ВЧЕРА БЫЛА ВОЙНА
Ничего не слыхать, кроме сердцебиения, не собрать слюны в пересохшем рту и не сглотнуть.
Еще труднее подыматься в атаку, когда знаешь, что война при последнем издыхании, и когда, по словам полкового агитатора, над берлинским рейхстагом уже висит красный флаг. Еще труднее оторвать от земли свое внезапно отяжелевшее тело: оно вдруг стало огромным и каждой клеточкой своей вжалось в благословенную землю. Еще труднее броситься навстречу смертному свисту пуль и осколков. А огонь такой, будто немцы боятся, что не успеют в последние часы войны расстрелять все оставшиеся снаряды, мины, патроны.
Преображенский старался держаться поближе к Таничеву. Надежный парень Никита, на такого можно опереться в серьезном деле.
Командир седьмой роты старший лейтенант Таничев и артиллерийский разведчик лейтенант Преображенский бежали по песчаной поляне, скупо поросшей вереском. Пули и осколки шевелили, взвихривали песок вокруг. Липкие от пота лица как в серой чешуе. У Таничева не увидать ни одной веснушки, у Преображенского — его пижонских черных усов. Песок противно скрипит на зубах, в горле першит.
Трудно бежать по глубокому сыпучему песку, сапоги увязают чуть ли не по голенища. Глаза заливает горячий пот.
Таничев все-таки успел заметить бруствер траншеи, увидел, как оттуда убегали немцы. Бросили в траншее свой пулемет?
Новая взрывная волна швырнула по пригоршне песка за шиворот, за пазуху, в каждый рукав, засыпала глаза. Где-то близко разорвалась мина. Преображенский, отряхиваясь, встал, но Таничев остался лежать. Преображенский склонился над товарищем: штанина на бедре и ниже колена темнела от крови, к ней уже прилипал песок.
Преображенский оттащил раненого в еще дымящуюся воронку, опустился на колени, достал индивидуальный пакет и собрался сделать перевязку, но Таничев процедил сквозь сжатые зубы:
— Отставить, Борис. Один бросок до траншеи. Там немцы пулемет бросили.
— Я по-быстрому. Сейчас разрежу сапог, перевяжу и…
— Отставить. Дай свой пакет. Сам перевяжусь. А ты беги.
— Ну что ты, Никита? Как же я могу?..
— Лейтенант Преображенский! Слушайте приказ: медицину отставить, траншею захватить.
— Бросить? Не могу…
— Молчи, чтобы дружбу не потерять. Беги! Приказываю, как старший по званию…
— Тогда прости, Никита.
Преображенский еще раз оглянулся на Таничева — тот лежал с закрытыми глазами, и даже сквозь налипший песок было видно, что лицо его без кровинки.
Справа в просветах хвои виднеется Балтийское море, слева, чуть подальше, голубеет залив Фриш-Гаф. Коса Фриш-Нерунг тянется узкой полоской земли, начиненной минами, пересеченной траншеями. Когда она только кончится, эта проклятущая коса, и есть ли вообще у нее конец, или она уходит за край мироздания?!
Преображенский обвел взглядом редкую цепь солдат, залегших правее, по катушке на спине узнал своего телефониста Зозулю, размашистыми шагами побежал к траншее и с разлету прыгнул в нее.
Стены траншеи были укреплены плетенкой из ивовых прутьев. И все-таки траншея изрядно обмелела. Преображенский согнулся в три погибели и примостился за пулеметом. Старый трофейный знакомый, станковый пулемет «МГ-34»! Пуля пробила приемник, надорвала ленту и смяла патрон. Нельзя терять время на починку. Он отрубил поврежденную ленту, чтобы ее не перекашивало (вот так же он когда-то вырезал до киносеанса куски порванной пленки), перезарядил пулемет, перетащил на другой бруствер, обратив в сторону немцев, и дал длинную очередь.
В траншею спрыгнул Зозуля, телефонная катушка изрядно набила ему сегодня спину. Кроме того, он тащил ящик с телефоном и с десятикратным биноклем, который называл адмиральским.
