ГЛАВА ДЕВЯТАЯ. ПРАВИЛА СОВМЕСТНОГО ПЛАВАНИЯ
Не везет тринадцатому, — огорченно говорит Шиков, выключая рацию. — Тридцать два метра до проекта осталось — а из главка радиограмма: остановить бурение, провести каротажные испытания.
Вот уже почти два месяца дороги тринадцатой буровой и наши дороги идут параллельно, где бы мы ни были: на десятом номере, от которого до тринадцатого четыре километра, или здесь, на седьмом, в сорока километрах, но мы все равно рядом. В экспедиции пока лишь две буровые бригады, и мы следим друг за другом, и в этом внимании соперничество, когда дела идут хорошо, и сопереживание, когда плохо. Пожалуй, есть и другое, что не укладывается в эти два слова. Порой мы завидуем чужой удаче, завидуем легкости, с какой другие достигают цели, — нам кажется, что им это дается легко... Да полно, кому и когда здесь было легко?
— Досталось им, — задумчиво говорит Гриша.
— Еще не то бывало, — откликается Шиков. — Помню, однажды зимой раствор утяжеляли. Сначала весь снег перерыли — контейнер с баритом искали. Потом кермак полчаса не могли подтащить — с мостков сдувало. Тогда Зульфир сам за дело взялся. Подцепили. Тянем — а крючок возьми и разогнись. Легость с ролика соскочила, запуталась... После еще мы с Зульфиром под самым кронблоком болтались, ролик факелами отогревали...
— И сейчас досталось, — повторяет Гриша. — С кондуктором история была? Была. Конструкцию скважины меняли?..
— Где ее не меняли...
— Это мы умеем — из столов табуретки делать. А чтоб столы получались — здесь по-другому надо. Помнишь, как мы на десятом сидели, пока плашки из Тюмени везли? Помнишь, Володя?
— Еще бы.
— До чего же вы надоели мне, мужики, — неожиданно заявляет Вовка Макаров. — Контейнеры-конструкции, плашки-вышки... У вас и слов-то других нет. А вы мне вот что скажите. Помните, мы без жратвы сидели? Вы еще тогда четко все объяснили: погода нелетная, река стала, но вездехода лед не удержит. Выхода, мол, нет. Так оно было? Так. А через несколько дней у нас солярка была на исходе. И тоже — погода нелетная, река подо льдом... И что же? А ничего. Какой-то катер пришел к нам с Харасавэя, проломился сквозь лед и понтон с соляркой приволок! Значит, можно было? Значит, был выход?! Значит, когда для железа нужно — и лед не лед, а когда для людей...
— Погоди ты, Вовка, — говорит Гриша. — Может, на «горке» и не знали ничего?..
— Может, Панов им толком ничего не объяснил?
— Опять Панов! Нет, мужики. Несерьезный вы народ.
— Дверь хотя бы закрой! — кричит ему вслед Гриша и пытается улыбнуться. — Вот... отгрузил.
— Что скажешь? — поворачивается ко мне Володя Шиков.
Гриша торопливо одевается и уходит.
— Пожалуй, Макаров прав, — говорю я.
— Да в чем он прав? — возмущается Шиков. — В чем? Пацан. Жизни не знает.
— Это не аргумент.
— Пойми ты. Мне не за себя обидно. За мужиков! Я горжусь, что они считают меня своим. Гришка. Варфоломеич. Зульфир... ...Петро. Валера. Толян. Я тоже был бы счастлив, если бы они считали меня своим.
— Ага! Значит, ты понимаешь!
— Понимаю. И все-таки есть вещи, к которым нельзя привыкать, а мы привыкаем.
— Ерунда. Просто — здесь не каждый может.
— Здесь не каждый и нужен. А Вовка Макаров, наверное, нужен. Только надо доказать ему, что нужен именно он. Что о нем думают...
— Окружают заботой, ага.
— Это не так уж невероятно. Не за гранями невозможного. Ты возьми хотя бы арктические балки. Ну, бочки, что на «горке» стоят. Ведь ясно же, что они лучше наших жестяных коробок. Какой-никакой, а уют. Дом. Но бочек как было восемь, так и осталось восемь. Хотя я не слышал, что завод в Волоколамске, который их выпускает, прекратил существование. Или возьми кино. Это, что ли, трудно устроить? Даже на траулере у нас был кинопроектор «Украина»...
— Здесь тоже был кинопроектор. Зимой. Потом куда-то делся.
— Слышал, что был. Значит, мог быть. Значит, в этом нет ничего сверхъестественного. Вполне доступные радости, оказывается.
— Да мы же, в конце концов, не кино приехали сюда смотреть!
— А работать. Я тоже слышал. Примерно то же. От Панова. Но ты-то ведь не Панов. Или ты не Панов, пока помбур, а когда мастер, ты уже Панов?
— Ты меня с кем-то путаешь, старина.
— Да я не только про тебя, Володя. Про себя тоже... Понимаешь, мы ведь просто не замечаем, не хотим замечать, что он такой, пока мы такие. Пока мы молчим, отворачиваемся в сторону брезгливо или безразлично.
— Молчим? Сколько раз мы об этом говорили! Надоело... — Шиков раскрывает вахтенный журнал, перелистывает назад разбухшие, захватанные страницы, словно отсчитывает дни, прожитые на седьмой буровой.
— Тебе надоело связываться? А Вовке Макарову надоело, что его считают только помбуром. Он хочет, чтобы в нем человека уважали.
— Зачем тебе это, а? — тихо спрашивает Шиков. — Ведь все равно напишешь про то, как мужественные нефтеразведчики самоотверженно преодолевают трудности освоения сурового Севера. Ведь так напишешь? Так? И правильно напишешь. Потому что действительно мужественные. Потому что действительно самоотверженные.
