Книга: Поездка в горы и обратно
Назад: Часть вторая Драматическая
Дальше: Послесловие

Часть третья
Трагикомическая

Смолк рев турбин авиалайнера — «ТУ-124» преодолел расстояние, равное поперечнику Европы. Словно гигантский, выброшенный на берег кит, застыл он на фоне вильнюсского неба, почти такого же темного, как земля. Если бы не разноцветные огоньки сигнализации, было бы даже неприятно видеть, как в его бок мелкой хищной рыбой впивается трап, как, поеживаясь и пряча в воротники лица от мороси, из вспоротого и, наверное, еще теплого брюха чудовища извергаются проглоченные им живые существа. По глади аэродрома сновали различными человеческими руками управляемые машины, будто грязный снег, сдвигая в сторону внезапно навалившийся мрак. Снега не было — только казалось, что под ногами вот-вот захлюпает грязная жижа. По мере того как под плавником самолета все гуще становилась толпа пассажиров, напряжение встречающих понемногу спадало. От лайнера к краю поля потянулась длинная, из разрозненных звеньев цепочка — мужчины, женщины, дети, военные; машущие руками, гомонящие, топтались они на багажной площадке, перед выходом в город. Кто-то из этих беспокойных, еще не пришедших в себя после полета людей должен был именоваться Ральфом Игерманом.
Инспектор гастрольного бюро Аудроне И. — замерзшая голубоглазая женщина с цветком в руке — профессиональным взглядом ощупывала вещи пассажиров. Завернутую в целлофан гвоздику она держала чуть ли не над головой, а взгляд ее, точно щетка, сметающая пыль, шарил по бокам чемоданов, по сумкам и узлам. Она, чтобы меньше трепал ветер, жалась к проходу, за спиной крупной женщины в форменном кителе. Лицами прилетевших Аудроне интересовалась мало, потому что в такой давке вещи больше могли сказать о своих владельцах, чем лица. Тем более багаж артиста: инструменты в чехлах, реквизит.
Но никаких инструментов видно не было. Проплыло мимо несколько красивых, явно иностранного происхождения, поблескивающих никелем чемоданов.
— Простите, вы — не Игерман? Вы не на гастроли? — все более тревожась, кидалась Аудроне к владельцам приличных чемоданов.
Неужели не прилетел?
А может, разминулась с ним?
Господи, что же я начальству-то скажу?
Эта мысль привела ее в ужас. Нервы Аудроне и так были изрядно потрепаны беспокойной должностью и женскими заботами, о чем свидетельствовали ее бегающие голубые глаза, не способные сосредоточиться на чем-то одном.

 

А начальство, то есть Лионгина Губертавичене, та самая Лионгина, которую мы знали, и уже едва ли та же самая — ведь со времени последней нашей встречи пролетело около десяти лет! — в тот пасмурный осенний вечер даже и не думала о Ральфе Игермане. Днем, в служебное время, ее мысли, простиравшиеся далеко и широко, цепляли и его, прибывающего гастролера. Непривычное имя, больше подходящее для иностранца, чем для советского артиста, шелестело в телеграммах отклеившимися полосками — их на столе лежала целая груда! — мелькало в графах квартального плана на стене, наконец, било в глаза красным и синим на афише над головой мужчины с прилизанными черными волосами, с кольцом на картинно отставленной руке. Отретушированный зачес, а особенно — толстое кольцо с большим камнем приглушали интерес, возбуждаемый необычной фамилией, скорее всего псевдонимом. Телеграммы возражали против Малой сцены, требовали Большой, люкса или двухместного номера в гостинице и т. д. Между тем гастроли ничего интересного не сулили. Отрывки из ролей в кино и театре. Художественное чтение. Пародии. Иначе говоря, объедки, оставшиеся от торжественных пиров…

 

…Не будь циником, одернула себя Лионгина Губертавичене. Так как чувствовать себя циником не очень приятно, она постаралась выкинуть из головы Ральфа Игермана, заслуженного артиста Туркменской ССР и Якутской АССР. Это было тем более нетрудно, что у них в Гастрольбюро давно разработан неизменный ритуал. При встрече перед носом неизвестного маэстро вырастал цветочек в целлофане. А если знаменитость — в целлофане шуршит уже не одна, а три гвоздики. Разница только в этом. И еще… Знаменитости цветочки вручала бы она сама, коммерческий директор бюро, наведя перед тем красоту в парикмахерской.
Лионгина смахнула бумаги со стола — легкое, грациозное движение доставляло ей удовольствие. Так же привычно и ловко заперла ящик. На столе не осталось ничего, что могло разжечь любопытство уборщицы, когда она утром примется тут орудовать. Можно отправляться. Встала, потянулась к выключателю. Плечо свело от усталости — не нажала. Что же я сегодня делала? Два вызова в министерство. Переговоры с ремонтниками, испохабившими все помещение бюро своими заляпанными известкой спецовками. Авария — рабочего сцены чуть током не убило. Конечно, сам виноват — с утра набрался. Артисты, их претензии. Заседание месткома. Абонементы, общественные распространители билетов и т. д. и т. п.
Лионгина вновь опустилась в кресло, еще теплое от ее тела, вытащила ключики. В ящике блеснула целлофаном пачка сигарет «Таллин». Утром было две. Одну, только одну сигаретку. Курила жадно, давясь дымом, будто кто-то мог подскочить и отнять. Под ложечкой тлело что-то радостное, запретное. Хватит, уже хватит, приказала себе после второй сигареты. Сердце билось учащенно, кровь пульсировала волнами. Остро воспринималось все окружающее, шумно рвущийся в окна город. Что-то запоет Алоизас? Несет, как от пепельницы! Ничего, пока дотащусь, выветрится.
Странно, никто сегодня не преподнес коробки конфет, духов или иного «сувенирчика». Особенно приятно получать цветы. Процокала по увешанному плакатами коридору. Помнится один, много раз виденный: над яйцевидной планетой навис готовый растоптать ее солдатский башмак на огромной подошве. Прошмыгнула мимо, едва покосившись.
Никто не обратил на Лионгину внимания и у выхода, где красным и синим кричала афиша: РАЛЬФ ИГЕРМАН. Если бы несла букет, ели бы глазами. Подумала о себе, как о посторонней. Прохожие стремительно проносились по улице, не поворачивая голов. Невежды! Одни ее сапожки чего стоят — итальянские, последняя мода, приспущенные голенища! Она откинула головку и зашагала словно на ходулях, вслушиваясь, как поскрипывают мягкие, кокетливо собранные в складочки голенища. Наконец-то на ней желанные сапожки! В ФРГ купила. Не так-то легко было напроситься в няньки детского ансамбля, подтирать носы и задики. Не легче из валютных грошей выкроить на такое чудо. Сапоги есть, а необходимый антураж: перчатки, сумочка? С ног сбилась, пока выцарапала у вильнюсских торгашей. Сказка без конца, вздохнула она. Выходит из моды пальто, хотя с перелиной, что стройнит фигуру. Долго бушевавший циклон моды сменился антициклоном. Ничего, что-нибудь придумаю. Шубки всегда в моде. Как видение яркого заката, полыхнула в мозгу шубка. Еще не план, не наметки — так, розоватая рябь в луже, которую разбрызгают ноги прохожих. Тсс, пока что об этом ни звука, товарищ коммерческий директор! Титул новый, как и должность, поскрипывает и слегка пьянит.
Вновь красным и синим мазнула по глазам афиша. Вторая и тут же третья. Весь город увешали. Какой-то Игерман. Она приостановилась, опять двинулась. Гигантская реклама… Твоя работа! Сама с собой кокетничаешь? Не придется ли каяться? Завтра кто-нибудь непременно подложит свинью. Обязательно напортачит или, от вящего усердия, сделает, чего не следовало. Подтрунивая над собой, Лионгина почти жалеет, что не поехала на аэродром сама. Совсем бы расстроилась, знай, как все сложится дальше.
Ветер швыряет в лицо брызги моросящего дождя, носит туда-сюда почерневшие листья. Лионгина Губертавичене встряхивает головой, отгоняя заботы прочь. Конец дня принадлежит ей. Она любит этот съежившийся, как шагреневая кожа, отрезок времени, когда еще не темно и уже не светло. Когда перины облаков наглухо закладывают в небе блеклые разводья. Когда фронтоны домов и лица людей теряют от мглы и порывистого ветра определенные очертания. Сорвавшийся с вяза листок остро царапнул Лионгине щеку, мгновение, и чьи-то пальцы сорвут с лица маску. Невидимую. Так приросла, так эластична, что уже неразличима. Сама ее не чувствует. Разве что в такой час, когда все спуталось: может пойти снег, может дождь, может и гром загреметь. Лионгина успела поймать порхающий лист и растирает его пальцами. Сама себе доказывает, что нет ничего, не зависящего от ее воли.
Кончилась минута сомнений. Интересно, пахну ли еще куревом? Вдыхает и выдыхает во всю силу легких. Снова четко видит окружающее сквозь мелькание фонарей и отражений. Этой четкости ни на что бы не променяла. Видит посеревшие, замкнутые и усталые лица. Темные ржавые пятна на ярко декорированных фасадах средневековых домов. На стоянке, в скопище автомобилей, замечает прогал, которого не было бы, стой тут ярко-желтый «жигуленок», ее «лимончик». Отогнали на СТОП. В ремонт. Лионгина озирается, будто, учуяв хозяина, «лимончик» все же появится, как верная собачонка. Позвякивая ключиками, пусть и не собственными — машина служебная! — чувствуешь себя человеком. Не так, как в битком набитых троллейбусах, где превращаешься в злобное бесполое существо. Впрочем, это хорошо, что «лимончика» нет. Хотя бы один вечер. Тащиться домой пешком ей не суждено, это она тоже предчувствует.