Сосны падали со срезанными кронами, расщепленные, срубленные под корень, выкорчеванные. Рыжая туча песка, пропахшая горелым порохом и нагретой хвоей, закрыла чудовищный бурелом и небо над ним. Разве там может кто-нибудь остаться в живых?
Преображенский лежал за пулеметом, корректировал огонь батареи и часто оглядывался назад, будто мог отсюда увидеть воронку, где лежит Таничев.
За бывшей опушкой море и залив еще ближе подступали друг к другу, коса сужалась, линия фронта стала короче, и оказалось, что приказ «Прекратить огонь!», который Зозуля принял и передал лейтенанту, прозвучал не только в седьмой роте, а повсеместно. Преображенский соединился с «Акацией» и попытался получить более точные указания, но в ответ кто-то кричал в трубку «ура!» и восторженно матерился. Не одну седьмую роту выводили во второй эшелон.
Возникло ощущение, что рота оказалась далеко от фронта, потому что смолкли канонада, перестрелка, а затем и одиночные выстрелы. Оглушительная, неправдоподобная тишина воцарилась на песчаной косе, где сегодня утром все грохотало, громыхало, бахало, бухало, ухало.
Бывало, в перерыве между боями на позиции приходила робкая тишина. Но насладиться той тишиной всегда мешала мысль, что она вот-вот оборвется.
Сейчас же, после прощальных выстрелов войны, все с наслаждением вслушивались в прочную тишину мира.
Едва представилась возможность, Преображенский поспешил на край песчаной поляны между двумя опушками, где оставил Никиту Таничева.
Убедить себя, что он поступил правильно, что он не имел права бросать седьмую роту и остаться возле Таничева в качестве санитара, было нетрудно. И все-таки была в этом решении своя жестокость.
Слава богу, песчаная воронка пуста, даже следы заметены песком.
Санинструктор роты сообщил, что Таничева увезли в глубоком беспамятстве. Слишком много крови потерял, слишком долго лежал беспомощный. Не повезло старшему лейтенанту: можно сказать, за пять минут до конца войны стал инвалидом, пожалуй, приковыляет к мирной житухе на одной ноге.
Неотвязная мысль о брошенном друге мешала Преображенскому быть счастливым в тот день. Он должен отправиться на поиски Таничева, узнать о его судьбе, рассказать о всех новостях.
Но старший офицер батареи не давал увольнения: что еще за телячьи нежности? Он бубнил про какую-то инвентаризацию — приспичило ему вдруг, придумал какое-то срочное поручение лейтенанту, короче говоря, всячески старался оправдать свое батарейное прозвище Сухарь Сухарыч. Его послушать — отлучка лейтенанта на двое суток понизит боеспособность всей дивизии, хотя и выведенной из боев, и даже снизит историческое значение нашей победы над фашизмом.
«Один бюрократ до мирных дней дожил — это видно невооруженным глазом, — усмехнулся про себя Преображенский, не очень-то вслушиваясь в нравоучения Сухарь Сухарыча. — Зозуля верно сказал, что у него душа ежом стоит».
К счастью, в этот момент из блиндажа вышел замполит дивизиона, услыхал, о чем идет речь, поддержал лейтенанта, и тот получил увольнительную. Преображенский, как был — без шинели, без вещмешка, — побежал к санитарной палатке, чтобы не опоздать: машина с ранеными уходила в Пиллау, на полковой медпункт.
Много часов полуторка проторчала в ожидании парома, на котором нужно было переправиться через пролив на восточный сегмент косы Фриш-Нерунг. Летом лейтенант не выдержал бы и бросился вплавь.
Полковой медпункт обосновался в двухэтажном доме с башенками, неподалеку от ворот крепости Пиллау, а дорога туда шла мимо порта, который стал кладбищем кораблей: из воды торчали трубы, мачты, корабельные надстройки, корпуса.