В самом деле, что же я Шикова-то донимаю? А сам? Разве сам я сказал Панову хоть слово? Слушал, молчал, что-то записывал в блокнот, не вмешивался практически ни во что, словно боялся нарушить некое «экологическое равновесие». Опять эти бумажные хлопоты, пустые заботы, проклятие ремесла, где всегда надо бежать, никуда не успевая? Не мне ли самому было удобнее считать, что мир ясен и прост, как распорядок вахт, и все, что в нем предстоит сделать, зависит только от желания научиться сделать то или другое. Особый и ясный мир, в котором даже солнце или не уходит с неба, или не появляется совсем...
— Какая-то погода странная, — сообщает Гриша, вернувшись. — Туда шел — снег. Обратно — дождь. Да-а... Число какое сегодня?
— Шестнадцатое октября. Четверг.
— Ну и зима!
— Значит, сегодня четверг, — задумчиво повторяет Шиков и снова перелистывает вахтовый журнал. Страницы разбухли, но, если вынуть из тетради листы, на которых его почерк, тоненькая получится пачка. Тоненькая. — Борт из Тюмени должен сегодня быть. Наверное, Панов вернется.
— Пусть возвращается, — равнодушно говорит Гриша. — Я все одно уеду.
— На отгулы? Конечно, уедешь. Вся вахта твоя уедет.
— Нет. Не на отгулы. Я вообще.
— Ты чего, Гриша? — удивленно спрашивает Шиков. — Чего, Гриша, а?
— Гриша, Гриша!.. Я двадцать семь лет Гриша. Поеду. Я дочку во-он сколько не видел. Так и вырастет без меня. И за учебники пора браться. В институт буду готовиться. Пора.
Он так не похож на себя самого, словно угасла в нем жажда деятельного переустройства, а осталось лишь замкнутое настороженное ожидание. Помню дни тревожного и бессильного нетерпения на десятой буровой, когда, казалось, все шло к бесславному и бессмысленному финалу, и это было непоправимо и уже не зависело ни от чьих намерений и поступков. И вот тогда Гриша — именно тогда, я запомнил это, — в двадцатый или сотый раз объяснив мне, почему при спуске инструмента надо делать то и то, а при подъеме — это и это, вдруг сказал: «Тут важно не просто запомнить, что за чем, — запомнить это нетрудно. Важно попять: почему и зачем? И тогда ты не просто не мешаешь — ты уже помогаешь. И тогда на этой свече мы десять секунд выиграем и на этой — десять. А всего свечей восемьдесят. Вот и считай: почти пятнадцать минут спасены для дела. Понял, да?» Я ответил, что понял, но подумал: зачем? Ну кому нужны эти пятнадцать минут, когда мы неделю сидели, пока плашки везли да пока судили-рядили, что со скважиной делать? Зачем? Это такая же неправда, почти такая же, как заносчивые слова старого поэта, который заявил, что настоящий поэт будет писать стихи даже на песке необитаемого острова, будет писать на песке, зная, что следующая волна смоет их. Стихи пишут для того, чтобы их слушали или читали, — разве не так? Конечно, так, и мы с вами знаем это.
Ничего мы не знаем. Для себя это нужно, не для обстоятельств, как бы ни назывались обстоятельства: читатели, слава, план, метры...
— Не уедешь ты никуда, Гриша, — уверенно говорит Шиков. — Ну, что ты, в самом деле? На Вовку Макарова, что ли, обиделся?
— Все равно уеду, — глухо говорит Гриша.
Шиков подходит к окну, вглядывается в темень.
— Пора на подъем идти. Что это Морозов тянет?
Ночью я несколько раз просыпался от форсированного рева дизелей и скрипа лебедки, но эти звуки были понятны, они успокаивали даже, — было ясно, что калязинская вахта вела подъем инструмента. Но дизели часто и надолго замолкали, и это тревожило: подъем идет медленно — почему? Потом стали доноситься глухие удары, и этот звук тоже легко читался: подъем закончен, грунтоноска повисла над ротором, и сейчас по ней колотят кувалдой, выбивая керн...
В девять утра Шиков радостно сообщил, что каротажные испытания на тринадцатом номере прошли нормально, пласты ведут себя прилично. Вот и ладно. Сейчас там проработка скважины, после проработки забурятся. Тридцать два метра — и проект.
А нам до проекта еще метров четыреста...
Шлепается сверху комок мерзлой грязи и разбивается о ротор.
Надо бы буровую помыть. Тепло, самое время. Только вот квач куда-то пропал. Большой квач, он всегда торчал в чане с водой, в котором мы сапоги моем после смены. Забыл я про него спросить, когда вахту принимал. Ну, не беда.
Неторопливо — время есть — выстругиваю палку с набалдашником, распускаю на пряди обрезок шкимаря. Спасибо Калязину за науку. А еще — Сене Воеводову спасибо, незабвенному Сене Воеводову с траулера «Дубиса». Учителя вы мои... Значит, так: уложить пряди крест-накрест, перевязать, перевернуть, снова перевязать. Вот и все. Готово.
— Настоящая швабра, — бормочет Солдатик. — Как на корабле.
— А то, — невозмутимо говорит Вовка Макаров. — У нас в бурении знаешь как?
— Земляк мой на флоте служил. Тоже с Меленков...
Подхватив швабру, Вовка Макаров кричит Солдатику:
— Тожесмеленков! Воду открой!
— Ну вот, — ухмыляется Гриша. — Все при деле.
