наша, и мексиканцы Фернандо и Бенито, раненый, с забинтованной головой, самый веселый в нашей группе. Раненые внутри машины. Изабель тоже. Тихо, только тихо, еще немного. Шестеро в танк едва поместятся! Хорошо, снаружи мы с Фернандо. Пако? Нет, внутри. Возле пулемета Збышек и Антонио. Хорошо, Пако у люка. Оружие с часового.
Вижу Санчеса. Иду навстречу. Последний проход. Готово, говорит Санчес. Теперь бог нам в помощь! Уже помог малость. Не бог, а Санчес. Теперь вперед! Танк Санчеса первый — тот знает дорогу. Оливье — прекрасный механик. Держись!
Наши два танка рванули прямо с места, круто развернулись на фашистский лагерь, уничтожая все, что под них попадало, а мы расстреливали врагов из автоматов и пулеметов.
Вылетели на Параллель и помчались Барселоной, стреляя. Надо было спешить. За нами пошлют такую погоню! Однако мы были счастливы, мы ожили, на какие-то несколько минут показалось, что побеждаем, что не все потеряно, что наш поход — марш триумфа над поверженным врагом. Увы, за нами уже мчались машины с фашистами, летели сигналы, приказывающие немедленно перехватить нас. Где-то двигались против нас танки, выруливали самолеты... Мы, смяв какой-то сарай, прошли двумя переулками напрямик к «китайскому кварталу». Их машины не могли пройти за нами, только в обход. Мы вырвали несколько минут.
Надо было выпустить все снаряды и успеть вывести из строя танки. Не знаю, сколько наших выстрелов из пушек оказалось удачными. Думаю, немного. Но мы израсходовали весь боезапас, проскочили через оставшиеся кварталы и мчались в горы, дальше и дальше. Наконец танк Санчеса остановился. Наш тоже.
Мокрый, в немецком френче, Санчес выглядел очень комично, я отметил это механически. Погиб Рамирес, убитый пулей, упал с танка на ходу. Ранен в плечо Антуан.
— Все, Омбре, пора! Здесь!
Наш отряд выгрузился из танков. Все сгрудились, и мне еще не верилось, что каких-то несколько часов назад мы были убеждены в неизбежности своей гибели. Мы смотрели смерти в лицо, и она отступила. Надолго ли?
...Никогда не думал, что зима в Каталонии может быть такой холодной. Собственно, не в Каталонии, а в каталонских Пиренеях. Идем уже три дня. Вчера Бенито сказал, мол, к нашему костру бы да тот танк, что подожгли, вот бы обогрелись. Но разговариваем мало. Нет времени, нет сил.
Дойдем ли до Франции? Как дойдем? Санчес говорит, что до границы еще около ста километров. Горами это вдвое больше. А мы давно в пути. Еды едва на раз в день. Неизвестно, как дальше, как выдержим. Раненые, Изабель...
Пако — молодец. Ни слова об усталости, хотя и вижу, что едва не падает, ни разу не отказался помочь, первый во всем. Смотрю на его лицо. Ночь, разожгли костер, и он кажется мне значительно старше, совсем взрослым человеком, много пережившим, оставившим позади целую жизнь. Пако пятнадцать лет. Да есть ли у него эта жизнь за плечами? Увы, мало. За плечами у него куда больше смертей.
Спим мало — холодно. Но сон необходим. Усталость пересиливает всех к вечеру — едва наступают сумерки, чаще становятся привалы. Люди не едят, потому устают скорее. Уже и забыли о смерти, идущей за нами по пятам.
Разожгли костер. Спим на сорванных ветках. Заморозок. Спим по двое — теплее, хоть с одной стороны защита. Збышек и Изабель. Нужно дойти. Оливье с сыном — французы. Антуан, восемнадцать лет, ранен в плечо. Воюет вместе с отцом Антуан с шестнадцати лет. Возвращаются домой. Нужно дойти. Сато Такааки, невысокий, круглолицый японец, учился во Франции, юрист, пошел в Интербригаду в первый год войны, проучился два года и воюет без малого три. Его знание дзю-до пригодилось нам еще в Мадриде. Молчаливый, сосредоточенный и четкий.
Мексиканцы. Оба мои ровесники. Два года в Испании. У обоих невесты, матери, я видел фото. Я знаю все о каждом. Мы уже давно породнились. Мы единое целое.
Назначаю часового. Антонио. Самый сильный среди нас. Могучий великан баск, был ранен, вылечился, попал в плен, сбежал. Семья, кажется, уже во Франции. Жена, пятилетний сын и мать. Где? Будет искать. Нужно дойти.
Санчес не ложится. Подходит. Нечего есть. Я пойду, Омбре, посмотрю. Где-то в здешних местах должна быть отара. А может, и нет. Но попробую найти... Откуда у него берутся силы? Все на себя, все для других. Семья замучена фашистами. Из самых бедных. Сын двенадцати лет, дочка четырнадцати, привез в Барселону учиться грамоте. Началась оборона, вернул их в родное селение. Пришли фашисты, расстреляли жену и детей, всех троих, год назад. Говорит мало. Действует. Гроза для врагов,
— Я пойду с тобой, viejo, — говорю ему. — Одному не стоит.