 

— Вижу, без своего пегасика? Садитесь, садитесь, мать-начальница, подкину!
Синяя «Волга» с распахнутой передней дверцей трогается с места. Дохнуло приятным теплом, блаженством отдыха. Лицо водителя тоже приятное, по моде обросшее — борода и усы. Ни молодой, ни старый, под пятьдесят. Лионгина не помнит: тенор или баритон? Днем эти младенчески-голубые глаза мелькали в коридорах бюро, шептались о чем-то с бухгалтершей, кассиршей. Терпеливо, незаметно караулил ее, чтобы никому и в голову не пришло, что преследует определенную цель. Расставил капкан там, где она парковала свой «лимончик», и поймал.
— Ваша? Эта лебедь — ваша?
— Лебедь? — Бородатое лицо расплывается от гордости и благодарности. — Машинка как машинка. Моя, конечно. Неужели пригласил бы такую женщину в краденую?
Румянец пробивается сквозь заросли бороды — до чего распалился! Может ли быть, что эта услуга — от чистого сердца? От мужского легкомыслия, без надежды на выгодный концертик?
Голубые глаза продолжали излучать нежную, обволакивающую преданность и когда он захлопнул дверцу. Цок! — замкнулся ремень, стянув ей грудь. Лионгина заерзала, как пойманная, он успокаивающе похлопал себя по колену — ее не решился, — и стало понятно, что вся его любезность и предупредительность, равно как и фамильярно-обтекаемые словечки — пегасик, мать-начальница, машинка, — для дела. Слова и движения подобны буйно вьющейся бороде, которая скрывает его истинный облик — маленькую головку на могучих плечах.
— Баиньки? На Антакальнис? — Прекрасно осведомлен, где она живет — недаром постоянно трется в коридорах бюро, готовый сломя голову мчаться на завод, на инкубатор, в дом престарелых, даже в лесничество, если по возвращении его будет ждать выплатной лист. Он и в костелах певал, по-заячьи прижимая уши. Оказывается, и я о нем кое-что знаю, не только он обо мне. Есть у него и фамилия, красивая и звучная, но отныне буду называть его Пегасиком. Милый мой Пегасик!
— Пожалеете, что посадили. У меня масса дел, — лукаво улыбается Лионгина — Губертавичене заученной, не оставляющей морщин улыбкой.
— Что вы, счастливый денек для меня!
— Не будете потом поминать лихом, а?
— Такое счастье улыбнулось, такое…
— Ладно, ладно! Если вам приятно гонять по городу в час пик, двинем в ателье «Бытовые услуги». Месяц чинят зонтик!
Они пересекают Старый город, минуют длинную центральную улицу, втискиваются в узкий рукав переулка.
— Обождите. Надеюсь, не задержусь.
— Да хоть целую ночку!
Не целую, но подождешь, Пегасик.
Уменьшительные словечки так, кажется, и затолкала бы ему назад в горло. Все-таки по-своему приятна услужливость крупного, унижающегося — ведь унижается, точно унижается! — мужчины, его полные фальшивого восхищения возгласы, извлекающие из могучей груди басовые ноты.
Приемщик ателье лениво шарит по полкам, где, как хворост, навалены зонтики. Слепят лампы дневного света, тесное помещеньице пропахло клеем, кожей, дерматином.
— Темно-синий с голубями? — угрюмо переспрашивает бледный узкоплечий парень. Жирные, грязно-серые пряди скрывают шею и уши, падают на глаза, лезут в рот, то одной, то другой рукой приемщик нетерпеливо откидывает их. — С голубями мира? — переспрашивает.
— С обыкновенными. Японский зонтик.
— Так бы и говорили. — Он не решается поднять на Лионгину покрасневшие от резкого света глаза. — Японские на другой полке.
Зонтика с голубями нет и на другой полке.
За спиной начинают волноваться клиенты, особенно ярятся женщины.
— Я сама, можно? — Она давно заметила свой зонтик, еще тогда, когда стояла в середине очереди.
Легко, как девочка, перешагивает через провисший, обшитый потертым бархатом шнур, демонстрируя тем самым свои итальянские сапоги.
— Вот он, мой зонтик, — доверительно-успокаивающе шепчет она.
Приемщик ошеломлен, будто фокус ему показали. Вытаскивая зонтик из пестрой груды, Лионгина легонько касается свернутым нейлоном его худой, впалой щеки. От ласкового прикосновения у парня разъезжаются в улыбке губы. Слышится женское шипение:
— Артистка. Ишь, кривляется!
Приемщик, как лунатик, перешагивает следом за Лионгиной через шнур, провожает до дверей.
Сорок пять рубликов, думает она, дура я, что ли, выбрасывать в помойку? Надо же было забрать в конце концов.
Ошарашенный парень не сводит с нее глаз. Пелерина, аромат дорогих духов и сигарет. Госпожа Кеннеди-Онассис, а не вильнюсская дамочка, которая вот-вот потащится под зонтиком в магазин за молоком и творогом. Господи, пусть бы снова сломался ее зонтик!.. Потом он с подозрением проводит по горящей щеке, словно змеей ужаленной. Даже ладонь разглядывает, нет ли крови.
— Выбросите! Малейший ветерок сломает! — оживляется Пегасик, ободренный появлением Лионгины.
— Наверно, выброшу. — Она не спорит, внезапно ощутив тяжесть дня. Парень-то принял за молодую, а я старая, настоящая старуха. — Разве они починят по-человечески?
Не она — усталость ворчит. Ей не жалко зонтика, который, вероятно, придется выбросить.
— Платишь за ремонт. Потом платишь мусорщику, чтобы увез. С телевизором так намаялся. Халтурщики! Стрелять их надо!
Ни одного уменьшительного словечка. Два раскаленных острия выскакивают из голубизны Пегасиковых глаз. Кто отточил? Раскалил? Ведь тишайший человек — с уборщицей Гастрольбюро раскланивается. Ах да, большая, плавно покачивающаяся машина… Усевшись на мягкое сиденье, по-иному воспринимаешь мир. И меня через ее стекла другой увидел. Доступной. Которую можно купить, подбросив домой.
— Не слишком ли круто берете, любезный?
— Шуткую, мать-начальница. — Ему хочется смахнуть тень, омрачившую лоб коммерческого директора, но совладать с собой не в силах. — Расплодились, как тараканы. Бездельники, халтурщики!
Интересно, ведь сам из той же породы. Исполнитель современных песенок и дешевых, псевдонародных дайн. Кроме того — надомник, шарфы вяжет. Не своими руками — загнанной жены и пугливой, как белка, падчерицы. А заработок — ему.
И я не лучше, глазом не моргнув, осудила человека. Кто теперь не ворчит, хотя все живут лучше, чем десяток лет назад? Высадил бы из машины и был бы прав. Только не посмеет — ведь я мать-начальница! — но кому-нибудь другому этого зонтика не простил бы, разгромыхался: трах-тарарах, бум-бах!
Очень уж не вязалось с образом Пегасика подобное, Лионгина даже рассмеялась. И мигом снова приободрилась. Какие же мы смешные люди. Вот как я его накажу — сожжет по моей милости полбака бензина!

 

— Куда теперь прикажете?
— Дайте подумать.
— Думайте хоть целые сутки. Я нынче самый счастливый автовладелец в Вильнюсе.
Лионгина Губертавичене не спеша думает. Прежде всего о том, что, куда бы ни поехала, не найдет никого, лишь саму себя: ошеломляюще элегантную, вводящую в заблуждение своим не по годам моложавым видом, равно как и другими столь же сомнительными добродетелями. К чему эта игра? Зонтиком она пользоваться не будет, ничего не принесут и другие визиты, которые придумает экспромтом, чтобы подразнить Пегасика, теша собственное пустое тщеславие. И еще она думает о том, что домой не тянет. Больше, чем в другие вечера, а это непонятно и немного пугает. Лучше, не разбираясь, окунуться с головой в необязательные дела-делишки.
— Давайте к новому ресторану.
— Хорошо придумано. И кавалер налицо.
— Благодарю за честь. Неофициальный визит к буфетчице.
— А… Зеленый горошек?
— Не только. Советую развивать воображение.
Они проезжают полгорода, пока наконец не подкатывают к ресторану.
— Провожу, мать-начальница? Всякие тут шляются.
— Сидите! Если торопитесь, вернусь на такси.
Буфетчица в белой крахмальной наколке и не сходящемся на груди халате живо расталкивает в стороны подносы официантов. Она такая толстая, что кажется надутой. Отдельно надута голова, отдельно грудь и руки. Маленький ротик тщетно старается стянуть все части лица воедино, как маленький замочек — огромный чемодан с отделениями и карманами. А была стройной, симпатичной девушкой, всякий раз удивляется, глядя на нее, Лионгина. Не столько удивляется, сколько гордится своей стройностью и легкостью.
— Господи, Лионгина, все хорошеете и молодеете!
— Вы, Вильгельмина, цветете!
Не умещающаяся в самой себе и белом халате женщина — бывшая квартирантка матери. Кое-чему научила меня, думает Лионгина. Но ученики побеждают учителей.
— На здоровье не жалуюсь, но тело не в подъем, — стонет Вильгельмина. — Отомстили мне сливки, шоколады и пирожные. Да, да, Лионгина! Теперь одну воду пью, и все равно разносит.
Курносый, все время приглаживающий черные усики официант что-то недовольно бурчит, и буфетчица клацает замком ротика. Злоба не испарилась из нее вместе с худобой и молодостью.
— Цыц ты! — рявкает она, от чего вздрагивают мясистые шары щек, и парень сразу смолкает. — Молодые, а хамы. Воспитывай не воспитывай, тупоголовых не прошибешь. Что будете брать, Лионгина? Окорок есть, нежирный, вареный, лосось, апельсины. Может, икорки? Говорят, для мозгов хорошо. Кормите Алоизаса, не жалейте!
— Полнеть стал мой Алоизас. Обойдется без икры.
— Сто лет его не видала. Располнел, говорите? Мужчинам солидность не помеха. Помню… — Толстуха пытается что-то вспомнить, но не может ухватить и извлечь что-нибудь подходящее к случаю. Не дают сосредоточиться яркие блики света, отражаемые бутылками и коробками конфет от вращающейся люстры.
— Дайте икры! — Лионгина не призналась бы — особенно бывшей квартирантке, — что икра и теперь ей не по карману.
— На колесах? Эй ты, козел, — буфетчица шлепает сосисками пальцев усатого официанта по рукаву фрака, — снеси-ка в машину!
— Мои клиенты взбесятся! — злобно огрызается он.
— В ресторан люди повеселиться приходят — не скандалить. Вот если я взбешусь…
У парня топорщатся усики, но возражать не смеет.
— Спасибо! Даже не знаю, Вильгельмина, чем смогу с вами расквитаться, — меланхолично выпевает Лионгина. Так или иначе, ошиваться по буфетам не особенно приятно.
— Это я у вас в долгу, я! Кто моей Бригите помог?
— Пустяки. С одним преподавателем поговорила, с другим. Они ведь все у нас концертируют. — Лионгина покровительственно и вместе с тем скромно улыбается. — Все никак не привыкну — такая большая дочка у вас!
— Чему удивляться? Забеременела в пятнадцать лет. Шрам на губе с тех пор, во! — Вильгельмина языком выталкивает запавший уголок губ. — Бригита у бабушки росла.
Лионгина вздыхает, как положено в таких случаях, хотя эта история для нее — не новость.
— Рада, конечно, что сумела малость помочь. Когда-то не особенно красиво с вами поступила, правда?
— Что вы, милая, с лихвой расплатились. В консерваторию или — в реку! Жизнь, можно сказать, моей Бригите спасли, а заодно и мне, подошв ее туфелек недостойной!
По жирной складке между щекой и носом скатывается счастливая слеза. Тогда, когда явилась умолять о помощи, по ее колышущемуся лицу тоже катилась слеза. Больше не способна выжать — одну. Прозрачный бриллиант надежды или мутный кристалл отчаяния — эта ее единственная слеза.
— В консерваторию или — в реку. Чуть с ума не сошла.
Будто кто выпотрошил ее, эту до неприличия жирную, обозленную на весь мир женщину, — такая она ясная. Ничего другого и выпотрошив в ней не найти, кроме самопожертвования ради дочери. Во имя нее была безжалостной квартиранткой, во имя нее теперь хищная бой-баба, бессовестно разбавляющая крепкие напитки. Будь Лионгина смелее, призналась бы, что завидует этому ее всепоглощающему чувству или инстинкту. Мурашки от него по спине бегают.
— Для вас, для ваших друзей, — завсегда, Лионгина. Какой бы дефицит ни понадобился! — глыбится за стойкой, как распахнутый платяной шкаф, Вильгельмина. — Не будет у меня — товарок мобилизую. Алоизас любит языки? Эй ты, ротозей, — тычком гонит она ворчливого официанта, — сбегай-ка на кухню, принеси два маринованных.
Лионгина спускается по лестнице в сопровождении взбешенного парня, не переставая думать о том, что следовало бы выкинуть из головы. Надо бы вино подобрать к маринованному языку! — а она распутывает странную метаморфозу своих взаимоотношений с Вильгельминой. Я — гадкая, знаю, что гадкая, однако иногда люблю делать добро. Не только ради икры и маринованных языков. Ей-богу, не знаю, какая муха меня укусила, когда взялась ее дочь протолкнуть. Может, захотелось блеснуть перед бывшей квартиранткой своим могуществом? Может… получить отпущение за грехи, которых набралось преизрядно? Лионгина ощущает, что двигавшее ею чувство сложнее, чем нынешнее объяснение. Как бы там ни было, но дефицит под забором не валяется, мысленно отмахивается она от своих сомнений и бодро цокает каблучками.