Бежит по мосткам Шиков. Без шапки, куртка нараспашку. Кричит:
— Останови бурение, Гриша! Проверим аварийные отводы.
— Решил нас учебной тревогой размять?
— Проверь отводы!
Гриша выключает дизель и сразу становится так тихо, что слышно, как в крайнем балке, на кухне, моют посуду, готовясь к обеду.
— Тринадцатая?! — спрашивает Гриша.
— Тринадцатой буровой больше нет, мужики, — медленно говорит Володя Шиков. — На тринадцатом номере неуправляемый газовый выброс.
«Горка» жила хлопотливой предзимней жизнью: торопливо достраивалась, утеплялась, запасала снаряжение и продукты. Курганы фанерных ящиков и бумажных пакетов, железных контейнеров и резиновых мешков громоздились слева, а справа урчала двигателями колонна машин, возле которых не было ни одного человека. Грохотали мехмастерские, хлопали двери склада, ревел бульдозер, пытавшийся сковырнуть наледь и выровнять дорогу. Навстречу мне катил ГАЗ-66 с крытым кузовом, я посторонился, но машина затормозила, и знакомый голос насмешливо произнес:
— Ну, я угорел, Юра. В натуре. Здорово, бичара! Ты откуда взялся?
— Здорово, Мишка! Как я рад тебя видеть!
— А я? Лезь в кабину! — Мишаня повернулся назад и сказал кому-то: — А ты на движок садись. Ничего, поместимся.
В кабине сидел маленький, неправдоподобно волосатый человек — поначалу я решил, что воротник его полушубка тоже вырос откуда-то из-за ушей. Он покорно забрался на двигатель и затих.
— Так откуда ты? — повторил Мишаня, когда мы закурили. — Неужто с седьмого номера выбрался? Вы же там как на острове...
— Оказия была: к нам вертолет за керном прилетал, а завтра должен долота везти — вот я и отпросился у Шикова на один день.
— На тринадцатую буровую посмотреть? Да-а... Есть там на что посмотреть...
— Как это произошло?
— Не знаю. Никто толком не знает.
— А твои как дела? Я думал, ты уже давно на «Урагане». Или на «Урале».
— На «Волге», — буркнул Мишаня. — Хорошо еще, в слесаря не перевели. Дал я тут раскрутку. В натуре.
Волосатый человечек нетерпеливо завозился, но Мишаня посмотрел на него, и тот снова притих.
— Чуть машину не утопил. Ну, промок. Потом лечился. Вмазал, в общем.
— Врешь ты все! — внезапно закричал волосатый человечек. — И не толкайся, не толкайся, Миша! Я все равно скажу! Я должен! — Человечек повернулся ко мне и с неожиданным пафосом объявил: — Он мне жизнь спас.
— Ну, я угорел, — пробормотал Мишаня. — Жизнь! Валенки я твои спас. Вот так будет точнее.
— Жизнь, — упрямо повторил человечек. И принялся объяснять: — Мы на заправку поехали. А заправка у нас знаешь где? Во-он за тем бугром, прямо на берегу. Прилив был, волна сильная шла, дорогу заливало.
— Сам ты заливаешь, — вяло сказал Мишаня. — На хуже волны.
— Не мешай, Миша. — Маленький человечек прочно завладел трибуной. — Ударило раз — у меня руль выбило, я за рулем был. И понесло...
— Варежку нечего разевать, — буркнул Мишаня.
— И тогда Миша — ррраз! — и меня из кабины выкинул.
— Говорил ему — надень болотники. А у него, видишь ли, ноги мерзнут. Валенки он напялил. Не успел получить — и сразу напялил.
— Я по берегу бегаю, кричу: «Миша, Миша!» — а он не слышит. Не хочет слышать. Машину в море несет, а он не слышит.
— Мотор, конечно, заглох, — нехотя сказал Мишаня. — Волны по стеклу плещут. Под ногами тоже, сам понимаешь, пляж. Ну, я забрался вот сюда, где этот сейчас сидит, только ногу спустил вниз и на тормоз жму. Ну, а потом этот догадался за трактором сбегать. Вот и все.
— Все?! — возмутился человечек. — Я думал, его из штанов вырезать придется! Промерз насквозь.
— Конечно, не все, — с ухмылкой сказал Мишаня. — Вмазал я. Потом в контору пошел. Зачем, не знаю.
— Я тебе, Миша, говорил — не ходи, — с обидой сказал волосатый человечек. — Не послушал...
— Ладно, где наша не пропадала, — махнул рукой Мишаня. — Вот так-то, бичара. Значит, тебе на тринадцатый? Что ж, поедем на тринадцатый.
Метель усилилась, и ничего я не видел, кроме пляшущей полоски волн, ничего — ни аэропорта, ни нашей десятки; ровно гудел двигатель, посапывал человечек, уткнувшись мне в плечо, Мишаня вел машину вдоль изменчивой кромки накатывающего слева прибоя, в ветровое стекло со скрипом бил снег, и внезапно в снежной пелене над серой пеной моря мелькнула одинокая тень большой птицы.
— Я думал, птицы уже давно улетели...
— Улетели, — сказал Мишаня. — Только халеи остались. Они долго не улетают. Я даже не знаю, когда они улетают. Бродяги!
— А в Тюмени, наверное, арбузы еще продают.
— Ага. Узбеки. Хорошие у них арбузы!
Машина свернула вправо, пересекла хрустящее русло Какой-То-Яхи, потом Еще-Какой-То-Яхи, — теперь до тринадцатого было недалеко, я помнил это. Тринадцатый был рядом, но я не видел его.
— А на Севере, Петро как-то говорил, месяцы по-своему называются. Не июнь или там июль — а месяц вскрытия реки, месяц мелеющих рек. Есть даже месяц улетающих птиц...