Лейтенанту сообщили, что тяжелораненый Таничев отправлен в медсанбат. Положение критическое, осколками перебиты бедренная кость и голень. По-видимому, ногу ампутируют. Таничеву сделали переливание крови, но в сознание он не приходил…
Шоссе от Пиллау в бесконечных объездах, воронки не засыпаны. По сторонам дороги валялось то, что еще недавно само умело передвигаться или что было смысл перевозить, а сейчас стало хламом.
Преображенский ехал на трехтонке, набитой ящиками со снарядными гильзами (разве артиллеристы откажутся подвезти своего брата?). Они обогнали длинную колонну пленных; удушливый запах немытых тел и портянок стлался над шоссе. Пленные сами соблюдали порядок, старательно отдавали честь советским офицерам. Тем, кто попал в плен и шагал под конвоем, уже ничего не угрожало. Одному из наших конвойных надоело нести ручной пулемет, и он отдал пулемет двум фрицам, предварительно сняв диск с патронами, — пусть пособляют!
В городке Фишхаузен уцелевшие дома стояли среди каменных торосов, и нелегко было ориентироваться в такой каменоломне.
Медсанбат он нашел неожиданно быстро. Между домами были протянуты веревки и сушились на солнце госпитальные простыни, наволочки, халаты — лучше всякой вывески! А почему все халаты с квадратными заплатами? Только подойдя ближе, он понял, что это не заплаты, а нагрудные карманы.
В медсанбат он добрался с опозданием. Таничева отправили в армейский госпиталь на сложную операцию. А госпиталь — на западной окраине Кенигсберга, в районе Амалиенау.
Дорога к Кенигсбергу забита обозами, колоннами беженцев, толпами вчерашних невольников, освобожденных из лагерей. Иностранцы идут, едут со своими национальными флажками. Идут, едут на велосипедах, на повозках, в каретах и экипажах, тащат «врукопашную» тележки, детские коляски, груженные скарбом. Вчерашняя невольница шагает по обочине дороги, а ее чемодан несут на палке двое услужливых пленных.
Бесконечно тянется разношерстный полковой обоз. Одну из повозок тащит верблюд; он начал армейскую жизнь где-то под Сталинградом, и многие его уже видели на фронтовых дорогах. Другую легкую повозку тащит черный пони с пушистой гривой и таким же пушистым хвостом. Артиллеристы нашли пони месяц назад, после штурма Кенигсберга, в местном зоопарке в весьма плачевном состоянии. Этого пони выходили, или, как выразился повозочный, обхарчевали, и он, к всеобщему удовольствию, уже месяц путешествует по дорогам Восточной Пруссии.
Армейский госпиталь расположился в аристократическом районе Амалиенау, в домах богатого лицея и в особняках. Машина, подобравшая лейтенанта, с трудом пробиралась по суженным улицам, где тротуары были засыпаны щебнем до вторых этажей. Крошево из кирпичей, стропил, балок. По высоте каменных курганов можно было угадать, высокие или низкие там стояли дома. С фронтонов, брандмауэров зданий, с каменных оград еще вопили в агонии фашистские лозунги.
Напротив госпиталя красовались два крупных фанерных щита с лозунгами: «Кто смел — тот цел» и «Смелого пуля боится, смелого штык не берет!». Придорожные щиты эти давно кочевали по дорогам фронта, но при чем здесь раненые?
«Голову даю на отсечение, что какой-то круглый дурак дожил до мирных дней», — успел отметить про себя Преображенский.
Увы, адрес дали неточный, это оказался сортировочно-эвакуационный госпиталь, не здесь следовало искать Таничева.
Пришлось поторчать на контрольно-пропускном пункте, на центральной площади, прежде чем случилась машина, идущая в нужном направлении. Лейтенант долго ждал возле памятника Бисмарку — пробоина в островерхой кайзеровской каске, щека выщерблена осколком. В черепичной крыше ратуши зияли огромные дыры. По соседству дымилась башня королевского замка; говорили, что там догорает янтарная комната, вывезенная фашистами из-под Ленинграда.
На кустах сирени и жасмина и на липах распускались иззябшие почки, деревья оживали в нежной зеленой листве.
Лейтенант сделал несколько пересадок — с удалью перемахивал через борта попутных грузовиков или цеплялся за них на ходу, — прежде чем оказался у моста за городком Тапиау.
