4
Харитоново Россонского района Витебской области.
Павла Александровича Лазаренко мы не застали дома. Поехал в поле, сеять.
Райкомовский шофер знал, казалось, не только все деревни района, но и все хаты, всех людей. Однако и он не сразу разобрался, где то поле, куда те хлопцы поехали сеять подкормку, люпин и овес. Мотались мы от перелеска до перелеска, заплутались и начали искать тех сеятелей — по тракторному гулу. Останавливались и, сквозь густой да усердный щебет жаворонка, слушали, где он, тот трактор, гудит. А не услышав или плохо уловив гул, не поняв, где он, — ехали дальше. Сначала по дороге, а потом «по-фронтовому», как весело говорил шофер, которому, кстати, в войну не было даже десяти. Пробирались мы то какой-то опушкой, то по какой-то приблизительной дороге, а то и просто по бороздам картошки — где вдоль, а где и поперек. И снова останавливались, снова слушали… И вот наконец нашли! Кажется, даже и не по гулу, а просто наткнулись. Потому что трактор как раз замолк, остановился около возов с семенами.
По нашей просьбе лишние отошли и приглушили гомон. Магнитофон наш примостился на возу и начал писать. Так же «по-фронтовому» — с помехами. После ночного дождя дул резкий ветер. Над зарослью, над сивым, разволнованным житом, мокрыми луговинками и нашей свежей пахотой шли охапками белые редкие облака. Ниже, чем всегда, усердствовали жаворонки, ближе и больше, чем всегда, считала кукушка, скулили два чибиса, раз за разом размашисто снижаясь чуть ли не до самого воза… И еще не все, — наш уважаемый Павел Александрович, раненный когда-то в рот, как ни старался, а говорил невыразительно.
Хороший хлопец, из тех, что умеют, и не стараясь, сразу нравиться.
«…Ну, это было в сорок третьем году. У нас была партизанка. И немцы были — и танки, и самолеты, и орудия… И вот шестого февраля сорок третьего года немцы ворвались к нам, на нашу местность.
Пришли они сюда, а люди, конечно, в беженцах были, много уходивши. Потому как они уже знали, что будут издеваться.
И вот когда они пришли, сразу, шестого, всех людей собрали в один дом. Тесно там было, невьютно, в общем — люди мучились. Потом, на следующие сутки, седьмого февраля, нас разделили. На два дома. В одном невозможно было.
У них были списки, кто-то им подал, партизанских семей. У нас такая байня была, и они согнали туда людей. Мы думали, что они нас запаливать будут. Живых спалят. У нас была одна учительница, Дроздова. Ей просто и одеться не дали дома. А мороз такой был, метель. И что вы думаете, — она там, в байне, с ума сошла. Одежу все на себе рвала, волосы рвала, „ратуйте!“ кричала. В общем, сошла с ума. Не выдержала. Еще потом один, Захаренко Владимир — тоже… В общем, всем худо было, У всех настроение нехорошее.
В десять часов утра раскрылись двери, и говорят:
— Выходи, половина! Поедем в Германию на работу.
Нас вывели. Кругом охрана. Никуда не денешься. Они не повели нас дорогой, а на поле. Повели на поле, на поле нас выстроили в ряд всех, сами зашли в затылок, ну и давай стрелять по нас…
У меня был отец, я и брат. Матери не было. А мама наша была в поселке: немцы утром взяли ее на кухню, горох перебирать.
Ну что, поставили нас в ряд. Большинство было стариков, детей было, наверно, человек семь или восемь. Детей на руках держали. И вот они как стали стрелять… Я не знаю, как у меня получилось. Я сразу полетел, на меня полетел отец мой, — ему сразу как дали пулей разрывной в бедро, так ногу и отняло. И брат мой повалился. А я как повалился — сразу стих…
Старухи плачут. Одна женщина была с ребенком на руках, ее убили, а ребенок ползает по снегу… Немец подошел и его там сразу… Расстрелял на месте.
Стихло немного, вот, немцы ушли, а одного оставили дежурить. И вот тот немец ходил, каждому в голову бил. Стрелял. И ко мне подошел. А я когда летел, дак у меня шапка свалилась с головы, съехала. Он выстрелил, голову задел разрывной пулей, шапку всю разбил, а я — остался жив. И еще один парень. Он и сейчас живет у нас, в Харитонове. Казюченко Евгений Александрович. Мы лежали, лежали, замерзли. Потом его мать поднялась. Она старуха православная была, давай креститься…
Вопрос: — А немец этот ушел уже?
— Не, не ушел. У них охрана была на горе, два пулемета. Когда мы поднялись, начали бежать — они из пулемета по нам. Как стали бить — ну что… Хорошо, что кусты недалеко. Мы в кусты — и пошли по кустам. Вошли в лес Лесневский. Уже мы ходили всю ночь. Ночевали в лесу. И мокрые, и голодные. Куда ж нам деваться? Где партизаны, где немцы?..
Пошли мы в Миратин, там у меня бабушка жила. Приходим туда — там никого нет… Сначала зашли мы в Скуратово. Там в одной хате сидят девочки. Мы попросили у них есть — они нам не дали. Потому что не было чего. А когда мы входили в деревню, дак был спаленный сарай и люди: их, значит, согнали в сарай и запалили…
А потом я добрался до Миратина, там моя бабушка жила, и там я отлежал шесть месяцев.
Вопрос: — А сколько, скажите, вас там лежало, убитых?
