3
Комиссия действительно затянула свое обследование, и Иван Иванович начал уже ненавидеть осанистого ее председателя Зябликова.
Когда вчера Гриднев сказал: «Коллеги, присланные министерством, хотят присутствовать на вашей операции панцирного сердца», Иван Иванович с наивозможным радушием ответил: «Пожалуйста!» — а про себя добавил раздраженно: «Смотрят, смотрят, но хоть бы что-нибудь изрекли! Просто пальцы деревенеют…»
Он видел тяжесть состояния Полозовой, однако прекрасно сознавал невозможность отсрочки: человек задыхался, угасал. Нужна срочная помощь. Комиссия? Пусть присутствует. Надо только подготовить больную и самому собраться с силами.
«Вот и собрался!» — подумал Иван Иванович, спускаясь по лестнице. Он не был обижен на Варю И не огорчался из-за того, что напрасно пытался помириться с нею, но холодно и пусто стало у него на душе.
Конечно, он не передумал и не передумает: операция назначена, и надо ее провести, лишь недавнего подъема и ясной собранности как не бывало. Словно струйка воды, просочившаяся за воротник, словно змейка холодная, заползло сомнение: а вдруг неудача?
«Мы сами знаем, что всякое может случиться, но сомнение опасно тем, что оно порождает неуверенность. Да-да-да! Если человеку на каждом шагу твердить: упадешь, упадешь — он и впрямь поскользнется». — С этой мыслью Иван Иванович сердито нажал кнопку решетовского звонка: очень нужно было ему сейчас теплое, дружеское слово.
У Решетовых он и провел остаток вечера. Пили чай, обсуждали боевую завтрашнюю операцию.
О Варе Иван Иванович старался не вспоминать, однако это не удавалось.
«За Наташу она меня точно поленом по голове ударила. Сейчас еще хуже вышло: все оборвалось, и я даже не сержусь на нее. В конце концов у меня тоже корка на сердце образуется!»
Приходится удивляться, как могут жить люди с «панцирным сердцем». Ведь оно почти не пульсирует, потому что околосердечная сумка, так называемый перикард, прорастает известью, отвердевает, и сердце вместо мягкой сорочки в самом деле покрывается панцирем.
Так получилось у больной Полозовой. Человеку всего тридцать лет, а будет ли больше, вопрос решится завтра.
Завтра… И Иван Иванович опять задумался о Варе, о своем далеко зашедшем разладе с нею и недавнем появлении нежданного гостя, Платона Логунова. Странно, но в тот вечер мысль о Платоне, оставшемся с Варей, не волновала доктора. Ревность не была ему чужда, в этом он убедился по истории с Ольгой. Не зря он тогда кинулся из тайги обратно на прииск! Шагал ночью один навстречу морозному ветру по застывшей Чажме, пока не упал на переметенный снегом лед, готовый сгинуть со света. А тут оставил вторую жену с поклонником, и не было на душе тревоги.
«Сейчас вовсе пустота. Ушел и сижу в чужой семье, вернее, у друзей! И Мишутка может опять обидеться на меня».
Ночь у хирурга прошла неспокойно. Снился ему Мишутка, ронявший в блюдце звонкие слезы, от которых у отца больно кололо в груди. Тун-тун. Каждая слеза прожигала насквозь. Потом кто-то пел чудесную песню о золотой рыбке. Но рыбка не уплывала, а все норовиууа вскочить на колени Ивана Ивановича, холодная, скользкая, тяжелая, толкала его тупой мордой в подбородок так, что зубы ляскали. «Ты прямо как волк зубастый!» — крикнул громко Мишутка, и Иван Иванович проснулся, весь точно избитый. Встал тихонько, чтобы не потревожить Варю, вернее, чтобы избежать разговора с нею. Напился на кухне чаю и уехал в клинику.
Только начав готовиться к операции, он забыл о домашних делах. Именно по этому можно было судить, что значила в его жизни работа: как бы радостно ни складывалась семейная обстановка, неудача в труде затмевала и омрачала все, и любые семейные неприятности тоже забывались, когда он производил сложные опыты и делал удачно операции. Недаром до ухода Ольги он чувствовал себя счастливым вдвойне. Сейчас же, при огромном напряжении в работе, особенно остро действовали на него неприятности дома, непривычно раздражая и угнетая.