Отсюда сворачивала узкая, обсаженная вязами дорога к госпиталю.
Водитель санитарного фургона, которого дождался лейтенант, выспросил про дорогу у встречного связиста, колесившего на дамском велосипеде.
Тот показал дорогу, но при этом сболтнул, что вчера где-то в этих местах подорвался трактор с зениткой на прицепе.
Водитель фургона мгновенно изменился в лице, забегал вокруг своей машины, начал пинать сапогом баллоны и объявил, что дальше не поедет — нужно менять скат. Лейтенант собрался идти пешком, ему не привыкать мерить километры своими журавлиными ногами, но тут на дорогу, обсаженную вязами, свернула трехтонка, за ней — обшарпанный газик. Водитель фургона повеселел, не стал менять добротный скат и крикнул с притворным оптимизмом:
— Авось доедем и так! Садись, лейтенант, на свое плацкартное место…
Преображенский, сидя в кабине, заметил, что водитель аккуратно едет по следам, оставленным машинами, только что прошедшими впереди.
«Могу дать руку на отсечение: один трус выжил в этой войне», — усмехнулся про себя Преображенский, искоса наблюдая за водителем.
Армейский госпиталь расположился в казармах юнкерского училища. Чем ближе подходил Преображенский к серым корпусам, тем сильнее сокрушался, что выехал из дивизиона так скоропалительно и натощак — никакого гостинца раненому другу; не так проведывал его Таничев прошлым летом после переправы через Неман.
— Преображенский, — не по форме представился лейтенант пожилому военврачу в очках, с белыми, будто стерильными, под цвет халата усами, бровями и ресницами.
— Это фамилия? Или полк, в котором служите? — прищурился военврач, смерив с ног до головы черноусого верзилу.
— Если вы имеете в виду лейб-гвардии Преображенский полк, то там служил мой дед.
— По-видимому, дед стоял на правом фланге?
— Не могу знать. Я со своими ста девяноста сантиметрами на правый фланг к преображенцам не попал бы. Там от всех требовалось десять вершков сверх двух аршин.
Преображенский назвал фамилию Таничева, военврач невесело покачал головой: слишком большая потеря крови, слишком тяжелая операция.
— Над вашим коллегой все утро колдовали, — сказал военврач. — По всему выходило, что ногу придется… Но, когда Матвей Евсеевич сказал: «Рискнем, пожалуй», я понял, что… В общем, вашему коллеге повезло… Два часа сорок минут длилась операция. Молоденькая сестра упала в обморок. И все это время Матвей Евсеевич… Трудно сказать, уйдет от нас Таничев на костылях или… Но нога останется при нем. Есть такая песня безногих, мы еще с первой мировой войны из Галиции ее привезли: «Ветер воет, ноги ноют, будто вновь они при мне…» Ваш коллега этой песни петь не будет!
Гостинцы Таничеву не понадобились, он был в беспамятстве.
Преображенский долго сидел и глядел на него: пшеничные волосы слиплись и потемнели, на лбу, переносице и на скулах блестели капельки пота…
Сколько времени прошло с тех пор, как он сам, Борис Преображенский, выписался в последний раз из госпиталя?
Ранило его при форсировании Немана, можно сказать, на самом стрежне, мутная вода бурлит там в круговоротах и глубоких омутах. Пуля попала в шею, он потерял сознание и пошел ко дну без крика, даже без всплеска. Но телефонист Зозуля, согбенный своей катушкой, успел крикнуть: «Лейтенанта убило!» Таничев подплыл, нырнул, из последних сил вытащил его, бесчувственного. Хорошо, что западный берег был ближе. Плыть назад, бросив свой взвод (тогда Таничев еще командовал взводом, оба были лейтенантами), Таничев не смог бы. Преображенский часа два пролежал под корягой, на мокром песке, и вода полоскала его длинные ноги. Потом санитары эвакуировали его на плотике. И тот день, 13 июля, Преображенский справедливо считал днем своего второго рождения…
Без малого год прошел с тех пор, и вот все перевернулось — тяжело ранило Таничева, и очередь поторопиться на выручку к нему была за Преображенским. Но виноват ли он, если закон воинского товарищества продиктовал другое решение — бросить товарища без помощи и заменить его в строю? Он рассуждал логично, но логики не хватало для самооправдания.