— В нашей группе было двадцать три, а другая группа была — двадцать два.
Ну, вот и все. А как там дома случилось — я сам не видел. Расстреляли мать и брата моего. Вывели их за поселок, покололи штыком. Искололи лицо все… А батьку, когда он утекал… Он жив был, только нога оторванная, потом они пришли и в голову разрывной пулей. Ничего не было — вся голова…
А ребята, маленькие дети, — в головы побиты, страх было глядеть…»
В то трагическое для харитоновцев время Павел Лазаренко был не подростком, как нам перед тем в деревне сказали, а уже юношей. Это нам стало известно в самом конце нашей беседы, когда мы услышали, что ранило его в рот и «все побило там» уже на фронте, в Германии, а тогда, в Харитонове, каратели ранили его иначе.
Рассказ его мы даем в этой главе, как нужное вступление к тому, что сообщил нам после Евгений Александрович Казюченко, которому тогда было четырнадцать.
Женя стал инвалидом труда и войны одновременно. Уже на седьмом году после победы трактор его наехал на противотанковую мину. «Трактор весь побило, — говорит бывший тракторист, — а мне вот — ногу и руку…»
Нашли мы его дома. Записывали в хате.
«…Это было в сорок третьем году, восьмого февраля. Пришли они к нам, уже сюда. А у меня был брат в партизанах. И вот за брата меня и мать поставили под расстрел.
В две хаты было все это население согнанное… Из одной хаты вызвали партизанские семьи, из другой вызвали и всех нас отделили.
— Поедете в тыл к немцам, скот будете доглядать.
Он так сказал, чтоб народ не волновался. А как оказывается, не в тыл скот доглядать, а всех собрали нас в байню. Это было точно человек сорок пять. Заперли в байне, часового поставили, а тогда пришел немецкий офицер, подсчитал, видать, сверялся, точно ли. Вышел из байни, и немцы пришли, скомандовали:
— Выходите!
Ну, вышли мы, они нас оцепили. А снег же тогда глубокий был!.. И повели на гору. Расстреливать. Там были и дети, и старики, и старухи — все. Подростки. Всяких видов люди были.
Завели за гору и построили в одну шеренгу. Когда покроили, немцы тогда — позади… Шесть немцев тогда расстреливало. Из винтовок расстреливали. Ну, они шага за три стали сзади в шеренгу и начали уже расстреливать. Выстрелов так пять раздалось, и я гляжу: там человек упал, там… Значит, не по порядку они расстреливали.
Как раз мать моя стояла. Мне тогда годов четырнадцать было. Я тогда мать в снег пихнул и сам сообразил, зачем стоять: кто стоит — того убивают. Я упал и качнулся, чтобы сильней в снег въехать, и въехал в снег…
Ну, а кто стоял, тех всех поубивали.
Когда поубивали — тихо стало все, а все-таки боязно было голову подымать. Тут оказалось, что пять немцев ушло, а одного оставили. Людей били сзади, а люди вперед валились. А он шел спереди и давай снова, этот уже эсэсовец — вторично уже убивать людей. Три раза винтовку перезарядил. Винтовка — пять патронов. А я на это смотрел. И я знал, что в винтовке пять патронов… Руки я отморозил, мороз был большой, градусов тридцать, а то и тридцать пять. У меня как раз руки распростерты были, он шагнул между моими руками — только шинелью протянул… Ну, и пошел он уже.
А мы все-таки боялись головы подымать.
Тогда я услышал наш разговор. И моя голова будто сама подскочила. А это сосед оказался живой. Его брат живой, и батька живой был. Батька в ногу раненный.
Тогда мы уже стали рассуждать, идти батьке или на месте лежать… Но на месте целый день не вылежишь: мороз большой. Давай уже утекать будем.
А на горе пулемет у них был: охранялись, чтоб партизаны не напали. Лазаренко вперед побежал утекать. Тогда я своей матери:
— Ты следом утекай!
И уже я стал утекать. Когда я стал утекать, поднялся, а ноги — уже кровь застыла, не мог утекать, дак я ползком метров шесть или семь прополз — ноги стали работать — встал. Только метров десять отбежал — заметили. Пулемет и два немца стояли. И сразу давай из пулемета по мне уже… Это там тростник был, кустики. Пока не бегуне стреляют, как только подымусь, стану двигаться — так стреляют. Сяк-так я утек, не застрелили.
А отец Лазаренки в ногу был раненный, этот уже не утекал. А братишка малый, когда мы утекли, дак он уже отполз и в деревню пришел сюда. Братишка Лазаренки.
д этот, который списки делал, продал немцам партизанские семьи, этот увидел, что „партизан прошел битый“, опять немцам сказал, что этот братишка остался и что мать осталась. Она горох какой-то перебирала, военным, — немцы заставили. Забрали этого пацана и мать, повели вот сюда за огород и убили.
Вопрос: — А что ж это за гад был такой?
— А его тогда — приехали немцы на третьи сутки и всю семью убили.
Вопрос: — А как его фамилия?
— И его самого убили. А как фамилия — ей-богу, не помню. Кажется, Верига.
Вопрос: — А мать ваша тоже осталась?
— Мать осталась живая. Она еще прожила двенадцать лет, а потом померла.
В сорок четвертом году пошел я на курсы трактористов и потом работал трактористом до пятьдесят первого года, пока на ту мину не наехал… Ну, а теперь вот нахожусь инвалидом, помогаю в совхозе, что могу…»