Не возражает.
— Bien, vamos.
— Я тоже, — говорит Пако. Но он уже клюет носом.
— Нет, hermano, ты оборудуй нам место для спанья и побереги его. Я вернусь.
Я смотрю в лицо Пако и вижу страх, прогнавший сон. Единственный в его нынешней жизни страх, что я не вернусь. Что со мной что-нибудь случится. Я знаю цену этому страху, знаю его силу и подхожу к парню. Здесь нет фашистов, muchacho, спи, я скоро вернусь. Он читает мой взгляд и убеждается — я спокоен, я говорю правду. Сон мгновенно одолевает его. Я буду ждать, Андрес, бормочет он, засыпая, я буду ждать, возвращайся.
Мы идем с Санчесом в гору, и я удивляюсь, что вообще способен ходить, а совсем не тому, что мы идем вверх ночью где-то в Пиренеях, через горный лес, где на каждом шагу может встретиться неприятная неожиданность — провал, обрыв, скала, осыпь. Бредем долго. Выходим наконец на поляну, светит луна, и едва заметная тропинка среди примерзшей травы ведет куда-то вперед.
— Я не ошибся, — радуется Санчес.
А я знаю, что он не ошибся, когда это он ошибался? Давно бы погиб, ошибаясь и делая то, что пришлось еще в мадридской группе.
Мы нашли отару. И пастух отдал нам почти все, чем располагал: сыр, хлеб, несколько луковиц.
— Ты так молод, парень, — сказал пастух, — а говоришь как старик, — он смотрел на меня. — Если бы не видел тебя, подумал бы, что у тебя вся голова седая.
Пастух был стар, и я не боялся его, не боялся, что он предаст, и знал, что Санчес тоже не боится.
— А тебя я знаю, — сказал старик Санчесу, — ты Диего Санчес, за твою голову дают пять тысяч. Ты так дорог для фашистов. Почему?
— Хочешь заработать, Аурелио? — спросил Санчес.
— Я слишком стар, чтобы дать тебе по роже, но ведь и ты знаешь меня, Диего. Только не знаешь, что когда расстреливали твою семью, то заодно и моего брата со всей родней.
— Знаю, — сказал Санчес — Я поначалу думал, ты не узнал меня. Не говори никому, что мы виделись. Пусть думают, будто я умер.
Молча смотрел он в горы, потом, словно проглотив что-то, произнес:
— Я вернусь, если выживу, чтобы отдать долги. Я им много должен, фашистам, обязан вернуть. Если буду жив.
Когда уходили, старик остановил нас.
— Тяжело, — сказал он. — Все тяжело. Возьмите овечку. Чтобы ты вернулся, Диего, чтобы мог вернуться!
Мы пришли в лагерь почти на рассвете. Сато щелкнул из-за дерева винтовочным затвором, потом, узнав, расплылся в широкой улыбке. Все спали, а он отсчитывал время — долго нас не было. Думал, случилась беда. Еду оставим на утро. Сейчас спать. Нас сразу не будите. Уже четыре. Выйдем в восемь.
Я представил, какие лица будут у них утром, и вдруг осознал: теперь-то мы наверняка доберемся до границы через два или три дня, и если не наткнемся на большой фашистский патруль, то война для нас на том и завершится.
Усталость так давно сидела во мне, что я уже как будто не ощущал ее, а может, эта неожиданная удача с едой подняла настроение, стало казаться, что все в порядке, и я с удовольствием лег на ветки рядом с Пако, который сквозь сон все же спросил:
— Todo esta bien? — и снова погрузился в сон.
— Спи, брат, я замерз.
Я улегся возле его худенького, совсем мальчишеского тела, возле единственного тепла среди холода этих гор, которое согревало меня, возле человека, которому я был обязан возвращением к жизни во всех возможных смыслах этого слова. Пако устраивался во сне поудобнее, прижимаясь спиной к моей груди, излучая совсем детскую беспомощность, как возле матери. Незыблемый покой... Боже, что за этим словом, что оно значит? Я обнял его правой рукой, мне было почти хорошо, все складывалось удачно, от Пако веяло родным, ласковым теплом, веяло уютом. Его отросшие волосы щекотали мне лицо, уже давно я засыпаю, чувствуя знакомый запах, вдыхая его, как тепло жизни. И вот сейчас, засыпая, я вдруг все понял, и судорога сжала мне горло, и память ударила по сну, по жизни, по всему, что существовало во мне и умирало долго, агонизируя в тяжелейших муках... Я прижал его к себе сильнее, спасаясь, хватаясь за соломинку, я обнимал его как живую тень давно утраченного, как смысл своего существования. Не было на свете ничего роднее, чем он, чем то, что было связано с ним. Позади пролегала моя бесконечно долгая, ломаная жизнь, состоявшая из минут и часов, мгновений, дней и месяцев, перепутанных в странной мозаике. Словно долгий стон — память тела. Волосы Пако пахли, как волосы его сестры Марии-Терезы...