Если бы Преображенский был волен распоряжаться своим временем, он днями бы сидел у койки Никиты, пересказывал бы ему, как бывало, фильмы и напевал бы песни из них.
Он помнил немало фильмов и в часы затишья устраивал для Никиты устные киносеансы. До войны Преображенский ездил с кинопередвижкой по заштатным городкам и деревням Орловщины — по тургеневским местам, всегда подчеркивал он, — и крутил фильмы для потомков Хоря и Калиныча. Не удивительно, что иные фильмы, например «Чапаев», «Волга-Волга», «Депутат Балтики» или «Богатая невеста», он знал наизусть, эпизод за эпизодом, кадр за кадром, со всеми репликами киногероев. Таничев же работал обогатителем на руднике возле какой-то захолустной горы Юбрышки, и к ним в уральскую таежную глухомань редко забредал кинопередвижник…
В палате, где лежали тяжелораненые, тоже царила праздничная атмосфера. Там будто только и ждали появления черноусого лейтенанта. В середину просторной палаты, где стояли шесть коек, а могли бы при надобности уместиться и десять, поставили с его помощью стол, накрыли чистой простыней. Здесь хозяйничала зеленоглазая медсестра на легких и стройных ногах. Она протянула пришельцу руку, по-мужски ее тряхнув, и назвалась Агнией. Как же это она живет без уменьшительного имени?
Оба окна в палате распахнуты настежь. Двое раненых — один хромоногий, другой с руками в гипсе — попросили пододвинуть их койки поближе к окнам.
Все сегодня хотели увидеть незатемненную землю и празднично расцвеченное небо.
Началась радиопередача из Москвы. Диктор прочитал приказ Верховного Главнокомандующего, прозвучал праздничный салют. Но черная радиотарелка не приспособлена к трансляции тридцати артиллерийских залпов из тысячи орудий, и московский салют отзывался в госпитальной палате натужным шипением и хрипом.
А за госпитальными окнами загремел и засиял вселенский самодеятельный салют. Стихийная пальба. Оглушительный, разноголосый восторг. И аплодисменты звучали, как маленькие залпы. Фейерверк раздвинул черноту вечера, к окнам прильнули все, кто мог приподняться с коек и доковылять до окна. Отсветы всенародного торжества расцветили небо над юнкерскими казармами. Небо в сполохах и зарницах. Палили в белый свет, как в копеечку, из всех видов стрелкового оружия. Многие запаслись трассирующими пулями. Нещадно жгли трофейные ракеты. Зачем их беречь, в самом деле? Для чего они еще могут понадобиться, если не для иллюминации? Едва успевали отгореть одни ракеты, как их дымные хвосты, оставленные в небе, освещались новыми гирляндами.
Веселье за окном ширилось, в сквере под окнами гармонист играл старинный вальс «Осенний сон», там танцевали, и уже несколько раз девичий голос зазывал:
— Агния, выходи, тебя тут дожидаются!
Позже под аккомпанемент той же гармони спели про хлопцев, которым пора распрягать коней и ложиться почивать; песня прозвучала весьма злободневно.
Агния то и дело подбегала к окну — как там подружки танцуют с выздоравливающими, с зенитчиками, с другими кавалерами. Койки уже перетащили: одни — поближе к окнам, другие — изголовьями к столу. Только Таничев и безмолвный тяжелораненый кавказец остались лежать у дальней от окон стены.
К самодеятельному салюту решили присоединиться местные зенитчики. Они ударили из шести стволов так, что задрожали стекла в госпитальных окнах.
Таничев очнулся, приподнял голову, истошно закричал:
— Не видите, что ли? У меня левый фланг голый! Где Косых? Все сигналы перепутали. Амершаев, ко мне! Красные, желтые ракеты отставить! Дайте две зеленые! Вызов огня. Где моя ракетница?..