Каникулы кончились, и снова все скамьи в операционной забиты студентами. Возле Ивана Ивановича сразу утвердилась крепко сколоченная фигура дотошного Зябликова: мускулистые плечи его так и распирали рукава добротного халата, отчего высоко оголились кисти рук с рыжеватыми волосами над широким запястьем, густые бакены топорщились из-под маски. Тарасов, наоборот, старался занять как можно меньше места и подальше от стола, не из-за робости или застенчивости, а, видно, боялся помешать и оттого съежился и казался еще более сухощавым. Ланской стоял внешне равнодушный и даже позевывал легонько в объемистую ладонь, прижимая ею и маску, и хитрый свой утиный нос. Для него, как и для Зябликова, операции — примелькавшееся дело, хотя сейчас предстоит совсем необычная, отчего лихорадит заранее и опытных ассистентов, и молодых врачей, пришедших в клинику после окончания института всего три-четыре года тому назад. Даже Про Фро, захандривший в последние дни и забежавший в отделение пожаловаться, побраниться и узнать новости, взбодрен так, словно хватил граммов двести излюбленной им перцовки. Спокойны только Иван Иванович и Решетов.
Больной дают наркоз. Она лежит на спине, тяжелые русые косы уложены вокруг головы. Тонкая жилистая рука с синими ногтями и ладонью откинута на подставку. Вторая рука, тоже синяя, откинута на другую подставку, и женщина похожа на распятие. Дыхание ее поверхностно: она дышит грудью, подергивая плечами к подбородку, большой отечный живот неподвижен.
За громадным, во всю стену, окном виднеются верхушки деревьев, кое-где тронутые желтизной. Над крышами домов мутно голубеет утреннее небо, день наступает солнечный, но подернутый дымкой.
Ярко вспыхивает над столом бестеневая лампа, включен рефлектор на высокой подставке, и залитая электрическим светом операционная, одетая до потолка блистающим белым кафелем, словно изолируется от мира.
Операция пойдет при искусственно управляемом дыхании: придется так вскрывать грудную клетку, что легкие спадутся от давления внешнего воздуха и получится двусторонний пневмоторакс.
Иван Иванович прощупывает грудной хрящ, прикидывает, прицеливается и делает скальпелем длинный разрез под маленькими грудями, похожий на контур летящей чайки…
— Пневмоторакс! — Прорезав плевру, показавшуюся в сделанной ране, хирург закрывает отверстие салфеткой, чтобы воздух заполнил полость грудной, клетки постепенно.
Прорезается плевра в другом краю раны; воздух с шумом идет в щель, поджимая второе легкое. Пневмоторакс стал двусторонним. Грудинный хрящ, находящийся посередине, перекусывается кусачками.
Аржанов накладывает на рану расширитель и говорит врачу, сидящему у эфирно-кислородного аппарата:
— Помогите больной дышать, только осторожно, не усердствуйте!
Легкие, раздуваемые с помощью резинового баллона, шевелятся, дышат, а в середине, обнятый их верхними краями, неподвижный, бесформенный комок. Сердце? Но сердце тоже должно бы шевелиться, пульсируя под своей оболочкой — перикардом, обычно похожей на сумку из полупрозрачной ткани, пронизанную массой кровеносных сосудов. Здесь ничего подобного. Вместо мягкой сорочки сердце сплошь покрыто панцирем из извести: перикард пророс ею насквозь и как бы окаменел. Беспорядочно наросшие пленки спаивают эту окаменелость с легкими.
Иван Иванович прежде всего рассекает эти спайки, потом постукивает ножницами по перикарду:
— Слышите, какой громкий звук? А говорят, сердце не камень! — Окинув присутствующих оживленным взглядом, он пробует надсечь перикард скальпелем, но припаянная, 'проросшая известью оболочка не поддается. — Задача — удалить этот панцирь, но не знаю, как пойдет дело: крепкий, точно цемент, а сердечная мышца под ним истощена и истончена. Тут очень легко ввалиться ножом в полость сердца. — Спохватившись, хирург умолкает: «Попробуй ввались, так тебе ввалят, век не забудешь!»
С усилием прорезается, пропиливается в известковом панцире продольный разрез, на края которого иглой, тоже с трудом вколотой, накладывается по две шелковые нити. С помощью этих нитей разрез немножко разведен, и в нем сразу показалось пульсирующее сердце. Чуть выглянув на волю, оно торопливо забилось, точно птица, стремящаяся вырваться из клетки.