 

— Запахло королевской кухней! — принюхивается к аппетитным ароматам Пегасик.
— Кое-что и вам перепадет, если и впредь останетесь верным рыцарем.
— Хоть на край света, мать-начальница!
— Зачем на край света, лучше в серединку. Притормозите, пожалуйста, возле автомата. Пора сигнализировать домой, что не похищена. — Лионгина очаровательно улыбается, хотя знает, что в темноте ее улыбка пропадает втуне. Не видно улиц, мостов, домов — одни фонари. То как светлые стежки на темном холсте, то как собранные в кучу раскаленные угли. Взрезающая тьму машина разбрызгивает по сторонам не только грязь и дождь, но и огоньки, которые постоянно перестраиваются, сбиваются в соты, вновь рассыпаются.
Среди черных, расчесанных осенними ветрами деревьев на обочине тротуара торчит покосившийся железный скворечник с выбитыми стеклами. Пегасик чуть не врезался в него от вящего желания лихо остановить.
Липкую и холодную трубку противно прикладывать к уху.
— Ты, котик? — выпевает на телефонном жаргоне. Без этого беззаботного, ласково-доверительного тона Лионгина пропала бы и на работе, и дома.
— Допустим… я, — вяло бурчит мужской голос.
Алоизас не сразу взял трубку. Может, ждал, что трезвон утихнет большинство нарушающих домашнюю тишину звонков — от попавших «не туда». А может, лежал с книгой на животе и незаметно задремал?
— А здесь, допустим, я, — безобидно дразнит Лионгина.
Если удастся втянуть его в игру — это заменит живую радость. Алоизас не собирается подхватывать шутливую пикировку. Под мягкими шлепанцами поскрипывает пол, слышно затрудненное, с присвистом, дыхание, словно дышит не один, а сразу двое. Лионгина так и видит расстегнутую на груди рубашку из толстой фланели. Шурша, трется об нее седоватая шерсть, которой оброс подбородок. Алоизаса тянет к тахте, как медведя к берлоге, уже истосковался по теплу и неподвижности.
— Затянулся просмотр. Так что, котик, скоро не жди!
Он не спрашивает, какой просмотр.
— Бригада на нефтяной гигант в Мажейкяй, ансамбль «Лилии», трио Йонайтиса! — Алоизас молчит, и ее служебная скороговорка обрывается. Лгу, оправдываюсь, а ему безразлично. Нет, не одобряет. Раз и навсегда. Интересно, была бы у него возможность бесконечно дрыхнуть, если бы я не разрывалась за двоих, — сердится она.
— Тебе, кажется, не в новинку.
Его бормотание доносится через добрую минуту. Нащупал мягкое кресло, плюхнулся. Дыхание успокаивается, но все еще кажется, что дышат двое, один — глубоко, другой — верхушками легких. Сейчас уткнется в какой-нибудь журнал.
— Хоть бы притворился, что огорчен, котик.
— Я огорчен. — Голос звучит глухо из-за того, что он полулежит.
— Другой радовался бы свободе! — остается кольнуть, чтобы не уснул.
— Я и радуюсь. Разве нет?
— Так радуешься, что забыл спросить, когда вернусь.
— Вернешься. Куда ты денешься.
— Постараюсь не мешать как можно дольше!
Лионгина берет реванш за его равнодушие, неповоротливость, за не желающую прийти на помощь инертность. И все равно постоянно ощущает Алоизаса — как время, когда останавливаются часы, как подкрадывающуюся сквозь бесконечный туман зиму. Нет, иначе. Эта его инертность, независимая от ее воли, действий и слов, — словно тормоз в быстро несущейся автомашине. Войдя во вкус, умчалась бы невесть куда, если бы не тормоз.
И Лионгину снова охватывает игривое настроение.
— Еще тысяча дел, не волнуйся. Летаю на новенькой «Волге»!
— Так и надо было сразу говорить. Я горжусь тобою.
Она видит бледную, заблудившуюся в его бороде кривоватую усмешку. Похожую на неожиданную находку — старую игрушку или давно потерянную брошь.
— И я — тобою, котик! Не поленись заварить себе чай. В холодильнике, в зеленой мисочке — котлеты.
— Ладно, — не споря, соглашается Алоизас. Слышится шорох — свободная от трубки рука листает журнал.
— Хотя постой, не затрудняйся! Попроси Аницету. Она разогреет. Поешьте оба, не дожидаясь меня.
— Нет ее, твоей… Аницеты. — Голос такой, будто Алоизас старается сохранить дистанцию, не прикоснуться ненароком к постороннему человеку.
— Где же она?
— Откуда я знаю? — И уже с досадой: — Не таскаться же мне за ней.
— Бедный мой котик. Всеми, всеми покинутый! — прыскает в трубку Лионгина, сама не понимая, чему смеется. — Придет она, прибегу я. Пока что посмотри телевизор. Хорошо, котик?
— Подожди, кто-то там топчется у дверей. Может, эта твоя Аницета. — Алоизас беспокойно шевелится — снова шуршит борода и страницы журнала.
— Всего! Не скучайте там, ладно? — отпускает его Лионгина.
Он не сразу положит трубку, долго будет распутывать скрученный длинный провод. Аницета или какая-нибудь другая женщина — неважно. Его раздражает чужой человек в квартире, и это хорошо, очень хорошо, думает Лионгина. Совсем мхом оброс, если бы не приходилось хоть изредка поприличнее одеваться, быстрее управляться в ванной или клозете, улыбаться из вежливости.

 