— Да, сентябрь.
— Сентябрь? Уже октябрь давно. — Мишаня вздохнул. — А на тринадцатом у них скорее всего так было: они на вира шли после проработки. Ну, и не долили скважину вовремя. И пошло бросать — трубы, породу... Сначала газ с водой, теперь — чистый газ. Рев над устьем стоит — жуткий.
— Как в аду, — сказал человечек.
— И везде-то ты побывал, — снова вздохнул Мишаня.
Он взял еще правее, сбросил ход, и тут я увидел балки, беспорядочно прилепившиеся друг к другу. На одном из них белела какая-то бумажка.
— Приехали, — сказал Мишаня. — В натуре. — Он протянул мне руку и тихо добавил: — Только ты к устью не ходи, понял?
— Ладно тебе.
Метрах в пятидесяти от устья путь к буровой преграждала веревка с нацепленными на нее красными флажками. Дальше — запретная зона. Вышку было видно плохо. Заметно только, что свечи на подсвечнике развалило, приемный мост оторван, «утки» над превентором не было, таль-блока не было, трапы висели косо и никуда не вели. Отовсюду торчали согнутые, искалеченные трубы, разорванные элеваторы, переводники, запеченные в растворе. Опрокинутый пожарный щит, втоптанный в грязный снег, довершал картину разгрома.
Я решил вернуться. Подходя к балку с надписью «Штаб», заметил, как из дверей его вышел злой старик с пятнистым лицом, в танковом шлемофоне, держа черенок лопаты в руке.
— Это почему же, — сказал он визгливым, каким-то вздорным голосом, — это почему же никто не выгнал вас с буровой к чертовой матери?! Вы что — флажков не видели?
Я сказал, что видел и за флажки не ходил.
— Ну, это я еще выясню, — недоверчиво сказал старик-— Я еще все тут выясню! — И, чертыхаясь, вразвалку побрел на буровую.
В балке сидели четверо: первый мурлыкал песню, второй кутался в полушубок, сидя у раскаленного «козла», двое других были молоды, держались особняком. Один из них, добродушный верзила, лениво задирал приятеля.
— Давай сделаем вот что, — предлагал он. — Сейчас старик вернется, и я скажу: «Пошли, Леня, по сигарете выкурим над устьем!» А?
— Оставь, — морщился Леня и хлюпал красным распухшим носом. — Оставь, Слава...
— Куда же пропал этот старик? — раздраженно сказал человек, кутавшийся в полушубок.
— Найдется, — беспечно отозвался добродушный верзила.
— А вы все еще здесь, Саркисян? — сказал старик с порога. Нервное мурлыкание прекратилось. — Вы все еще здесь, а в столовой по-прежнему нет теплой воды в умывальниках! Я когда вам сказал, чтобы сделали кипятильник? Когда?
— Нихрома нет...
— Да я сам! — закричал старик. — Пойду! На ваш! Склад! И найду! Нихром! Сто метров! Тысячу! Вы! Что! Совсем! Ополоумели!
Саркисяна как ветром сдуло.
— Теперь с вами, товарищ заместитель начальника экспедиции, — длинно и старательно выговорил старик, обращаясь к человеку, кутавшемуся в полушубок. — И вы тоже послушайте, товарищи молодые специалисты. Причина выброса: недолив скважины при подъеме инструмента. Элементарное разгильдяйство! Да, вахта несет ответственность. Растерялись. Не сумели навернуть обратный клапан. Но почему не сумели? Почему? — Старик посмотрел на человека в полушубке и отчеканил: — Потому что в экспедиции полный развал трудовой и технологической дисциплины, помноженный на разгильдяйство руководства! Нет, вы подумайте только: экспедиция бурит одновременно две скважины на коварных малоизученных площадях — и вы держите только два противовыбросовых устройства! Только два превентора! Ни одного запасного! Вы понимаете? Вот сейчас мы старый превентор снимем — его разбило породой — это металлолом. Надо ставить другой. Где взять? Ждать самолета из Тюмени? Сколько ждать?
— Мы уже... — начал человек в полушубке.
— Вы уже! Вы уже с седьмого номера превентор снимать хотели, но ведь это тоже не дело, там пласты вскрыты. Это все равно, что одним пальцем две дырки затыкать, уж простите старика за грубость. Так что ничего другого не остается — будем сидеть и ждать.
Старик раздраженно плюхнулся на скамью и протянул руку к дымящейся кружке с чаем.
Я давно слышал о нем. Николай Иванович Григорьев, руководитель специальной бригады по ликвидации нефтяных и газовых выбросов, — кто на Севере не слыхал о нем! Человек решительный, неукротимый, независимый, прославленный мастер, о нем ходили легенды.
— Николай Иванович, — снова раздался голос из-под полушубка. — Мы уже связались с Тюменью. Скоро должны превентор привезти...
— Послушайте, — устало сказал Григорьев. — Ну, почему у вас всегда так: идти на охоту — собак кормить? Разве дурацкая история с плашками на десятом номере ничему вас не научила?
— Не было у нас плашек. Нигде их не было.
— Да я бы у вас полтонны снегу сейчас попросил — вы бы сказали, что нету. Будет врать, — усмехнулся Григорьев. — Это в Тюмени ко мне ваши прибежали, давай клянчить: «Выручай, Николай Иванович! Плашек двенадцать на четыре у нас нет!» А я им: «Врете. У вас пять комплектов этих плашек, я даже знаю, на каких полках они лежат». Не верят. Поехал с ними на ваш склад, нашел... Может, и здесь на складе пошарить? Вы под горячую руку много чего нахватали. Может, и превентор запасной где-нибудь здесь зарыт? А?
