ПУТЕШЕСТВИЕ ЗА ГОРОД
Весна давно пришла в город. Но в городе весна желаннее всего в том несмелом, молодом начале, когда к ночи замерзают на тротуарах лужи, когда долго розовеет вечером небо и когда стоит над улицами синий туман, а стоп-сигналы автомашин рдеют ярко, будто грозди калины.
Было начало мая, и я пошел посмотреть на весну за город.
Дул свежий ветер, на подсохшем асфальте уже курилась пыль, и гулко хлопали в подъездах двери.
Весною всегда просторно в городе: и шум машин, и веселое погромыхивание поезда, и перезвон трамваев слышны далеко, потому что весною бывает, наверное, самое молодое эхо.
Весною громко стучит на пруду валек, и от этого тоже бывает эхо, и тот, кто жил когда-нибудь в деревне, услышит его, не выдержит и пойдет за город. Так случилось и со мной. Но в этом не было ничего обидного для города, как нет ничего обидного в том, если степенный, далекий от деревенской жизни человек в какой-то ласковый и мудрый для него день неожиданно обрадуется, скинет туфли и пойдет босиком луговой стежкой. Потому что, наверное, вся большая или вовсе незначительная мудрость в том, чтобы вовремя почувствовать, когда к тебе будет ласков и щедр тот день, и ждать его, и верить, что такой день тебе где-то отпущен.
И вот выпала теперь и мне луговая стежка, да только рано было еще идти по ней босиком.
Кончилась улица, и дальше вела через луговину стежка, еще не отвердевшая, размытая весенней водой, с подсохшей уже кое-где и потрескавшейся грязью. А за луговиной видны были маленькие домики рабочего поселка, и оттуда ветер доносил игривую прерывистую музыку.
Но что за славное местечко было тут летом! Были и вытоптанная, гулкая стежка, и трава, как на лугу, и низинки, и пасся на кочковатом клеверище, там, чуть повыше к огородам, кем-то пущенный на волю конь. Сколько раз я приходил сюда с книжкой в ту пору, когда уже время было косить, когда и вправду на луговине появлялся косарь — не на рассвете и не перед закатом, как в деревне, а в полдень, — высокий, с загорелой дочерна шеей, в порыжелых яловых сапогах и в кепке, но без рубашки. Я лежал, курил, читал, уткнувшись в слепящую от солнца страницу, а он все шуршал и шуршал косой до тех пор, пока не начинала подсыхать и невыразимо хорошо пахнуть трава. А назавтра я уже перебирался ближе к прокосу, сгребал себе сколько нужно травы и снова ложился и читал, а потом приходила какая-то женщина с граблями, тоже загорелая до смуглости. Еще через день вырастал на луговине стожок, а у женщины на смуглых руках видны были белые царапины от сухого колючего сена.
И сколько раз потом брал я зимой в руки книжку и невзначай находил меж страниц сухую травинку, и тогда вспоминались и звон косы, и запах привядшей на солнце травы, и белые царапины на руках у женщины, и то, как, читая на луговине, нашел я однажды у Мопассана совсем неожиданную для себя новеллу. В той новелле была лодочка, славная лодочка, вся белая, с синей каймой вдоль борта, и она тихо-тихо плыла по спокойному дремотному морю, глубокому и синему. С берега смотрели на море красивые виллы, такие белые и все в садах, в которых росли пальмы, алоэ в вечном согласия с солнцем. А лодка все плыла и плыла, и некто Поль сказал своему приятелю:
— А в Париже все время идет снег. Ночью шесть градусов мороза.
А тот, другой, ничего не ответил ему, лишь вдохнул всей грудью теплый голубой воздух, глянул на виллы, которые были уже далеко, и увидел высоко над ними огромные белые горы, что все росли и росли, и казалось, никогда не было под ними ни виноградников, ни пальм, ни алоэ.
А лодочка все плыла и плыла, и те, что сидели в ней, вспоминали зимний Париж, какого-то Жюля, который в один вечер покорил сердце богемной красавицы Сильвии Рамон и ночью, когда уже расходились от нее гости, босиком кружил по заснеженному двору — мыл ноги. Большой чудак и большой ребенок был тот Жюль.
А лодочка все плыла и плыла, синело чистое и знойное небо, все росли и росли на горизонте белые горы, и некто Поль вычитывал в газете про снежные обвалы в горных селениях с удивительными названиями: Пироле, Дамонте, Кьябрано, Вольпрато.
А потом лодочка повернула назад, и берег все приближался и приближался, и не стало уже видно высоких белых гор, и вскоре не было уже ничего, кроме города и синего моря, и все плыла, плыла по дремотной воде лодочка, славная лодочка с синей каймой по борту.
Удивительные вещи бывают у классиков, а еще, может, удивительнее всего то, что ты вот никогда не был ни на Средиземном море, ни в Париже, по почему-то знаешь их, будто там когда-то жил.
А жаркий день на луговине, сено в прокосах, книга Мопассана — все это было со мной и, возможно, было еще с кем-то, но тому, другому, не обязательно читать эти страницы. Важно, чтоб с ним было, а свои страницы он сам напишет. И может быть, он, как и я, однажды весною возьмет да и пойдет на свою давнюю луговину, потому что нет ничего плохого в том, если человек ступает на одну и ту же стежку дважды и если к нему по этой причине приходят воспоминания.
Да ведь еще и так человек находит себе друга в путешествии за город.