Трудно свыкнуться с мыслями о чужой женщине в квартире. Особенно с тем, что она — Аницета. Встретились с ней после десятилетней разлуки, что равнозначно вечности. Обеденное время, на проспекте толпы народа, возле ресторанов и кафе гомонят очереди, а сверху чистое небо и красиво парящие, наполняющие город живительным шуршанием, медные листья. Оторопев от неожиданности, они едва коснулись взглядами друг друга, своих новых, много и одновременно мало что говорящих обликов и разошлись в разные стороны. Вынырнув через минуту, уже разделенные островком толпы, обе спохватились, что не сообразили остановиться. Оглянулись с сожалением, глаза снова встретились. Лионгина вздрогнула, давно не испытывала такого волнения — я что, я с головы до пят другая, но Аницета? Неужели могла так измениться черная, как головешка, дылда, лицо которой всегда безобразил нос? Глаза маленькие, нос длинный, тонкий, не нос — ножик, хлеб резать, а тут интересная, худощавая, знающая себе цену женщина! В тот же день снова мелькнула былая приятельница, шляпка и грим принадлежали Аницете и вроде бы не Аницете — все по последней моде, все как у всех — свидетельство вкуса и возможностей женщины, неустанно следящей за собой. Они вторично разминулись, если встречная действительно была Аницетой, а не кем-то похожим на нее, то черные глаза молча подтвердили, что это она и что готова узнать подругу.
Коллега из московского Гастрольбюро конфиденциально сообщила по телефону, что испанская танцовщица Нуньес весьма средненькая, и все-таки с осаждаемой просителями Лионгины в тот вечер лился пот.
— Вам что? — бросила она из-за окошечка администратора, не вглядываясь, словно там зияла пустота, — научилась так смотреть на жаждущих во время вечерних нашествий, — и наткнулась на лицо, которое, пожалуй, не могло принадлежать длинноносой чернявой Аницете, однако принадлежало именно ей.
— Здравствуй, Лина! Не узнаешь?
— Господи, ты? Нет, нет, это сон! — искренне изумилась Лионгина и застряла в окошке, как в ячее сети. Время застыло, она — во времени. Нет, время бешено скакало, но не вперед — назад. Или еще куда-то, в непонятном направлении. — Чего это я уставилась?
Простонав, Лионгина оторвалась от окошка. Больше нечего было сказать, нечего предложить — разве что билетик на вечер Нуньес? Радость и удивление, что по прошествии десяти лет снова видят друг друга, были сильнее, чем недоверие, которого не могло не быть, после того как беспричинно оборвалась их дружба…
— А ты похорошела! — искренне одобрила Лионгина, захлопнув свое окошечко и выскочив в вестибюль. — Похорошела — не то слово. Неужели ты, Аницета?
— Я, Лина, я! Только называй, пожалуйста, Аней. Аницета — прошлое. Но и ты… Ну прямо артистка!
Они с любопытством и критически осматривали друг друга, полные расположенности, заменившей безрассудную студенческую дружбу. Где-то текла черная река, обе чувствовали ее темную глубину, поэтому не собирались сразу нырять туда.
— Где бросила якорь? Почему раньше не появилась?
— Приезжала и раньше, но… ты, ты! Глава Гастрольбюро. Захочешь ли и глянуть-то в мою сторону?
— Подумаешь, чисто административная работа. Воюю с уборщицами, шоферами, рабочими сцены. Ты, Аницета милая, рассказывай… Ах, прости, Аня! Где, в каких краях свила гнездышко? Выскочила замуж за американского бизнесмена и прилетела из аэропорта Шереметьево?
— Все куда проще и скучнее, Лина. Живу в Шяуляе. Приехала на курсы. На курсы усовершенствования. — Аницета с некоторой иронией подчеркнула слово «усовершенствование», не теряя веселого настроения.
— В Шяуляе? Прекрасно, прекрасно! Говорят, Шяуляй очень похорошел. А дальше? Да рассказывай же!
— Тут, Лина, рассказывать?
На них глазела толпа не доставших билетика на вечер Нуньес. Яркая брюнетка и яркая блондинка, они смотрелись очень эффектно, чувствовали это и смаковали. Если и мелькнуло у кого-то из них, как бледно выглядели бы сейчас рядом с ними силком притащенные былая Лионгина и былая Аницета, то об этом они и не заикнулись.
— Прости, совсем голову потеряла от радости. — Лионгина потянула к себе чемоданчик подруги. — Оставим в гардеробе!
— Мы сюда вернемся?
— Зачем тебе вещи?
— Ночная сорочка, зубная щетка и тому подобное.
— Заскочим в «Нерингу». Оттуда позвоню Алоизасу.
— Не сердись, что спрошу. Все еще живешь с ним?
— Почему бы и нет? — Лионгина рассмеялась от пощекотавшего самолюбия намека, который мог значить и многое, и ничего.
Аницета смотрела внимательно, ожидая, что она еще скажет, и минутное удовлетворение испарилось. Заколыхались черные воды прошлого, черный неуспокоившийся омут. Страшно было, зажмурившись, вновь нырять туда.
— Думаю, как нам добраться. Машина в ремонте.
— Ого!
— Служебная, просто вожу сама. Совсем развалилась, отдала ремонтировать. — Лионгине почему-то захотелось немного разочаровать приятельницу.
— Здорово! Никто за тобой не шпионит, правда? — Такой вариант — без личного шофера — Аницете понравился.
Лионгина пропустила комплимент мимо ушей, хотя была довольна тем впечатлением, которое производила на подругу.
— Поголосуем, ладно?
— Ого! Тебе повинуется даже легковой транспорт столицы! — пошутила Аницета, когда вскоре их подхватил черный лимузин.
Элегантный шофер гордо отстранил протянутые монеты, поэтому был вознагражден очаровательными улыбками и ароматом французских духов.
— Даю голову на отсечение, в машине этого напыщенного филина никогда так вкусно не пахло! Я не чувствую себя в долгу, — хмыкнула Аницета.
Взвизгивая от смеха, как и молодой не хохотала, Лионгина втащила приятельницу в «Нерингу». Пробилась сквозь толпу длинноволосых юнцов. Миновала разинувшего рот старого швейцара.
— Ого-го! Значит, и сильные мира сего перед тобой падают ниц? — удивилась подруга, — уже несколько раз просившая называть себя Аней — не Аницетой. От бывшей Аницеты в ней осталось мало, разве что торчащий, острый нос, но и он не разрушал интересного целого.
Столик в уголке интеллектуалов, горячий кофе, рюмочки с коньяком.
— Как же ты, господи? Откуда? — не могла надивиться Лионгина, хотя моментами уже хотелось выскользнуть из импонирующей, все еще ни к чему не обязывающей игры.
Извинись, сбегай к телефону и вернись с опечаленным лицом. Непорядки за кулисами, напортачили электрики — видишь, какая собачья работа? — давай встретимся завтра, или нет, лучше позвони, вот моя визитка. Она увидела свою изящную надушенную визитную карточку возле Аниной рюмки. Мысленно убрала ее. Игра нравилась, что-то сулила и тянула туда, куда одной скользить страшновато. Краем глаза следила за соседними столиками, ловила тайком бросаемые взгляды. Они были неожиданностью не только для самих себя. Сидя визави, очаровательно подчеркивали достоинства и недостатки друг друга. Последних, кстати, было немного. Чуть длинноватые и сухие руки Ани. Слишком выбеленные волосы Лионгины — перестарались, стремясь угодить, в парикмахерской.
— Я ж говорила. Из Шяуляя. Слыхала о заводе телеузлов? Там работаю. Не на конвейере, разумеется. Главным экономистом.
— Ты, Аня, кончила институт? — неосторожно спросила Лионгина. Аницета сбежала, не кончив. Сверкнула и беззвучно нахлынула черкая вода.
— Разве диплом — самое главное для женщины? — ловко ушла от вопроса Аня.
— Что же тогда самое главное, скажи!
— Могла бы ответить, как пишут в «Советской женщине». Любовь, семья, чуткость, нежность и так далее. Отвечаю коротко и ясно: удача!
— За твою удачу, Аня!
— За твою!
Чокаясь и выпивая — Аня отхлебывала больше, — смакуя сигарету, они так и ели друг друга глазами. Что изменилось за десять лет в Анином лице, Лионгина еще не поняла. Грим, да, грим, но ведь других женщин грим превращает в кукол, во фрагменты оштукатуренной стены. Анино лицо, даже с большим носом, отбрасывающим тень, когда она поворачивает голову, выглядывает словно из старинной рамы — с таким вкусом пострижены и уложены черные волосы. Вместе с тем чертики в глазах не перестают убеждать: длинный нос и маленькие глазки — не главные детали портрета. Тем более что разрез глаз с помощью косметики умело увеличен, а острый нос торчит загадочно, как у француженки или итальянки. За ними — за этими яркими чертами лица, могущими одних восхитить, а других оттолкнуть, — скрывается нечто непонятное, трудно объяснимое, и губы Ани, сложенные наподобие бутона, все время вздрагивают, чтобы не раскрыться широко и не выдать хозяйку. Поэтому создается впечатление, что она иронизирует над попытками сразу раскусить ее.
— Знаешь, что я заподозрила? — призналась Лионгина, когда коньяк ударил в голову. — Что ты надо мной смеешься.
— Многие так говорят. Но ты, Лина… Я просто обмерла, увидев тебя! И, еще не узнав, подумала: вот идеал женщины! Не осуждаешь меня? Все кажется — осуждаешь.
— Ты смеешься, не смеясь, я осуждаю, когда не думаю осуждать. Какие мы, Аня?
— Судя по стрелам бородачей, кое-чего стоим! — Аня игриво улыбнулась.
Было неспокойно и странно приятно ходить на цыпочках над пропастью откровенности.
— Где думаешь приткнуть свой чемоданчик?
— Есть общежитие.
— Будешь куковать в общежитии? Могу легко устроить тебе гостиницу.
— Ого-го! Я не наследница сокровищ Онассиса.
— Слушай, может, поживешь у нас?
— А твой дворянин? Не встанет на дыбы?
— Правда, ты называла его дворянином. Как давно это было, Аня!
— Не помешаю твоему ученому? Хорошенько подумай.
— Ему никто не помешает.
— Недовольна им?
— Почему? Довольна. Мы прекрасно ладим, правда, Алоизас немножко… Как бы это сказать? Ну, раздражителен, что ли.
— Прости, ему уже стукнуло полсотни?
— Сорок восемь.
— Тогда ясно — нелегко, когда жена молодая и деятельная.
— Не думай обо мне так. — И Лионгина вздохнула, отбрасывая в сторону более тяжкие грехи. — Поехали к нам? Увидишь, как мы устроились. Сдается, не так уж плохо.
— К общежитиям мне не привыкать стать, а вам будет хлопотно. Смотри, чтобы потом не пожалела.
Из-под черной челки глянула совсем незнакомая Аня, непроницаемая ее жизнь. Уютно вздрогнул бутон губ, и чужую женщину вновь заслонила подруга юных дней, полная добрых воспоминаний.
По дороге домой Лионгина усомнилась в своем скоропалительном решении. Увидишь, как мы устроились. Сдается, не так уж плохо. Постаралась убедить себя, что ни к чему другому не стремится — покажет три просторные, оклеенные обоями комнаты, облицованную цветной плиткой ванную, финскую мебель в гостиной и чешскую люстру. Показать хотелось — разве мало усилий затрачено на ковры, дорогую посуду и прочее, без чего уважающий себя человек сегодня не уважаем другими? — однако настораживало ощущение, что все происходит не по ее, Лионгины, желанию, а подталкивается чьей-то безжалостной рукой. Кто-то — вероятно, своевольный баловень — время! — ткнулся в затылок стальным коготком и, больно царапая, убеждал, что она поступает правильно, заглушал возражающий голос разума, без которого полчаса назад Лионгина и шагу не ступила бы. Потерянной казалась и Аня, в тесноте троллейбуса ее шарм несколько поблек.

 