— Нету превентора...
— Знаю, что нету, — вздохнул Григорьев. Потом вдруг пронзительно посмотрел на меня и сказал: — Вы бы хоть представились, а? Хоть и не лазили вы за флажки — это я проверил, но все равно: посторонним здесь делать нечего.
Я показал редакционное удостоверение.
— Ладно, садитесь чай пить... Мне этот, — Григорьев мотнул головой в сторону полушубка, — уже сказал, что здесь корреспондент и что его надо гнать с выброса в первую очередь.
— Это за что мне такая честь?
— Да, говорит, давно он уже тут, в экспедиции. Может, чего и понимает... А я думаю: зачем гнать? Все равно про романтику писать будет. Корреспонденты — это же такой народ. Им разгильдяйство показываешь — а они говорят: романтика. Им показываешь неумение организовать работу, наладить быт для людей, а они говорят: романтика.
— Всяко бывает, — заметил добродушный верзила.
— Быва-а-ает... Ты вот что, Подшибякин, — сказал Григорьев. — Зови вахту. Инструктаж проведем.
«Подшибякин, — подумал я. — Ну, конечно: Подшибякин. Сын Василия Тихоновича, начальника Уренгойской нефтеразведки».
— Нэ удалос Артому устроит брата в дэпо, — меланхолично сообщил бурильщик вахты, которую привел Подшибякин.
— Зульфир? — спросил я.
— Зулфир.
— Привет от Шикова.
— Ты с сэдмого? Да? — обрадованно спросил Зульфир. — Ну, как там наш Шиков? Ха-а-ароший помбур был...
Григорьев встал, каждому пытливо заглянул в лицо, сказал:
— Наша задача — снять с устья старый превентор. Когда превентор заменим, пустим газ через отводы — тогда выброс станет управляемым и можно будет приступить к спокойной и планомерной работе по ликвидации аварии.
Он коротко и толково объяснил, кто и что должен делать, и добавил:
— У устья будут работать только добровольцы. Ясно? Кто согласен — давайте к столу, распишитесь вот здесь.
Все шагнули к столу.
Когда я расписывался под инструкцией, Григорьев насмешливо пробормотал:
— Ладно. Черт с вами. Думаю, за три месяца помбурства вы, товарищ корреспондент, хоть чему-то научились и не станете совать башку, куда не следует. — И закричал: — Курцы! Давайте накуривайтесь здесь — и с богом!
Подшибякин подмигнул красноносому парню и снова шепнул: «Может, у самого устья? А?..»
У самого устья ревело так, что даже наглухо завязанная ушанка, даже вата, которую я, по совету Зульфира, насовал в уши, не помогала — в голове звенело. Над раздрызганным превентором взмывала дрожащая голубоватая струя. «Вот сейчас, — подумал я, — откуда-нибудь с двух тысяч вынесет маленький камешек, песчинку даже, песчинка чиркнет об крышку этой кастрюли — и метров на сто пятьдесят взовьется факел. Красивый такой факелок. Далеко видно будет». На Варь-Егане, два года назад, я видел, что остается от буровой после газового выброса с пожаром. Да ничего не остается. Даже площадки, на которой стояла буровая, не осталось — был кратер диаметром метров в сто, наполненный горячей водой, из которого равномерно выплюхивал грязно-серый фонтан и взмывал к небу столб огня.
Мы раскрепляли превентор осторожно, расхаживая гайки деревянными колотушками.
Потом, скользя по мерзлой земле, раскачиваясь и вразброд ухая — все равно никто никого не слышал, — начали заводить на искалеченный превентор тросы с четырех концов.
Выше лебедки буровая была залита окаменевшим уже раствором, над головой болтался, покачиваемый ветром, наполовину оборванный плакат: «Не загромождайте приемный мо...» Загромождать было нечего.
Метрах в тридцати от устья, по вершинам неправильного квадрата, стояли на санях четыре ручные лебедки. Остывшие тракторы, словно якоря, удерживали сани на месте.
Когда тросы были закреплены, Григорьев что-то крикнул. Скорее всего, прокричал свое любимое: «Валите вы все к чертовой матери!»
Мы отошли к флажкам. Подшибякин стоял рядом. Я был в экспедиции его отца в тот год, когда разлившаяся река затопила вертолетные площадки и Василий Тихонович повел к разведочным буровым караван судов — по протокам, по рукавам, по перекатам, через кусты и чапыжник. Столько прошло времени, но мне не забыть, как забрызганный грязью водомет, переползая через отмели, притулился к высокому берегу, на котором стояла буровая Сани Анищенко, и Подшибякин, спрыгнув с палубы, невозмутимо побрел по густой воде...
— Я знал вашего отца, Слава, — сказал я Подшибякину.
— Отца? Отца все знают... — вздохнул Подшибякин и уткнулся взглядом в устье тринадцатой буровой.
Возле устья оставался один Григорьев. Есть жуткие кадры, снятые, кажется, на Уренгойском выбросе: во время замены превентора, в тот самый миг, когда у устья оставался один только Григорьев, вспыхнул газ — и Григорьев бежит на этих кадрах сорок метров в сплошном море огня.
Мы стояли у флажков и напряженно вглядывались в маленькую фигурку у подножья вышки. Григорьев легко перебегал от троса к тросу, трогал его рукой, стараясь определить натяжение, — нет, не стараясь определить, а определяя, потому что превентор неожиданно вздрогнул, приподнялся над устьем и ровнехонько застыл, словно в стоп-кадре.
Григорьев махнул рукой. Две лебедки стали работать на отдачу, а две — продолжали тянуть к себе.