Агния подбежала к Таничеву, положила ладонь на лоб. Он уронил всклокоченную голову на подушку и снова забылся.
Гость старался держаться подальше от стола, смущенный тем, что приехал с пустыми руками. Агния угадала, чем вызвана его стеснительность, и именно поэтому мобилизовала его себе в помощь.
Уже вскрыты кинжалом банки рыбных консервов, окрещенных «фриц в собственном соку». Если эту самую кету сдобрить подсолнечным маслом да еще мелко нарезать луку и добавить к этой розовой безвкусице — пальчики оближешь, царское блюдо, тысяча и одна ночь, мечта гвардейца! Да и госпитальный повар не ударил сегодня в грязь лицом.
Фляжка, пожертвованная лежачим танкистом, гулко булькала, — значит, увы, неполная. Но на уровне современных требований оказалась медицина. Военврач притащил бутылку со спиртом.
— Спирт чистоганом пьете или разводите? — спросил хромоногий летчик у сидячего танкиста с рукой в лубке, прибинтованной к груди.
— Развожу, — пробасил танкист и откашлялся так деловито, будто перед ним уже стояла заветная стопка. — Развожу. Но только не при питье, а в желудке…
Кто-то налил толику влаги на блюдце, поднес спичку, и спирт загорелся.
— Шипенье пенистых бокалов и спирта пламень голубой! — продекламировал военврач, протер стекла очков, близоруко прищурился, глядя в раскрытое окно на расцвеченное небо, и задумчиво спросил: — А в чем самый сокровенный, драгоценный смысл победы?
— Людей перестанут убивать-калечить, — откликнулся с койки танкист с замурованной в бинты головой; была оставлена только щелочка для глаз. — Человек перестанет мишенью быть.
— Затемнение отменили, — подсказала санитарка тетя Тося. — Шторы с окон сняли. Сколько черной бумаги сжечь! Сколько краски соскоблить, которой стекла замазали! Сколько синих лампочек вывинтить!
— Только подумать, что сегодня мы прочитали последнюю сводку Совинформбюро. Завтра уже не будет ни утреннего сообщения, ни вечернего. Никаких направлений, никаких фронтов… — сказал летчик. — Никто не станет подсчитывать, сколько самолетов сбито за день своих и сколько чужих.
— В начале войны часто сбивались со счета, — глухо сказал сквозь повязку лежачий танкист.
Завязался разговор о мирной жизни: одним будущая жизнь представлялась только как восстановленная довоенная, а другие никак не хотели этим удовлетвориться и жаждали большего.
— А я так ни разу повседневных погон и не надел, — совсем некстати вспомнил сапер с руками в гипсе; правая была укорочена на кисть. — Только фронтовые.
— Жаль, тем, кого из армии уволят, новую шкуру не выдадут, — вздохнул лежачий танкист. — С меня за войну семь шкур содрали. Вся резана, перерезана, зашита и снова вспорота. Если мою шкуру в наше районное «Заготкожсырье» сдать, то я пройду самым последним, третьим сортом…
— А вот можно выразить самое нетерпеливое мое желание? — спросила тетя Тося и тут же ответила: — Выспаться!
— Какое у меня самое сильное ощущение победы? — сказал военврач раздумчиво; он протирал очки и глядел невидящими глазами в затемненный край комнаты, где лежали Таничев и безмолвный его сосед. — Мы вас починим, как только сможем, выпишем из госпиталя, и никто — вы только вдумайтесь, — никто на эти койки уже не ляжет. Не будем заводить новые истории болезни, перестанем отправлять из госпиталя похоронные: «Скончался от ран ваш сын, муж, отец, брат…»
— А между прочим, наш брат сапер еще не раз наведается к вам в госпиталь. Если только не заблудится и не завернет сразу на кладбище, — сказал сапер с забинтованными руками. — Сколько мин еще заряд свой держат…
— «Тогда считать мы стали раны, товарищей считать…» — продекламировал военврач на старомодный манер.