Пегасик сопит, навалившись на руль, — не успевает открыть дверцу.
— Куда теперь, мать-начальница? — Его глазки испуганно моргают — чуть не проспал свое счастье.
Готов облететь весь земной шар, только бы включила в гастрольную бригаду. Еще не заслужил, посмотрим. Она закрывает глаза, откидывает назад отяжелевшую голову. Небо вросло в землю, ничто не движется, не едет, только огни фонарей больно чиркают по зажмуренным векам.
— Никуда! — Ответ неожидан для нее самой.
— Чем не угодил? От всей души, мать-начальница. Куда угодно и когда угодно. Только свистните!
— Хорошо, свистну. А теперь…
Домой, куда же еще. Давно пора домой. Машина везет и убаюкивает не ее — ее усталость. А вдруг они подумают, что шпионю? Велела не ждать, ужинать, ворковать, и вот вам — прискакала… Нет, милые. Любезничайте себе на здоровье. Алоизасу полезно подвигаться. Располнел, еле дышит.
— … в «Хронику»! «Земляничная поляна» Бергмана, если не ошибаюсь. Хочу еще разок посмотреть.
— И я!
— Вы? Почему вы? — Голос у нее злой.
— Хотел и я… еще разок.
— Тогда не надо, нет.
— Пошутил я, мать-начальница.
— И не ждите меня. Курсируют троллейбусы.
Пять спин возле кассы и пять минут до начала. Успею! Забыться в темноте, тебя нет, не ты сдерживаешь дыханием или вздыхаешь — кто-то другой, проще и лучше тебя, хотя у него сотня глаз, сердец и ног, которые начинают ожесточенно топать, если пропадает звук. Тащила своего чурбана — не вытащила. Не выносит давки, духоты. На самом деле боится расслабиться, дышать вместе с растворившимися в темноте безликими людьми. Что, и в кино уже никогда вместе не сходим, как нормальные люди? И мне с тобой — в барсучью нору? Не полезу! Она слышит свой голос, громко требующий у кассирши билет. Через полтора часа ринусь домой. Буду благодарить в душе землю и небеса, что есть у меня дом. Какой-никакой, а дом… нора.
Когда Лионгина, с головной болью, пошатываясь, вываливается во влажную темноту — на экране все время шел дождь, старая, затрепанная копия! — к тротуару льнет «Волга». Со щелчком распахивается дверца, высовывается взъерошенная, дремавшая на руле голова Пегасика.
— Садитесь, мать-начальница. Я подумал… Небезопасно, нагрузившись дефицитом.
— Каким дефицитом?
— Пакет дайте. В руках держите, ха-ха.
Она разжимает пальцы и падает в теплую мглу, не заботясь о смятой пелерине, потной шее.
Милый Пегасик. Милый? Как бы ни было, но в такой час лучше ехать, чем топать ногами, трезво думает она, стряхивая охватившее ее в кино освежающее и одновременно отупляющее настроение. Ничего не поделаешь, придется посылать Пегасика в Мажейкяй, хотя строители нефтяного гиганта достойны лучшего вокала. А дефицита и Бергман не выбил из рук. Там-тарарам, тарарам-там-там, как напевал Алоизас.
— Ужин на столе! По приказанию Лионгины и вашему повелению, милый Алоизас!
Я — не милый. Не домашняя собачка или кошечка, которую гоняют из угла в угол. Как раз теперь, к примеру, я мыслю. Тела существуют вне сознания, то есть они не сознание (mind), но от него отличаются. Тем самым я принимаю, что сознание в свою очередь отличается от них. Беркли так все запутал, что до сих пор не удается распутать.
В действительности Алоизас очень давно не читал Беркли. Лежал, уткнувшись в книжонку фантастических приключений, автор которой тужился представить себя философом. Аня прервала не вовремя — главный герой бежал из космической тюрьмы, захватив с собой в портативную фотонную ракету дочь начальника тюрьмы, почитателя философа провинциальной планеты Земля Беркли. Дочь была златовласой. Ее из особого сплава золотистые волосы звенели на космическом ветру.
— Милый, милый Алоизас! Слышите, что я вам пою?
Ох, уж эта гостья, эта Аня… Черная каркающая ворона — нет, куда более шумная, чем ворона! — если сравнить со златовласой Берклианой, та выражает мысли не словами, а взглядом и золотым звоном. И звенят ее волосы не просто так, они — чуткие антенны.
— Слышу, как не слышать. — Алоизас засовывает свою книжонку под том энциклопедии.
Аня величественно вступает в кабинет. Такое явление уместнее было бы для сцены или парадного зала, простая комната снижает торжественность картины. Она не в халатике, как обычно, а в вечернем, отдающем провинциальностью, абсолютно черном платье. В глубоком вырезе не бог весть сколько найдешь — грудь у Ани плосковатая, — однако антрацитная чернота платья подчеркивает белизну кожи. Алоизас, хотя и не смотрит, видит длинную белую шею, на которой пульсирует нежная жилка. Плечи у нее костлявые, но шея гладкая, грациозно поднимающая и откидывающая назад голову.
— У вас праздник, Аня? День рождения, именины?
— Мне было велено разогреть вам котлеты. Разве не прекрасный повод? — Она берет верную ноту, и торжественный наряд больше не стесняет.
Она не приближается, но и убираться не думает, а Алоизас конфузливо ежится на тахте. Фланелевая рубашка, пузырящиеся на коленях спортивные штаны — просто мешок мякины по сравнению с ее сверкающим, вызывающим обликом.
— Не поздно ли наряжаться в десять часов вечера?
— Перед нами вечность, если настроиться философски. По мне, можете не наряжаться. Только, боюсь не понравитесь Лионгине.
— Гм, гм, — хмыкает он, тщетно озираясь в поисках причины, которая дала бы ему возможность не переодеваться. — Сколько у меня есть времени?
— Пять минут! Ведь бриться не надо. Борода вам очень к лицу. Не говорила еще? Бородатый вы похожи — угадайте, на кого! — на викинга.
Покорнейше благодарю. Кровопийцы, разбойники, насильники вот кем были эти ваши хваленые викинги. Выманила, как барсука из норы, а теперь будет подлизываться. Алоизас с сожалением оглядывает свою тахту, заваленную книгами и журналами. Голубеет включенный телевизор — иногда смотрит на дикое прыганье, именуемое танцами, слушает вопли в микрофон, именуемые современными песнями. Как саркофаг, мрачно громоздится письменный стол, на него лучше не смотреть.
Открывает стенной шкаф. В квартире только стенные — каприз Лионгины. В старой хватало одного, четырехстворчатого. Так уютно веяло из него ландышем. Мало того, внутри на дверцах сверкают зеркала. В родительском доме зеркало было предметом гордости, висело в красном углу. А тут чирикают, как бритвы, раздевают догола. Сквозь редкие волосы просвечивает череп. Серо-седые клочья бороды не скрывают морщинистых щек, дряблой шеи. Старик, настоящий старик! С неприязнью к самому себе стаскивает Алоизас фланелевую рубашку, снимает с плечиков наглаженную выходную: 60 процентов хлопка, 40 процентов полиэстера. И хомут надевать? Не с Аней же советоваться, поэтому, ворча, накидывает петлю галстука.
В гостиной слишком торжественно, будто вступил в большой, ожидающий гостей зал, где следует быть изящным, вести любезные беседы. Гордость Лионгины — чешская люстра — сверкает, словно Лионгина тут ни при чем, ярче, чем в другие вечера. Низенький столик выдвинут с обычного места на середину комнаты, покрыт кружевной скатертью и уставлен сервизными тарелочками. Из терракотовой вазы свисают пышные желтые хризантемы, тоже Лионгина позаботилась — она часто возвращается домой с цветами, можно подумать, что в оранжерее работает! — однако вновь кажется, что все создали худые и проворные Анины руки.
Вчерашних котлет не узнать — разрезаны, поджарены, присыпаны листиками петрушки. Сервизная масленка, вазочка с красной икрой, а в самом центре стола бутылка венгерской «Бычьей крови».
— Не коситесь на икру и вино. Мой скромный вклад. Подарок одного поклонника.
— Настоящий пир. — Алоизас растерян, хотя он в собственном доме, при галстуке и в праздничном пиджаке.
— Не хватает свечей, — прочувствованно произносит Аня, довольная своей деятельностью. — Нашла их, а подсвечников нет. Видела у одной художницы. Серебряные, старинные, тяжелые! Ничего не пожалею — приобрету два таких же. Разве вас огорчает, Алоизас, что я стараюсь угодить вашему эстетическому вкусу?
— Не огорчает, но и не радует.
— Надо, чтобы радовало. Заставьте себя радоваться.
— Заставить?
— Конечно! Потому что жизнь короткая и свинская! На каждом шагу норовит обидеть человека. Не поверите, Алоизас, однажды чуть с собой не покончила. Сегодня сама смеюсь, но тогда… Кинулась к воде. Мечусь, как безумная, а вокруг травка шелестит, цветы распускаются, птицы гомонят. Вода сомкнется надо мной, не поинтересовавшись, кто я такая, почему такая. Какого черта, сказала я себе! Если все бессмысленно, то и моя жертва — тоже бессмысленна?
— Вы философ, Аня. Я и не знал.
— Единственный мой тезис.
— Значит, никаких границ, никаких внутренних тормозов?
— Не собираюсь похищать солнце, как говорят литераторы. Жить, Алоизас, жить! Позвольте мне жить, как я хочу, и пальчиком вас не трону. — Она поводила кроваво-красным ногтем мизинца.
— А другие не хотят жить?
— Пожалуйста!
— Вы не поняли меня. Скажем, я и вы, и еще кое-кто… ухватим один и тот же кусок?
Аня задумчиво коснулась своей упругой шеи.
— Что ж, побеждает сильнейший. Разве в природе по-другому?
— В пещерах первобытных людей, хотели вы сказать?
— Люди со времен Адама не изменились, просто мудрецы вроде вас внушили им, что они изменились, — поэтому сначала поплачут, а потом замахиваются, чтобы ударить своего ближнего. Ударят и снова — ах, ах! Человека, видите ли, совесть мучает. Плачет и когда его бьют, и когда сам бьет — вот результат вашего милосердия.
— Простите, я категорически с вами не согласен! — Алоизас откинулся на спинку стула, чтобы быть подальше от крашеного, сыплющего наглые непристойности рта, от длинной, гибкой, казалось, в такт словам извивающейся шеи. — Было бы очень печально не иметь альтернативы.
— Ах так! Наблюдать со стороны, как молотят друг друга правые и неправые, сильные и слабые?
— Просто не творить свинств!
Алоизас выпалил и спохватился, что выполз на открытое пространство, где не вполне безопасно. Вокруг понатыканы непонятные символы, спросят, что они означают, а он и не знает. Что такое — свинство? Что — не свинство? Прав был Игнас Губертавичюс, когда влепил юной Гертруде символическую пощечину. Символ соответствовал своему содержанию, назначению. А когда был прав я? Лионгина? Мы были правы и не правы сотни раз. Понавешали множество всяческих знаков, заблудились среди них и уже не находим выхода. Встретившись со свинством, вежливо раскланиваемся и отводим глаза.
— Меня устроила бы котлета без философского соуса, — проворчал он, отворачиваясь от Ани. Его хитро выманили на мерцающий, гудящий простор, где он бессилен. Сбежать! Как-нибудь сбежать!
— Ах, Алоизас, не портите вечер, ладно? Я нарядилась, не пожалела духов, которые стоили ползарплаты. Единственная моя ошибка, что, желая вам понравиться, красиво поговорила. Хотите, прокручу ленту назад, и мои минусы превратятся в плюсы. Нет? Тогда похвалите как хозяйку: холодные котлеты превратились в изысканное блюдо. Взгляните и убедитесь!
Черт побери, зачем она выставляет свою длинную шею, сыпля банальности? Алоизас заставляет себя уткнуться в тарелку.
— Я знаю, чего не хватает для хорошего настроения. Музыки! — Аня хлопает костлявыми ладонями, звук неприятный, словно треснула сухая ветка. — Видела, есть у вас Прокофьев. Очень люблю Прокофьева!
Алоизас растерянно наблюдает, как большие руки ставят пластинку. Стереозвуки окутывают, пронизывают окружающее пространство, то раздвигают, то стискивают его. Кто ей сказал, что меня от Прокофьева бросает в дрожь? Каждый его такт, даже самый легкий, соприкасается с тем, что за дверью, за линией горизонта. Что-то должно случиться, шепчут скрипки, неумолимо надвигается страшная неизбежность, оповещают тромбоны. Барабанов можно не слушать, все пройдет без грохота — судьба подкралась на цыпочках.
Аня, испугавшись грома ударных, бросается приглушить. С музыкой она обращается, как с тарелками, которые переставляет с места на место. Лионгина музыку чувствует, хотя слушать ее отказывается. Музыка, говорит, из ушей капает, ха-ха! Где она, Лионгина? Кто посмел хихикать? Не о ней ли шепчут скрипки, оповещают тромбоны, готовые оплакать чью-то гибель? Целую вечность нет Лионгины. Давно должна быть дома. Если бы не белая длинная шея Ани — колышащаяся, как удав! — не волновало бы так отсутствие Лионгины. Незачем волноваться. Возят ее в новенькой «Волге». Куда возят? Кто? Почему? Может, села, не поинтересовавшись, чья это «Волга»?
Подстегивая его беспокойство, по улице приближается свист машины. Не машина, а сплав металла и скорости. Вот-вот взревет под окнами, и посыплются тремоло ее каблучков. О, я попала на бал? Автомобиль проносится с невообразимой быстротой, давит и расшвыривает звенящую в голове фальшивую фразу. Не останавливается. Пронзительный визг. Ее? Алоизас бросается к окну и, откинув гардину, вонзается взглядом во тьму. Рядом с мужской головой — головка женщины. Бьется о стекло. От напряженного вглядывания, от тактов Прокофьева, приближающих падение занавеса, в глазах — зигзаги молний. Ее пелерина! Там она, там! Куда ее везут?! Словно от взрыва, рассеивается, разбрызгивается лед пространства. Алоизас набирает в легкие воздух, в один прыжок минует коридор, другим преодолевает каскад ступеней.
Темно и мокро на улице. Жуткий час, когда ни стены домов, ни мокрый асфальт и голые деревья, ни все отчужденное от тебя, спокойно ужинающее человечество ничем не в состоянии помочь. Когда-то он уже выскакивал на улицу при подобных обстоятельствах. Теперь стал хитрее. Нет безвыходных положений, теперь он ко всему готов. Как маленький метеор, накатывается поджарый «жигуленок». Алоизас, растопырив руки, выскакивает на середину мостовой. Пронзительно визжат прекрасно отрегулированные тормоза.
— За «Волгой»! Не упускайте из виду!
— Дорого будет стоить, шеф, — скалит зубы рыжий парень в кожаной куртке.
Алоизас выхватывает из бумажника четвертную, бросает парню.
— Йес, шеф! Не волнуйтесь, мы их и в аду настигнем. В случае надобности крылья выпущу. Видели фильмы о Фантомасе?
— Получил свое и заткнись, — сквозь стиснутые зубы цедит Алоизас.
Какое-то время ничего не слышно — только бешеный свист раздираемого воздуха. И не видно ничего, кроме летящего впереди света. Два упругих световых кома рвутся вперед, то сливаясь, то разъединяясь. «Волга» выжимает бешеную скорость и на склоне повисает в воздухе. Прыгает и парит следом их метеор.
— Шеф, они кинулись в горы! — визжит рыжий. — Я не могу с такой скоростью по этому серпантину! Боюсь…
Серпантин между Вильнюсом и Неменчине? Может, сгрудились сгустки тьмы, может, черные сосняки на холмах? Или придавившие землю тучи?
Алоизас швыряет водителю еще одну четвертную.
— Теперь порядочек, теперь самому черту хвост прищемим! — сливается с ревом мотора алчное дыхание рыжего парня. — Впереди разобранный мост. Они прозевали знак!
— Обогнать, остановить! — рычит Алоизас. — Она должна жить, понимаешь? Если с ней что-нибудь случится, у меня, как граната, взорвется сердце!
Пронзительный визг покрышек и воздуха. Вот-вот оглушит страшный треск и придавит не менее страшная, тяжелая, как слиток свинца, тишина.
— Вот те на! Скрипите зубами и ничего не кушаете. Сколько можно держать на вилке кусочек котлеты? Лионгина будет ругаться, милый Алоизас, что я не покормила вас.
Кто это? Что за женщина в черном платье и с дразняще белой шеей? Что надо ей здесь, где все наполнено ожиданием? Кто ее пустил, словно какую-то насмешку? Страшен этот бал, когда… Очухайся, ничего не произошло! Музыка Прокофьева… Парафразы приключений… Хватит, брось ты свои несерьезные книжонки! Ее зовут Аня, бывшая Аницета Л., приятельница Лионгины, если верить Лионгине. Шея Ани трепещет от сдерживаемого смеха. Догадалась, где я побывал? Смеется, будто знает, что еще может произойти? Да ничего не произойдет. Абсолютно ничего. Все, чему суждено было случиться, уже случилось.
— Я сыт… Простите, сыт!
И Алоизас, покачиваясь, уползает в свое логово.