Превентор, легко съехав по невидимой горке, плавно лег набок.
— Все сработали хорошо, — сказал Григорьев, подойдя к флажкам. — Отдыхайте. Теперь будем ждать самолет.
Мы вернулись к балкам. Метель утихла. Выщербленный остов буровой врезался в вечереющее небо. Вдали виднелась наша «десятка» — мрачное покосившееся надгробье.
— Вот так, — грустно сказал «товарищ молодой специалист». — Всего тридцать два метра оставалось...
— Спешили, значит? — усмехнулся Григорьев.
— Спешили.
...Год назад, догорающей осенью возвращаясь с БАМа, мы с товарищем мчались на попутной машине от Янканского перевала в Тахтамыгду. Через этот маленький аэропорт проходил один раз в сутки на Иркутск, на перекресток больших авиадорог, тихоходный самолетик. Мы не знали точно время отлета и изнывали от нетерпения на бесконечно петляющей горной дороге. Увидев в сумерках силуэт самолета, стоявшего на площадке перед вокзальчиком, мы вздохнули с облегчением: успели. Не достучавшись в запертые двери зала ожидания, обошли темное здание и воровато выбрались на летное поле, спеша к самолету. Глухо и призывно звучали авиамоторы, поднимая из глубин памяти пройденные и не пройденные маршруты, потом раздался протяжный свист, и над низкими сопками показались зеленые и красные бортовые огни. Наш самолет неподвижно стоял на земле.
— Может, это модель? — предположил мой товарищ.
Мы подошли ближе. Тяжелые крылья нависали над нашими головами. Внизу, под лоснящимся от росы брюхом самолета, торчали вместо шасси деревянные колодки, врытые в землю...
— Человек не собака, — неожиданно сказал Григорьев. — Это собаку ничего не стоит научить закрывать превентор при первых признаках выброса. А человек — это человек. У него нервы есть. У него воображение есть... И хорошо, что есть воображение. Только вообразить себя букашкой легко. А нужно оставаться человеком. Даже в воображении. Понимаете?
— Загубили мы скважину. Так и не узнаем теперь, есть ли здесь нефть.
— Ну, нет, — отрезал Григорьев. — Это мы еще посмотрим, кто здесь кого.
Слежу за черной отметкой, нанесенной маслом на бока квадрата, и кажется, что за час она не приблизилась к ротору ни на сантиметр. Хочется, чтобы скорее начиналась эта мука, которая называется «спуск колонны», и другая мука, которая носит шипящее имя «цементаж». Хочется, чтобы был результат. И не просто метры проходки, не только завершенная строительством скважина, нет: нужны вещественные доказательства залегания нефти под этим снегом, под этим мерзлым мхом, под этой окоченевшей землей. Желать такого итога, пожалуй, нелогично, да и неграмотно: наша буровая стоит на кровле пласта, проектный горизонт ее не так уж глубок, и у скважины прозаические задачи. Как у саперов, которые провожают разведчиков в поиск. Их дело — обеспечить надежный проход через минное поле, а таинственный и опасный рейд, исчезновение или слава — это уже другим, тем, кто идет следом и бесшумно растворяется в ночи. Но сейчас, сегодня нет другой буровой на западном берегу Ямала — умолкла на полуслове десятая, погибла тринадцатая. Осталась лишь наша, седьмая, и хочется, чтобы был результат, чтобы была удача. Это нужно не только нам — этого ждут на «горке», в Тюмени и Салехарде, Гиждуване и Грозном, в Москве и на Мысу Каменном.
До проектного горизонта еще триста пятьдесят метров, а масляная отметка застыла на уровне глаз.
— Зови Макарова, — говорит Гриша.
Бегу к насосам, но Вовка и сам уже идет навстречу, деловито оглядывая мелеющие желоба; за ним, не отставая и не обгоняя, степенно вышагивает Солдатик. Когда я рассказывал про тринадцатый, Вовка спросил: «А этому Григорьеву — ему сколько лет?» И еще спросил: «Он так и сказал? Так и сказал?» А Шиков заметил: «Григорьев — это Григорьев. У него имя, авторитет... Он кому угодно и что угодно скажет». Но Вовка Макаров заявил: «Если б он молчал всегда — не было бы у него ни имени, ни авторитета. Нет, с этим мужиком я пошел бы в разведку». — «Он и был разведчиком. На фронте». — «Вот видишь!..»
— Подъем? — спрашивает Вовка Макаров.
— Пора менять долото.
Кажется, в следующие шесть часов мы не сказали друг другу ни слова. Легкие руки Вовки Макарова, мелькающие на двадцатипятиметровой высоте, старательные действия Солдатика, строгое изящество движений Гриши в замкнутом пространстве от тормоза лебедки до пульта автоматического ключа, рваный ритм грохота дизелей, диктуемый стремительным ритмом подъема и короткими паузами, когда мы доливали скважину раствором, ровные шеренги труб на подсвечнике. Семьдесят две свечи, поднятые с забоя, едва успев остыть, снова ушли в ствол, и квадрат, набирая скорость вращения, стал медленно укорачиваться, исчезать в скважине, подталкивая инструмент к проектному горизонту.
— До смены еще полчаса побурим, — хрипло говорит Вовка.
— Тридцать пять минут, — уточняет Гриша, поглядев на часы.
Что такое нефть?
Комбинация углеводородов, содержащая кислородные, сернистые и азотные соединения.
Говорят, через сто лет запасы нефти на земле иссякнут. Быть может, через два столетия забудут само слово «нефть», останется лишь комбинация углеводородов, содержащая кислородные, сернистые и азотные соединения...