— Все заковано! Вот устье аорты… легочная артерия совсем сжата. Если их освободить, деятельность сердца восстановится. Но… — Иван Иванович опять умолкает, делая поперечный разрез, и начинает освобождать от белой снизу известковой корки область правого сердечного желудочка.
И вдруг темная венозная кровь брызжет фонтаном из-под скальпеля: прорвалась мышца желудочка. Хирург зажимает нечаянно нанесенную им рану, но кровь пробивается из-под пальца и кипящим, пенящимся потоком устремляется в полость плевры.
— Отсос!
Шумно заработал отсос. Напряжение хирурга разряжается в гневном восклицании:
— Поставил бы я этот отсос в кабинете нашего министра, чтобы он поработал под этот вой! Отделов в министерстве пропасть, а аппаратуру настоящую до сих пор не выпускают!
Это восклицание относится и к Зябликову, но тот молчит, как воды в рот набрал.
— Дайте атравматические иглы! Я не могу шить здесь обычными иглами! Мышца так истончена, что все порвешь!
— У меня не приготовлено, — жалобно говорит хирургическая сестра, теряясь под уничтожающим взглядом Прохора Фроловича, готового самолично опрометью ринуться куда угодно, чтобы исправить ужасную ее оплошность.
— Пусть принесут из соседней операционной, — со спокойствием стоика требует Иван Иванович.
«Так уж, видно, всегда: не везет, так крутом не везет. Ведь все проверено заранее!» — отмечает он про себя и минуту ждет, хмурясь и продолжая прикрывать ранку.
— Здесь трудно установить границу, где перикард, где миокард, — не оправдываясь, а обращаясь, как к непосвященным, говорит он членам комиссии. — Бляшки извести вросли своими шипами и в сердечную мышцу, пробуравив ее насквозь. Вы их вынимаете, и получается сквозная ранка. Из-за этого иногда приходится оставлять бляшку на месте. Вот что такое слипчивый перикардит! — добавляет профессор сдержанно, обращаясь уже к одному представителю обкома, лицо которого в этот момент совсем позеленело.
Пока сигналов бедствия еще не поступало ни со стороны электрокардиографа, на экране которого бьется голубая искорка, показывающая ритм сердечных сокращений, ни со стороны аппарата, определяющего насыщение крови больной кислородом. Врачи у этих аппаратов следят и молчат.
Наконец-то приносят атравматические иглы! У хирургической сестры такие красные уши… даже лоб у нее ярко-розовый, и у профессора не хватает духу сделать ей резкое замечание, висящее на кончике его языка. Дорога каждая секунда, а тут… минуты две пришлось ждать. Решается же вопрос не только о жизни и смерти больной, но и о чести самого хирурга. Однако Иван Иванович ни разу не подосадовал на то, что для этого своеобразного экзамена попалась такая трудная больная: почти все больные-сердечники, которых он оперировал, находились на грани смерти, в этом-то и заключалась теперь невероятная тяжесть его работы, да он и не хотел отыграться на легких эффектах.
Он берет поданную ему небольшую иглу со впаянной, а не продетой в ушко ниткой. Такой шов никогда не дает кровотечений: нитка плотно закрывает прокол иглы, и такая игла не рвет, не травмирует нежные ткани. Поэтому она и называется атравматической. Простое, но изумительное изобретение!
Ранка на сердце зашита.
— Ритм очень замедлился! — поступает сигнал от электрокардиографиста. — Может, глюкозу со строфантином?
— Давайте! — Иван Иванович выжидает несколько минут, чтобы сердце отдохнуло, обменивается взглядами с Решетовым, исподлобья, но по-доброму косится на Про Фро. Тот, чуточку приободрясь, с независимым видом стоит рядом с Зябликовым. «Ох, рано еще бодриться, дружок!»— Теперь займемся освобождением правого предсердия. — Хирург снова отодвигает корку панциря то пальцем, то мягким тампоном на зажиме, с усилием, с хрустом простригает ее ножницами — Мышца правого предсердия еще тоньше от истощения, видите, какая она голубоватая. Здесь она не толще полумиллиметра. Это толщина венозной стенки, а я сдираю с нее грубую известковую корку. Немудрено опять получить кровотечение, — поясняет он, мельком взглянув на Тарасова, у которого от слабости при виде брызнувшей крови выступил пот.