 

Прошаркали сонные шаги, призрачно прошелестела упругая легкая материя. Лионгина узнала свой японский халат. Лежу и хожу одновременно?
— Лина, — окликнули приглушенно, — тебя спрашивают.
— Кто?
— Какая-то баба.
— Спасибо. Ложись, Аницета.
— Аня… Аня я. — Подруга настойчиво поправила и усмехнулась. В темноте белели ее шея и грудь.
Зачем понадобилась мне Аницета? Затаскает вконец мой новенький халат. И по утрам в квартире мельтешит. Неприятно. Зачем она тут? Почему? Днем Лионгина опять будет доброй, собранной, будет знать, почему так, а не иначе, — слишком хорошо будет знать! И очевидная разница этих двух состояний ее раздражает.
Алоизас до последнего мгновения лежал, не выдавая себя. Как неподъемная вещь, как бревно.
— Кто там?
— Телефон, спи!
На ночь один аппарат выключается. Другой — под боком у Ани.
— Начнут еще по ночам ломиться, — проворчал у самого уха.
— Никто не ломится, спи.
Алоизас привстал, вытянул ноги, сложил руки на груди. Вырастал в полумраке, точно подпиленное дерево, которое кто-то надумал подпереть. Голос, сопение и движения свидетельствовали о неудовольствии. Не одобрял и того, что происходит своевременно, тем более — не вовремя.
— Не тебя зовут, успокойся.
— Разбудили-то меня.
— Кто тебе мешает снова заснуть?
Ты, кто же еще? И во сне не забыл, как извелся, ожидая ее. Пребывал в странном состоянии, лишавшем сил и разума. Гнался за воображаемыми похитителями по воображаемым горным дорогам. Сохранил ли еще здравый рассудок? В молодости выскакивал ночами на улицу. Тогда был обязан так поступать, тогда она могла сломаться от чужого прикосновения, как соломинка. Теперь разъезжает на служебной машине или подхалимы на «Волгах» подбрасывают. И правда, не схожу ли с ума? Когда-то, соскучившись, действительно бродил около дома, полный надежд и тайной радости, — я люблю тебя, люблю, слышишь? — весело топал прямо по лужам, помнит их брызги, запах сбросивших листья деревьев, а вчерашняя бешеная погоня пахла поблекшей типографской краской. Словно наглотался бумаги, давился ею, как жвачкой. Если с ней что-нибудь случится, у меня, как граната, взорвется сердце! Ведь это издевательство над Лионгиной, надо мной, над моим страхом, вечным страхом, что она не вернется, и не потому, что на нее кто-то нападет или собьет грузовик…
— Лучше бы тебе соснуть еще, котик.
— Не называй меня по-идиотски!
— Разве котик — не ласково?
— Претит мне такая ласковость. Превращаешь в мягкошерстного идиота, а потом…
— Ладно, некогда сейчас объясняться. Хочешь не хочешь, надо вставать.
— Я тебя не держу.
— Подвинься, котик.
Он не шелохнулся. Лионгина перешагнула через его ноги. Располнел Алоизас, а икры тоненькие.
— Я тебе не бревно. Осторожнее!
— Чужой человек в доме, Алоизас, — спокойно напомнила Лионгина.
— Чужой человек нас не очень-то стесняется.
— Прекрати, милый!
— Ладно, ладно. — Перед ним мелькнула белая гибкая шея, почувствовал, как на лбу выступил пот. Снова усомнился, в здравом ли рассудке. Мучаюсь из-за Лины, а когда она рядом, не могу оторвать глаз от Аниной шеи — от этого трепещущего теплого бархата.
— Ложись, чего бродишь? — прикрикнула на гостью Лионгина. Та была оживлена, словно носиться по утрам по чужой квартире составляло для нее величайшее удовольствие.
— Я же трубку держу, разве не видишь?
Действительно, тискала трубку, как руку партнера.
— Ложись, ложись.
— Уж если завелась — конец! Я, когда разойдусь, — ого-го!
— Дай-ка! Может, что серьезное? — Лионгина отобрала у Ани трубку. — Алло, Губертавичене слушает.
— Скандал, директор! Скандал! — верещал тонкий голосок, которому подхалимы когда-то пророчили сцену. Инспектор Гастрольбюро Аудроне И. страшно волновалась. — Не прибыл Игерман, товарищ директор. Ральф Игерман!
— Кто?
Вот и неприятность! Так и знала, что намучается еще с этим Игерманом.
— Игерман! Ральф Игерман! Кто же еще может учинить такое свинство? — возмущалась Аудроне, драматизируя ситуацию.
— А что ты, детка, делала до сих пор?
— Как что? Мерзла на аэродроме — встречала ночные рейсы.
— Послушай, милая, ложись-ка и спи. Нечего паниковать. Не привидение этот Игерман. Теперь шесть — в десять жду тебя в бюро.
— Кто такой Игерман? — поинтересовалась заинтригованная Аня.
— Гастролер.
— Заграничный?
— Наш.
— Так чего она убивается?
— Нервишки растрепаны, не умеет работать.
— А не доводилось тебе какого-нибудь иностранца подкадрить? — Аня тянет Лионгину в свою комнату. — У вас ведь гастролеров хватает.
— О чем это ты? — Лионгина на всякий случай прикрывает дверь.
— Неужели не влюблялась? Не обязательно, как Джульетта в Ромео… Проще говоря, не случалось переспать?
— На моей-то работе? — Лионгина пожала плечами.
— А с нашими? — не отставала Аня. — С нашими вроде бы не возбраняется?
— Кончай, Аня. Не протрезвилась после вчерашнего? Где развлекалась-то — в ночном баре?
— Как же, провели смотр всех баров до единого! Попыталась было дома банкетик устроить. Котлетки разогрела, кусочками нарезала, пустила в дело твой красивый сервиз. Музыку завела. Высший класс продемонстрировала. К сожалению, кавалер сбежал. Осуждаешь? Не сердись, Лина, выложу, что думаю. Ты чертовски скрытна. Уверена: в глубине души любишь кого-то. В такой тайне все держишь, что и сама не ведаешь, куда это чувство засунула. Прости, если что обидное сказала!
Учиненное бывшей подругой расследование хоть и нагловато, но приятно.
— Может, и засунула, только не знаю что. Бывает, и вообще ничего не чувствую. Как деревянная. А ты?
— Я — вольная птица. Мне притворяться — без нужды.
— По-твоему, я притворяюсь?
— Не цепляйся к словам, Лина. Давай посидим минутку, посекретничаем. Все равно сна ни в одном глазу. — Они привалились друг к другу, сближенные сумятицей времени и обстоятельств, но не чувством. — Ты ведь знаешь, уехала я, не кончив. Как, почему — тоже знаешь. Зачем сказки рассказывать?
Хлынули воды черной реки, кажется, зальют обеих, потопят в разладе тех давних дней, который по своей исступленности был равен связывающей их прежде сердечнейшей дружбе. А у комара есть фамилия?
— Совсем одна живешь? Как птаха небесная?
— Скрывать не стану. Без мужика не могу. Я — нормальная женщина. Но разве обязательно выходить замуж, чтобы иметь партнера?
— Многие так полагают. — Лионгина невесело усмехнулась, не по сердцу ей Анина откровенность.
— Он женат, отец двоих детей, понимаешь?
— Ого-го! — поддразнила она подругу. — Не хочешь разрушать семью?
— Честно говоря, это едва ли удержало бы меня, хотя трагедий не люблю. Терпеть не могу трагедий.
— Что же тогда удерживает?
— Стоит мне пальчиком поманить — прибежал бы. Ревнивый. Невесть что воображает, когда меня нет рядом. Вламывался среди ночи — искал соперника. Пришлось отучить чуть ли не с помощью милиции.
— Не понимаю тебя, Аня.
— Все очень просто. Не уверена, любила ли бы его, будь он законным мужем. Красивый, высокий, денежный, но ленивый и балованный, любит, чтоб его обслуживали. Разок в неделю — не больше! — я согласна подавать шлепанцы, гладить рубашку, даже сырники жарить. Не шокирую тебя своими признаниями?
— Могу посчитать тебя хуже, чем ты есть?
Опять заплескалась ледяная черная вода.
— Думаешь, раскидала своих младенцев по родильным домам? Нет, этого не делала. Два аборта.
— Все-таки… приходится платить?
— Зато свободна! После второго аборта поумнела. Заставила его позаботиться о предохранительных средствах. Он — главный инженер большого завода. Не нашего, не телеузлов, на котором я работаю, — соседнего. В своем гнезде не гадь, если не последняя дура, — так я считаю. Их завод поддерживает связь с иностранными фирмами, сами на Запад ездят. И таблетки, и тряпки привозит! — Аня засмеялась, смех ее понравился Лионгине еще меньше, чем слова, хотя слушала жадно, ловя свое собственное в тенях чужой жизни, веря и не веря, что циничная Аня и канувшая в прошлое Аницета — одна и та же, ночным разгулом пропахшая брюнетка. — Учти, мне бы и должности главного экономиста не видать без диплома как своих ушей, кабы не он.
— Тебе в самом деле повезло, — холодно процедила Лионгина и отстранилась от нее. Стала бы я ее приглашать, знай, что увижу в этом грязном зеркале? И рассердилась, себя обнаружив? Смех! Что у нас общего, кроме аборта? Гораздо больше, чем хотелось бы.
— Осуждаешь, Лина? Я считала, ты — современная женщина.
— Подумала, как бы все это расценили другие люди…
— Наивная ты, Лина. Эмансипация! Эпоха эмансипации. Почему мужикам все дозволено?