— Хоть долечимся спокойно, — вздохнул сидячий танкист. — Я вот четвертый раз за войну в госпитале. Каждый раз лечился, можно сказать, бегом. Все боялся от своего экипажа отстать.
— Ну а наша Агния небось на хирурга пойдет учиться? — спросил гость.
— Нет, — Агния зарделась. — Я ребятишек лечить буду.
Она и до войны имела отношение к медицине. Работала в аптеке на Большой Ордынке в Москве ученицей и часто заменяла продавщицу в ручном отделе.
— Шесть лет учиться, — погрозил пальцем военврач. — Семейные заботы не помешают?
Агния отрицательно покачала красивой головой в ореоле медных волос. Она подняла стакан, на дне которого было несколько капель влаги, и провозгласила:
— За здоровье всех женихов!
— Между прочим, тоже жених, — Преображенский кивнул на Таничева.
— Женихов много, а суженого нет, — вздохнула Агния.
— Чэловэк бэз сэмьи как бэз сэрдца, — неожиданно донеслось с койки, где, весь в бинтах, как в белом коконе, лежал раненый, судя по акценту — грузин.
В минуты совместной радости и душевного согласия, как и в минуты самой большой опасности, даже между полузнакомыми людьми возникает такая близость, когда каждый спешит поделиться самым заветным, интимным.
«Кто я им, этим тяжелораненым? Всего только товарищ их товарища по палате. Кем я довожусь седому майору медицинской службы, симпатичной Агнии, тете Тосе? Всего только товарищ их подопечного. Почему же я чувствую себя, как в родной семье? Значит, до мирной жизни дожило много хороших людей! И правильно рассуждал Никита Таничев, что только очень плохих людей война сделала еще хуже, а всех хороших людей сделала еще лучше…»
Уже давно полагалось Преображенскому податься в обратную дорогу. Когда еще он доберется до своих песчаных дюн на краю белого света? А если не пофартит с попутными машинами? Вдруг батарея снялась с позиций, пока пушки окончательно не увязли в песке?
Ох, не уложится он со своим увольнением в срок, получит нахлобучку от Сухарь Сухарыча: «Для меня уже ясно, лейтенант Преображенский: пока вы служите, гауптвахта пустовать не будет. Один разгильдяй у меня на батарее дожил до мирной жизни, это для меня ясно». «Что же делать? — театрально вздохнет Преображенский. — Не я первый, не я последний. Между прочим, Михаил Юрьевич тоже не раз сидел на гауптвахте в мирное время». «Старший лейтенант Лермонтов не отвечал за матчасть, — строго напомнит Сухарь Сухарыч. — А у нас с вами инвентаризация!»
Вся палата сошлась на том, что уходить гостю на ночь глядя не следует. Да Преображенскому и самому, честно говоря, не хотелось оказаться в такой вечер в одиночестве. А вдруг Таничев очнется? Не забыть бы, как называется дачный поселок на песчаной косе, у которого закончилась война. Фогельзанг — в переводе не то «птичье пение», не то «птичка певчая»…
Военврач вернулся от диспетчера госпиталя и сообщил, что ночью в Фишхаузен, а может быть, даже в Пиллау пойдет обратным рейсом машина, которая доставила раненых.
Вполнакала горела тусклая лампочка, тарахтел движок, заглушаемый веселой разноголосицей и шумной, чуть хмельной бессонницей праздника. Преображенский написал Таничеву письмецо и оставил его Агнии. Она обещала, что при всех обстоятельствах сообщит, как пойдут его дела, и можно было не сомневаться, что сдержит свое слово.
Тетя Тося заменила Агнию на ночном дежурстве — выспаться она еще успеет — и заняла наблюдательный пост у окна. Она уговаривала и Преображенского пойти в сквер, потанцевать с девчатами, но тот упрямо сидел на стуле у изголовья Таничева.
Ему коротать остаток ночи, а может, и раннее утро, потому что, по разведданным тети Тоси, водители сегодня тоже навеселе, сегодня никто с них не спросит, никто не ссудит, и вряд ли они проснутся прежде, чем закукарекают по-своему, по-немецки, здешние петухи.
1969