И все же в эту формулу ворвутся, расталкивая привычные ядерные связи, наши несбывшиеся мечты и неудовлетворенное тщеславие, мгновения удач и полосы разочарований, терпеливое ожидание и яростное нетерпение, тревоги и надежды, наши солнечные ночи и жаркие черные дни на берегу холодного моря.
— Давай, Гриша!
— От винта, нам что-нибудь оставь, — насмешливо басит Морозов. Пришла смена. — Какой забой?
— Тысяча семьсот восемьдесят пять метров тридцать пять сантиметров.
— Тысяча семьсот восемьдесят пять метров и тридцать пять сантиметров, — серьезно повторяет Морозов. — Вахту принял. Точка.
Обложившись рюкзаками и тесно прижавшись друг к другу, мы сидим в темном чреве вездехода, а он мчится, раскачиваясь, по снежной целине. «Подгоняемый нежным пассатом, клипер нес свою парусину и бесшумно скользил по Атлантическому океану, узлов по семи». Вот уже тридцать лет вспоминается мне эта школьная фраза из Станюковича, и каждый раз я открываю в ней необъятность пространства и тайну движения. Час назад мы собирались на вахту, но пришел Володя Шиков и, стараясь казаться равнодушно-веселым, сообщил: самолет вышел из Тюмени, нашей вахте пора лететь на отгулы — вездеход ждет нас. Калязину он сказал, чтобы тот тоже собирался: отставший от своей вахты бурильщик Гена Ослин наконец-то объявился на «горке». Солдатик молча и безучастно наблюдал за нашей предотъездной суматохой, а Гриша строго заметил: «Ты чего сидишь? Ты же в нашей вахте. А мы всегда все вместе. Понял, да?» И Солдатик бросился переодеваться. Все было так поспешно и буднично, что даже сейчас мы молчим в этом зыбком грохочущем мраке, и только огоньки раскуриваемых сигарет на мгновение обозначают лица. Я чувствую рядом чужие спины и плечи. Хотя нет, не чужие — и теперь я знаю это наверняка.
Мне всегда везло.
Лет двадцать назад я услышал о том, что на целине открылась молодежная газета, и пошел брать билет на поезд Рига — Москва — Целиноград. В Москве я встретил редактора этой новой газеты, и тот, улыбаясь своей знаменитой улыбкой, которая впоследствии свела с ума сотрудниц провинциальной газеты, московского журнала и двух центральных издательств, доходчиво объяснил, что штаты заполнены, вакансий нет и ехать мне незачем. В Целинограде мы встретились снова, и в конце концов я был зачислен в редакцию газеты «Молодой целинник» на должность истопника. Это было неслыханное везение: двое моих коллег, приехавших раньше, делили ставку машинистки. Наш бедняга бухгалтер — каково ему было! Его бросало в дрожь, когда он, отсчитав деньги на командировочные расходы, подшивал в дело приказ: «Командировать машиниста Чернова Ю. в г.г. Кустанай, Рудный для сбора материала... Командировать машиниста Розенштейна Г. в Атбасарский район... Командировать истопника Калещука Ю. в г. Аркалык...» Газеты нашей давно уже нет, но каждый год 13 марта, в день рождения «Молодого целинника», мы собираемся вместе, поем старые песни и вспоминаем дороги, на которых взрослели и без которых мы были бы совсем другими.
После целины я собрался в море, на траулере, приписанном к Клайпедской базе экспедиционного сельдяного лова. Прошел медкомиссию, безуспешно пытаясь обмануть окулиста, получил санкнижку моряка, на одной из страниц которой было жирно подчеркнуто: левый глаз: — 0,2, правый: — 0,3, а на обложке поставлен безнадежный штамп: «Годен только на должность камбузника». Проще говоря, уборка судовых помещений и чистка картошки на теплом и сухом в любую погоду камбузе. Мне, разумеется, хотелось в палубную команду, где настоящее дело и настоящий ветер, а камбуз...
Что ж, камбуз, так камбуз.
И опять повезло: добродушный толстяк, ходивший в предыдущий рейс камбузником, а теперь попавший на палубу, робко спросил, не соглашусь ли я поменяться. Еще бы не согласиться! Северное море и Норвежское, Шетландские острова — «подгоняемый нежным пассатом, клипер нес свою парусину и бесшумно скользил по Атлантическому океану...»! Лишь при подходе на разгрузку к плавбазам, если выпадала моя очередь нести рулевую вахту, старпом безжалостно гнал меня из рубки, объясняя это гуманными соображениями: «Так ведь эти, на базах, увидят рулевого в очках и тронутся от изумления...» Но к базам мы подходили не часто. Пять или шесть раз за рейс.
Мне и дальше везло. Повезло и здесь. Повезло, что я встретил этих людей и сейчас сижу рядом с ними, чувствуя их плечи и спины.
Вездеход сбавил скорость, недовольно крутанул носом и совсем остановился.
— Неужто приехали? — удивленно спрашивает Вовка Макаров.
— Не должна еще быть «горка», — отвечает Калязин. — «Горка» еще быть не должна.
Гриша откидывает заледенелую дверь.
— Какая-то буровая...
— Восьмой номер, — поясняет водитель. — Вахту испытателей заберем отсюда.
Солнечный морозный день. К вездеходу неторопливо идут усталые люди. Один из них, укутанный шарфом так, что только глаза видны, останавливается рядом и спрашивает:
— Не узнаешь, земляк?
— Годжа! Откуда ты здесь, Годжа? Ласточки давно улетели...
— Так то ласточки. А мы испытания заканчивали.
— Газ?
— Газ.
— А как же Баку? Отпуск?
— Вот теперь и в отпуск пойду, ага.