— Мужчины, женщины… Я говорю о людях, о нормальных людях.
— Лина, Лина, головка у тебя все еще романтикой набита? Нет, ты артистка, научилась у этих кривляк-гастролеров.
Овал Аниного рта по-клоунски растянулся до ушей. Захихикала. Обе мы одного поля ягоды, я не лучше, — кольнуло Лионгину.
— Алоизас хватится. Спокойной ночи.
Лионгина стояла в головах тахты, дрожа от холода. Алоизас дышал неслышно, только медленно вздымались грудь и живот. Поблескивала лысина на самой середине макушки. Закрыты у него глаза или открыты, залиты мраком — неизвестно.
— Алоизас, спишь?
Лионгина склонилась над ним, полная раскаяния. Звонки — мне. Чужая женщина, хозяйничающая в квартире, как в своей, — моя затея. Неважно, что побудило экспериментировать, пригласить эту Аню, ничем не похожую на былую Аницету, — желание посмотреть на себя или встряхнуть Алоизаса? Сначала сверкнул было слабый огонек — Алоизас подстриг торчащие клочья бороды, перестал щеголять в толстой фланелевой рубашке, — однако скоро погас. Теперь от этой ее затеи одни неудобства. Чужой человек, вечно занятая ванна, халат японский затаскала…
Алоизас раздраженно отвернулся к стенке. Лионгина сбросила шлепанцы и юркнула под одеяло. Пальцами ноги осторожно коснулась его икры. Холодная кожа заставила ее содрогнуться. Страшно, вдруг да начну испытывать к нему отвращение! Вчера не хотелось возвращаться, моталась по городу, в который раз смотрела в битком набитом зальце то и дело обрывающийся фильм… Она зажмурилась и прильнула к его спине грудью, чтобы прогнать отвращение. Побыть как можно дольше в этом сумеречном свете, чувствуя, как теплеет спина Алоизаса. Может, ничего в жизни и нет лучше, чем спокойная, бесстрастная близость?
Алоизас совсем отодвинулся к стене.
— Не думай, что ночь. Другие уже вовсю работают.
Лионгина задержала свою хотевшую было обнять руку. Теперь ей были бы неприятны его вялые мышцы, обтянувший плечи слой жира. В полумраке росла и враждебность Алоизаса.
— Вы все работаете, только я один нет.
— Никто не сбрасывает тебя со счетов. Ты же обещал Дому просвещения брошюру? Обещал.
— Идиотство — не брошюра, — не сразу донеслось от стены.
— Хорошо, а лекции на радио?
— Сделаю, — снова послышалось после затяжного молчания. — Тема мне перестала нравиться.
— Ты же сам предложил ее.
— Не помню. Идиотская тема.
— Уж не собираешься ли ты сказать, что весь мир — идиотский, выдумка идиотов?
— Ты в этом сомневаешься?
— От наших сомнений ничего не изменится. Пока живем в этом, как ты говоришь, идиотском мире, я бы не возражала, чтобы ты несколько резвее поворачивался да и…
Оборвала на полуслове. Ляпнула бы, что не повредит им сотня-другая? Шубку без кругленькой суммы не получишь, даже если она сумеет добраться до этого дефицита из дефицитов.
Явственно увидела серебристую шубку, так отчетливо, словно в витрине, на манекене. И свою головку увидела, окутанную блестящим пышным облачком. Вырву, зубами и когтями выдеру! Если Алоизас не наскребет денег, займу. Деньги — не все, вздохнула она. Претенденток, куда более важных и влиятельных, будет тьма. Придется изворачиваться. В подсознании вырисовывался некий дипломатический ход, еще не получивший ускорения.
— Не хочу лезть в храм с торговцами. Когда погонят их оттуда, мне не придется краснеть. Ясно?
Слова Алоизаса прозвучали так, словно он берег себя для великих свершений, в то время как все остальные — и она, разумеется, — суетились ради мнимых ценностей, презренного металла.
— Ясно, Алоизас, — Лионгина не собиралась выслушивать пустую похвальбу, сотрясавшую порой его тяжелеющее тело, мысль Алоизаса с каждым днем становилась все ленивее и грузнее, — не думаю, однако, что нарушишь свои принципы, если наконец ответишь бедняге А.
Некий А. строчит ему жалостливые письма. Умоляет приехать и помочь в беде. Его-де оставила жена, забравшая с собой единственного ребенка. Мало того — родственники из дому выставляют.
— Непременно. Давно собираюсь. Письмами здесь не поможешь. Надо бы съездить на место.
— Поезжай. Почему не едешь?
— Установится погода — съезжу. Страшно нос на улицу высунуть.
— Когда установится? Когда снегу навалит?
Алоизас смолчал, жалея не только себя, но и ее.
— Ведь это же твой друг детства.
Побудешь подольше рядом, и сама тяжелеешь, перестаешь чего-либо хотеть, начинаешь во всем сомневаться. Может, история с А. разбудила бы его? Едва ли, раз уж настырная Аня не расшевелила. Все-таки разбор жалоб А. — какое-то занятие. И у нее руки бы развязались для охоты за шубкой.
— Мне пора. — Лионгина высунула ноги из-под одеяла.
— Побудь еще минутку. — В голосе извиняющиеся нотки. Вспомнил, как хлопнула вчера дверь, возвещая о ее приходе, как губы его до боли растянулись в улыбке, когда ощутил запах ее духов.
— Не могу, котик.
— Очень прошу!..
— Ну, говори. — Она снова свернулась подле него. — Что хотел сказать?
— Давай пообедаем в городе… вдвоем?
— Ты рискнешь пойти в ресторан? Ты?
— Почему бы и нет?
Она молча обдумывала, что ответить.
— Не удастся. Цейтнот. Что еще?
— Этот А… — Голос его упал. — По правде сказать, не припоминаю такого.
— Вдруг память потерял, котик? Ты же мне уши о нем прожужжал. Соседский сын. У отца учился. Еще лоб у него прыщавый. Из кустов подглядывал за купающейся Гертрудой.
Лионгина умолкла, испугавшись своих слов, вернее, слова. Гертруда. Только ее тут не хватало, когда день и без того начинается скверно. Мало я из-за нее намучилась?
Неслышно вошла Гертруда. С большим, неподвижным лицом, которого не смягчила смерть. Вокруг потемнело, словно от затмения солнца — равномерно, без теней. Даже теперь, спустя пять лет после несчастья, вмешивается она в их споры. Постоянный источник напряжения. Не изменилась и не изменится. Лионгине приходит в голову, что думает о Гертруде, как о живой.
— Закажешь ты ей наконец памятник? — Приходится заговорить о Гертруде вслух, потому что и Алоизас видит сестру. Это ясно по тому, как он отстранился, учащенно задышал.
— Спасибо, что напомнила..:
— Могла бы сама похлопотать, но Гертруде… Она была бы счастлива, если бы об этом позаботился ты, а не я.
— Была бы? Что за чушь!
— Извини, не так выразилась. Ты же понимаешь, что я хотела сказать.
— Понимаю, однако… Образцы бытового комбината громоздки, неэстетичны. Собираюсь попросить какого-нибудь знакомого архитектора.
Жива, жива, бессмертна твоя Гертруда!
— Решай сам. Но мне неприятно, что могила Гертруды зарастает. Не успеваю. Весной два раза цветы сажала. Первые выкопали. Вторые засохли.
— Я тебя ни в чем не виню.
— Может быть. Зато другие считают, что я нарочно… Не любила я ее, Алоизас, не стану лицемерить, но искренне уважала.
— Было бы за что! — печальным колоколом гудит в груди Алоизаса.
— Не надо огорчаться. А мне, котик, пора. Пропал гастролер. Ральф Игерман.
— Что — знаменитость? Иностранец?
— Все с ума посходили на знаменитостях. Ничего мы про него не знаем. Он — гость, мы — хозяева. Хочешь не хочешь — деваться некуда.
Рассказывая, Лионгина ощутила тревогу. Все, что связано с Ральфом Игерманом, прошло как-то мимо нее, а теперь чревато осложнениями.
Она выскользнула из постели, на цыпочках двинулась к телефону. Хрустели суставы. Когда дома посторонний человек, не всегда сделаешь зарядку. Не собирается она уезжать, что ли? Встряхнулась, прогоняя посторонние мысли и пытаясь сосредоточиться на Игермане. Кольцо с камнем и пробор на ретушированных волосах ничего ей не говорили, то, что подсказывало звучание имени и фамилии, было банально. Набрала номер в полутьме — к диску привыкла, как пианистка к клавиатуре. Правой рукой ловила цифры, левой массировала живот. Надо следить за собой, брюшной пресс… Она гордилась своим упругим телом. Когда по утрам не делаешь зарядку, мышцы становятся вялыми. Подобраться, восстановить форму.
Гостиницы пытались отделаться от ее вежливо-беспечного и одновременно требовательного голоса. Нет, не было никакого Игермана. Найдется, Вильнюс не Москва и не Нью-Йорк. По плечам, груди, по всему телу разливалась живительная волна деятельности, смывая тревогу о пропавшем гастролере, угрызения совести из-за Алоизаса, которого невозможно подтолкнуть ни на какое, даже минимальное дело, не говоря уже о чем-то большем, а также чувство вины из-за того, что не приведено в порядок место вечного упокоения Гертруды.
Тщательнее, чем в другие утра, поработала перед зеркалом.
Уже совсем убегая, подлетела к Алоизасу, наклонилась.
— Смотри, муженек!

 

— Директор, горим!
К дверям кабинета жмется Аудроне И. Вряд ли ей удалось поспать. Совсем девочка с виду — маленькая, худенькая, — однако умудрилась выйти замуж за сорокалетнего вдовца, развестись и дорастить до детского сада двух детей.
— Ну, что, Аудроне?
Вечно приходится ее успокаивать, и это надоедает, но она предана работе и своей начальнице. Лионгине трудно привыкнуть к тому, что эта маленькая женщина с растерянными голубыми глазками и некогда победительная студентка-франтиха, избалованная доченька владельца палангской виллы, — одно лицо, та самая Аудроне И., которая сыграла немалую роль в падении Алоизаса. Вместе с Алдоной И. они подняли бунт, который кончился его изгнанием. Правда, официально Алоизас Губертавичюс ушел из института по собственному желанию. Такую услугу — по ее, Лионгины, просьбе — оказал ему друг юности Эугениюс Э., нынешний директор Института культуры.
— Скандал! Форменный скандал! Я не пропустила ни одного самолета. — Глазки Аудроне И., все такие же голубые, стреляют по сторонам с изрядно увядшего личика, словно надеются поймать тут то, что ускользнуло от нее на аэродроме. — Я держала, высоко подняв, цветочек. Вот так! — Она выбрасывает над головой завернутую в целлофан едва живую гвоздику. — Не мог же он проскользнуть незамеченным. Нас просто обманули!
— Кто обманул, если не секрет?
— Он! Ральф Игерман! — Не способные сконцентрироваться на одной точке голубые глаза шарят по твидовому пиджачку Лионгины — узкие отворотики, линия плеч по последней моде. И юбочка тоже из зеленоватого твида. Аудроне на минутку забывает о скандале. С модой она не в ладах. Ни с модой, ни с аккуратностью, хотя, как всякая женщина, мечтает выглядеть элегантно. — Новый костюмчик? Какая вы красивая!
Бедная Аудроне. Лионгина думает о ней, прогоняя мысли о пропавшем гастролере. Чулки забрызганы, куртка мешком, пуговицы оторваны. А ведь была франтихой, с ней любезничали доценты и профессора, пока не арестовали папочку за аферу с угрями. Переправлял их в Швецию вместо копченой трески! Правда, сумел вскоре выкрутиться, потопив других участников тайного сговора. Тогда кто-то из мести сжег его шикарный дом. От огорчения отца хватил инфаркт, и Аудроне пришлось начинать жизнь сначала, уже не в таких благоприятных условиях. Бросила институт, хотя и был у нее голосок. Как ни странно, стала человеком, хлебнув горя. Хлебает его большими ложками и теперь — не везет ей с мужчинами.
— Придется отменять концерты, снять бронь в гостинице! Что теперь будет?
— Костюмчик вам действительно нравится? Спасибо. Еле уговорила портниху поднять плечи. Не волнуйтесь, Аудроне. Он может появиться в любой момент.
— Кто? Еронимас?
— Наш гастролер. Уж эти мне летуны-гастролеры! Не привыкли еще к их странностям? А этот, как его…
— Игерман? Ральф Игерман? За Еронимаса я спокойна! Приползет, растранжирит все деньги и приползет. А костюмчик у вас изумительный! — Аудроне нелегко одновременно думать о нескольких вещах. Она живет настоящей минутой, едва успевая обороняться от нее. Заболел ребенок — беги, вызывай врача, выздоровел — заталкивай в детсад. Пропал Еронимас — в последнее время она жила со спившимся, выгнанным из всех театров актером Еронимасом С., — мотайся по забегаловкам, пока не обнаружишь его, оборванного, спустившего купленный ею костюм и ботинки.
— Будем ждать появления Игермана или какой-нибудь информации. Нету ли у него в Вильнюсе женщины? Может, прибыл инкогнито? Будьте начеку, Аудроне!
Лионгина презрительно дергает плечом. Предположение, что в исчезновении Игермана замешана женщина, почему-то неприятно ей. И вообще — надоела вся эта история. Впервые фамилию Игермана услышала она зимой, странным своим звучанием фамилия эта слегка задела сознание и пропала, словно смытая половодьем. Однако вскоре опять всплыло непривычное сочетание экзотического имени и фамилии, правда, не столько удивляя, сколько раздражая. Летели телеграмма за телеграммой. Чтецов, экс-звезд кино и театра развелось видимо-невидимо. Игерману отказали бы без церемоний, если бы не упорство Госконцерта, — кто-то наверху поддерживал его. Шли переговоры о гастролях известного скрипача, и Гастрольбюро не хотелось портить отношения с центром. Пусть приезжает осенью, когда отдохнувшая публика жадно кидается на каждую пестро раскрашенную приманку. Теперь концерты объявлены, а об Игермане ни слуху ни духу. Не соизволил, видите ли, сообщить, где сломал себе шею.
— И не дурите мне больше голову своим подопечным! — раздраженно бросает Лионгина.
— Моим… подопечным? — Аудроне обижена и удивлена.
— Да, будете им заниматься.
Дверь за Лионгиной Губертавичене закрывается. Перед глазами еще стоит испуганное личико инспектора. Разве для того предложила я ей работу в бюро, чтобы иметь, на ком срывать злость? — упрекает себя Лионгина. Знает, что это не так, но почему вытащила Аудроне из захудалого фотоателье, трудно сказать. Было много причин — в том числе и небескорыстных, — однако убедительной ни одной. Продолжала еще дорожить всем, что касалось Алоизаса, его усилий взобраться на высоту, которую некогда наметила Гертруда и куда позже подталкивала его своим угождением и жертвами она сама?
Лионгина не любила каяться. Аудроне еще не успела привести в порядок мысли, как двери кабинета распахиваются.
— Да, чуть не забыла. Поставьте цветочек в воду. На что он будет похож?

 

Со скрипом выдвигается ящик, блестит вскрытая пачка сигарет «Таллин». Чертовщина, всего три штуки осталось. Что на сегодня? Финансовые документы. Брр, не люблю. История с шефским концертом… Выяснить с шубкой. Этот пункт повестки дня, как очень важный, обвела красным. Что еще? Ральф Игерман. Прекрасно, в долгу не останемся. Когда наконец объявится, купит за свой счет обратный билет. Эмиль Гилельс приехал вовремя. И Татьяна Николаева тоже минута в минуту. Даже Сан-Францисский симфонический, помнится, не опоздал. Со всеми своими трубами и литаврами. А какой-то чтец Игерман… Все, Лина?
Зазвонил телефон, она хватает трубку.
— А, Вильгельмина! Привет, привет, Алоизас благодарит за языки! — На самом деле языков он еще и не нюхал, но ничего страшного, что поворкует от его имени. — Откуда говорите, Вильгельмина, из дому? Бригита под боком? — Как медом мажешь, помянув дочку. — Здравствуй, девочка, ты — молодец! Это я, тетя Лионгина. Очень приятно, что у тебя все в порядке, очень приятно. Твоя скрипочка, я уверена, очарует весь мир. Ну Европу, если испугалась всего мира. Приезжает прекрасное меццо — шведка Эриксон. Оставлю тебе местечко в пятом ряду. Может, два, если есть спутник? Скрипочка, говоришь? Правильно, девочка, она не обманет, пока будешь прижимать к подбородку. Прижимай крепче! Теперь дай мамочку, чао, милая! — Она чмокает губами, имитируя поцелуй, и неожиданно думает: боже, какие чистые, ароматные цветы вырастают на нашем свинском навозе!
— Хвалите? Как бы не перехвалили! — Вильгельмина такая теперь мягкая, что готова положить к ногам собеседницы блага всего мира. — Вы только выбежали вчера, как мне в голову ударило: не сказала, что получаем бананы. Потому и тревожу с самого утра. Сколько вам оставить, Лионгина?
— Бананы? — Лионгина вовсе не жаждет бананов. — Оставьте кило три. У нас гостья. Съедим как-нибудь.
— Больше ничего?
— Ничего, разве что…
— Говорите, Лионгина, не стесняйтесь. Вы же знаете. Бригиточка… Я…
В голосе Вильгельмины дрожат отзвуки единственной слезы, и Лионгине неловко сразу выкладывать о лисьей шубке. С самого начала, едва она услыхала пыхтенье Вильгельмины, в голове пронеслось: вот он — кончик ниточки!
— Ваша доченька — прелесть, — снова ласкает Лионгина ухо матери и по-деловому осведомляется: — Нет ли у вас случайно знакомств в Доме моделей, Вильгельмина?
— Заглядывает к нам главный инженер обувной фабрики «Аулас». Селедку ему устраиваю. Не подойдет?
— Уже кое-что, но…
— Еще знаю одного гинеколога. Приходит за угрями и чешским пивом. Все знаменитые женщины — его клиентки. Не сомневаюсь, что и директор Дома моделей тоже.
— Неплохо, неплохо.
— Знакомств хватает, милая Лионгина. Если не заставите прыгать через слишком высокий забор, может, и перелезу.
— Высокий, Вильгельмина! Правда, карабкаться придется другим — не вам. Ваша роль ограничивается информацией.
— Чем, чем?
— Нужно только разузнать кое-что.
— Лопну от любопытства!
— Ничего особенного, разочаруетесь, когда узнаете. — Напряженный голос может выдать, и Лионгина умолкает, обмахиваясь ладонью. — Дело вот в чем. На днях в Доме моделей демонстрировали образцы продукции, в том числе — шубку из обрезков чернобурки. По секрету сказали, что она из цельных шкурок, не из обрезков, как заявили модельеры. В этом случае ее цена — триста с лишком — просто смех!
— Красивая?
— Ох!
— Хотите для себя?
Лионгина смешалась. Не обдумала все до конца. Впрочем, Вильгельмина мне предана. Скажу.
— Да, Вильгельмина, хочу. Из обрезков или нет — не столь важно. Кто на нее претендует — куда важнее.
— Тут-то собака и зарыта. Не требуется высшего образования, чтобы понять.
— Больших надежд не питаю. — Лионгине хочется оградить себя на случай неудачи. — Пока меня удовлетворила бы информация.
— Постараюсь, можете не сомневаться.
— Действовать надо немедленно, пока шубка не испарилась.
— Представляю, как она вам пойдет! Если кто и достоин такого украшения, так это вы, Лионгина. Я так благодарна вам за Бригиточку.
— Бригита — прелесть. Жду звонка. Привет, Вильгельмина, жду!
Итак, шаг сделан, первая стрела пущена в цель. Лионгина закуривает, жадно затягивается, так что сигарета даже потрескивает. Проясняется взгляд, светлеет окно; вот уже первый снежок на улице и стройная дама в заснеженной парижской шубке. Кто такая? Не Губертавичене ли, ха-ха? Что-то слишком я разволновалась. Надо остыть, стать такой же, как в другие утра. Но как? Безотчетная, не совсем пристойная радость не дает успокоится.
— Алло! Доброе утро! — Она проглатывает смешок. — Вы готовы, товарищ главбух?
Вяло, словно половину себя оставив за дверью, вваливается главный бухгалтер бюро. Раскаленные, в пятнах щеки свидетельствуют о том, что у нее — ни секундочки свободной.
— Садитесь, пожалуйста, садитесь. — На лице Лионгины радушная добрая улыбка. Половина ее тоже в другом месте в будущем, искрящемся первым снегом дне.
— Спасибо, товарищ директор. Постою.
Ах так? Не пригласила бы сесть, обязательно бы плюхнулась своим толстым задом! Поэтому не буду спешить, погуляю еще по белому проспекту, а ты постой, чучело.
Как бы не замечая неприязни, Лионгина одаривает бухгалтершу еще более любезной улыбкой.
— Надеюсь, принесли документы?
Лионгина медленно шуршит бумагами. Обнюхивает столбики цифр, как ловушки. Могла бы и не утруждаться, все тут взвешено и выверено, но она водит длинным ногтем, пока главбух не закипает. На одном из листов мелькает знакомая, уже изрядно надоевшая фамилия. Игерман. Снова Игерман.
— Что это?
— Гарантийное письмо. В гостиницу «Гинтарас».
— Так поздно?
— Есть устная договоренность. Все равно он не прибыл.
— Это не ваша забота. — Лионгина очаровательно улыбается, словно перед ней краснеет и сопит не главбух Гастрольбюро, а знаменитый маэстро.
— Кто будет платить, если не я?
— Бюро, а не вы. Немедленно пошлите курьера.
— Нет у нас больше курьера, товарищ директор.
— Что еще за шутки?
— Ушла в больницу санитаркой. Нервы не выдержали.
— Ваши нервы, надеюсь, выдерживают? — Лионгина разжимает губы лишь настолько, чтобы показать здоровые передние зубы и не обнажать коронок. Бухгалтерша ненавидит красивые зубы, у нее порченые. — Пошлите Аудроне. — Лионгине не хотелось бы гонять Аудроне, но что поделаешь.
— У нее дети болеют.
— Так снесите сами, — меланхолично предлагает Лионгина, игриво покачивая головкой.
— Пожалуйста! Только будете сидеть без зарплаты! Взрывается главбух. — Лучше бы не связывались со всякими проходимцами!
— Кого вы имеете в виду?
— Игермана этого, кого же еще.
— Уж не поменяться ли нам с вами обязанностями? Мигом разрешились бы все проблемы бюро, в том числе — и проблема курьера.
Лионгина громко смеется, приглашая и главбуха разжать губы. Вовремя звонит телефон.
— Присядьте, будет удобнее. — Лионгина указывает тяжело сопящей женщине на кресло. — Пожалейте свои вены.
Ноги у главбуха, как столбы, стянуты эластичными бинтами. В ответ на приглашение не сядет. Воплощение субординации и служебного долга.
— Доброе утро, Лионгина, — доносится хорошо знакомый, ласкающий слух низкий голос директора и художественного руководителя бюро — стало быть, ее прямого начальника — Ляонаса Б. — Не помешаю своему коммерческому гению, если попрошу заглянуть на минутку? Чертовски серое утро, просто убивающее вдохновение, бррр!
Назад: Часть вторая Драматическая
Дальше: Послесловие