— Все сели? — спрашивает водитель. — Поехали. А то улетят без вас самолеты...
— Без нас не улетят...
Взлетная полоса — песчаная насыпь вдоль берега моря, в котором нарождающийся молодой лед соседствует с неумирающими глыбами вечных полярных странников. Дымят трубами запоздалые пароходы. Прямо — силуэт десятой буровой. Слева — тринадцатая. Направо, если бы можно было увидеть, — седьмая.
Тишина. Пустынна взлетная полоса.
— В футбол сыграем, Годжа?
— Сыграем, ага.
Подбегает Норд, деловито обнюхивает рюкзаки. Неподалеку держится еще один пес, черный, патлатый, коротконогий.
— Да это же Ева! — кричит Годжа. — Ева, ага.
— Ничего вымахала...
Ева вежливо тявкает, но Норд строго смотрит на нее, и она умолкает. Норд застывает, настораживая уши. И, внезапно сорвавшись с места, огромными скачками несется к дальнему концу взлетной полосы; Ева поспешает за ним.
— Борт идет!
«Аннушка» катит по полосе. Наверное, кто-то сейчас смотрит в блистер и говорит, облегченно вздыхая: «Вот мы и дома». Сопровождая крылатую машину, восторженно лая, мчатся Норд с Евой — все, как было уже когда-то.
— Молодец, Норд! Взял Еву в науку.
Из самолета показались люди, одетые довольно легкомысленно для семьдесят второй параллели. Они торопятся в тепло аэропортовского балка. Впереди, скользя на утоптанной тропинке и неуклюже размахивая руками, бежит человек в громоздком кожаном пальто и кожаной шляпе с маленькими полями.
— Я сразу домой, — мечтательно говорит Калязин. — Сыны меня ждут. Ждут сыны, ждут...
— Я, конечно, пару дней погуляю, ага, — рассуждает Годжа. — Ну, расчет получу, то да это. А потом — в Баку. Ты был когда-нибудь в Баку, земляк? — спрашивает он у Солдатика.
— Не был.
— Зря. Ты в Баку обязательно приезжай, ага.
И возвращается все, что должно возвращаться, все «после» и все «потом».
— Ты как полетишь? — спрашивает Гриша у Годжи. — Через Куйбышев? Через Москву?
— Можно — через Куйбышев. А можно и через Москву.
— Я тоже думаю слетать, — говорит Гриша. — А что? Неделя все-таки. Успею. Дочку надо повидать.
— Дочку — это хорошо, — говорит Калязин.
— И виноград, между прочим, поспел. Вино молодое... Может, со мной, Годжа, полетишь? В гости заедешь...
— Можно и с тобой, — легко соглашается Годжа. — Только сначала в Баку, ага? Все-таки — два года дома не был.
— Я тоже — два года...
Домой. Дом. Дома...
— Надо, чтоб меня кто-нибудь на харасавэйский рейс записал, — озабоченно говорит Гриша. — Ну, обратно когда полетим. Чтоб заранее сделать...
— Да я запишу, — говорит Калязин. — Пойду сам записываться — и тебя запишу.
— Представить страшно, мне тепе-е-ерь, — дурным голосом поет Годжа, — что я не в ту открыл бы две-е-ерь...
— Не ту.
— Не в ту, ага.
В самолете холодно. Ледяной озноб от дюралевых скамеек пронизывает до лопаток. Вовка Макаров, пошарив на полу, подтаскивает чей-то рюкзак и утверждается на нем.
— Догадливый паренек.
— А то.
— Ничего, сейчас в Каменном погреемся, — подмигивает Калязин.
— На мою долю оставьте, — говорит Мишаня, заглядывая в салон. — Вот и вся компания в сборе.
— Летишь с нами?
— Не, я вам ручкой сделаю. — Повернувшись, он кричит кому-то: — Да сейчас я, сейчас! — Улыбается: — Счастливо, вам, мужики.
Он топчется в дверях, его зовут, он отмахивается, балагурит, ругается, хохочет.
— Ну, вот и все. Пойду, пожалуй. Да, — вдруг останавливается он, — Панов прилетел. Видали?
— Видели, — говорит Гриша. — Голубь наш ненаглядный.
— Говорит, уезжал — нормально все было. А как Шиков на буровую приехал — сразу авария за аварией. И обрыв инструмента, и прихват, и пятое, и десятое. Сегодня, говорит, собрание на «горке» — так он всем там покажет...
Ну, вот и Панов появился, замыкая сюжет. Вполне логичная концовка.
— Что-то не летим долго, — подает голос Солдатик. — Может, летуны заснули? Или погоды нет в Каменном...
— Помолчи, — советует Вовка Макаров.
Гриша, присев на корточки, роется в вещах, нетерпеливо отбрасывая один мешок за другим. Добирается до Макарова, выдергивает из-под него линялый рюкзак.
— На мой, что ли, не мог сесть? — обиженно говорит Вовка Макаров. — Какая разница?
Гриша бросает рюкзак в снег и сам прыгает следом.
— Куда ты?
Медленно разворачивается ГАЗ-66 с крытым кузовом, кося загоревшимися подфарниками. Поскрипывает снег. К самолету неторопливо шагают пилоты. Волна за волной, смывая следы, накатывается на пологий берег холодное море.
— Нетушки, — говорит Гриша, перекидывая рюкзак через плечо. — Нетушки, — повторяет он, продолжая разговаривать сам с собою. — На это я не записывался. Э-ге-гей! — машет он вслед отъезжающей машине. — Э-гей! Шикова я одного не оставлю. Тут уж ты, Панов, не рассчитывай. Понял? — решительно выкрикивает он. — Понял, да?