22
Подходя к дверям своей квартиры, Лариса услышала приглушенные звуки пианино. Играл, конечно, Алеша, но мелодия была ей незнакома.
— Почему так долго сегодня? — спросил он, целуя Разгоревшуюся щеку матери. — Я так ждал тебя!
— Что ты играл? — не ответив, спросила она, надевая за ширмой легкий халат и домашние туфли.
— Пробовал сочинять. Играл, играл, чувствую, что-то получается. Вот набросал… — Алеша взял с пианино исписанный лист нотной бумаги, всмотрелся, задумчиво шевеля бровью. — Это звучало во мне с тех пор, как мы с тобой смотрели «Лебединое озеро».
— Но у тебя что-то очень печальное.
— Да? Ты почувствовала? — глаза Алеши заблестели. — Мне нужно, чтобы не только печально получилось. Я хотел передать наши переживания в Сталинграде. Конечно, я тогда был маленький, многого не понимал, но главное помню: этот ужасный шум и гул, страдания раненых солдат, доброту их и ласку. Ну что я был для них! А Вовка Паручин, а Витуська, которая совсем уж ничего не понимала? Помнишь, как она родилась в подвале? Еще смеялись, будто ее вместо бомбы сбросили к нам. Вовка тоже смеялся: «Головкой болтает, пеленки пачкает», — а сам ее любил. Один раз оказал: «Наша Витуська боевая. Виктория — значит победа». Я думаю: почему солдаты ласкали меня и Вовку? Наверно, они разговаривали с нами, а думали о своих детях; даже о тех, которые еще не родились. Значит, они в самом деле за будущее воевали. Это мне и хочется выразить — великое в простом.
— Сыграй, что у тебя получается, — попросила Лариса, с живым интересом посмотрев на листки, исчерченные Алешей. — Я плохой судья в музыке, но сердцем смогу понять.
Она села на диванчик, подобрала уставшие ноги и так, сжавшись в комок, притихла, только глаза горели, выдавая ее волнение.
Алеша, немножко смущенный, направился к инструменту.
«Как вытянулся и похудел за лето мальчишка!»— подумала мать, обласкав взглядом черноволосый затылок и узкую спину мальчика с выступавшими под рубашкой лопатками.
Первые аккорды разочаровали и огорчили ее: все было смутно, зыбко, нестройно. Юный музыкант робел, терялся, как будто боялся повторить уже известные мелодии. Но, словно родник среди камней, все сильнее стала пробиваться и складываться музыкальная тема и зазвучала, отодвигая то, что еще не нашло выражения. А потом совсем забыла Лариса недостатки первого большого произведения сына. Именно это испытала она тогда в Сталинграде: это ее смятение, и страх, и вера в победу, и любовь к своим людям. Слезы увлажнили ее глаза. Но Алеша неожиданно бросил играть, размашисто обернулся с конфузливой, счастливой улыбкой.
— Дальше я еще не нашел. Тебе не скучно было слушать?
— Что ты, Алеша, я слушала… — Лариса хотела сказать «с удовольствием», но тоже отчего-то застеснялась. — Я очень слушала, дорогой!
— Если бы мне удалось написать так, чтобы все «очень» слушали! — страстно воскликнул мальчик.
— Напишешь. Хочешь, съездим в Сталинград? Завтра я сделаю операцию одному больному… Есть у нас тяжелый больной Прудник: и по характеру тяжелый, и по течению болезни. Я его оперирую, послежу за ним до снятия швов, и мы съездим, пока не кончились каникулы.
Алеша побледнел от волнения.
— Я очень хочу побывать в Сталинграде, мама! «Отчего же он раньше ни разу не заговаривал о поездке в Сталинград?» — подумала Лариса.
— Я знал, что нам… что тебе очень больно там будет! — неожиданно для нее ответил Алеша и, стоя, пробежал пальцами по клавишам. — Вот так…
Ларисе и в самом деле больно стало — то ли от слов Алеши, то ли от звуков, которыми пианино ответило на его легкие прикосновения.
— Какие у тебя большущие лапы становятся, Алешка! — сказала она, взяв его крупную руку и сквозь слезы рассматривая крепкую ладонь и сильные пальцы. — Мне всегда казалось, что у музыкантов должны быть тонкие и нежные руки.
— Как раз наоборот, мама. Для пианиста маленькая рука — плохое орудие. У нас недавно отчислили очень способную девочку только потому, что у нее крошечные ручки. Это, знаешь, было в моде в восемнадцатом веке… Представь сидит за клавесином дама или кавалер, а над клавишами — их даже специально чернили — порхают узенькие, беленькие такие руки в кружевных манжетах. Красиво? Но для гостиной — камерная музыка. А мы выходим на широкую аудиторию. Рояль — это настоящий физический труд. Чтобы все взять от инструмента, нужна крупная рука. Вот послушай.
Алеша снова сел к пианино и, взяв несколько сильных аккордов, с глубоким чувством, с настоящим артистическим блеском стал играть прелюдию Скрябина.
Лариса смотрела на сына с любовной гордостью. Ее маленький Алешка становился серьезным музыкантом-исполнителем. Он будет и композитором.
«Я еще понравлюсь ей. Я все равно буду тут учиться!» — вспомнились ей упрямые слова огорченного мальчика, когда его не приняли в музыкальную школу.
И понравился, в самом деле учится! Любой отец тоже гордился бы таким сыном…
Ночью Лариса спала плохо: снилось ей что-то кошмарное, и то жарко было, то словно ледяное чье-то дыхание пробегало по коже от корней волос до кончиков пальцев. Когда Алеша проснулся, она уже сидела за столом, одетая для выхода на работу, и что-то еще обдумывала, выкраивая модель из листа белой бумаги.
— Ты сегодня в Институте травматологии будешь? — спросил мальчик, с быстротою военного человека вставая с постели и надевая пижаму.
Лариса любила в нем эту четкость движений и расторопность, не вязавшуюся в обывательском представлении с профессией музыканта, тем более музыканта незаурядного, каким становился ее сын.
— Сегодня я в госпитале…
— Ты там встречаешься с женой Ивана Ивановича? — неожиданно спросил Алеша, поправляя складку на одеяле.
Ножницы в руках Ларисы дрогнули, и разрез получился неровный.
— Конечно, — не сразу ответила она. — А что?
— Просто так… Я тоже встречаю ее у Наташи Коробовой. Но она мне не очень нравится.
— Отчего же?
— Не знаю… Мишук — вот это да! Настоящий богатырь. А как смешно слова выговаривает! Вчера дразнил во дворе такого же карапуза. «Табыл, — говорит, — как тебя колотам-то били?» Значит, галошей били? Правда, комик?
— Да, комик. На каком же дворе ты его видел?
Шея Алеши густо покраснела под коротко остриженными волосами.
— У них во дворе, у Аржановых.
— Зачем же ты к ним ездил?
— Я не к ним. Я… я к Галине Остаповне.
— Алеша…
— Да, мама. — Он положил на место подушку, смущенно взглянул на мать.
— Я не только к Галине Остаповне… Мы еще погуляли немножко с Наташей Хижняк. У нее мать очень славная. Я, когда с ней познакомился, так ясно представил фельдшера Хижняка, будто вчера с ним виделся. И мне очень жаль ее стало.
— Наташу?
— Нет, ее мать. И Наташу тоже! — торопливо добавил Алеша, боясь, что его могут заподозрить в неискренности. — У них во дворе цветы посадили. Клумбы — просто чудо!
— Значит, вы там и гуляли?
— Да… — И Алеша заспешил в ванную — принять душ и избавиться от дальнейших расспросов. Не мог ведь он сказать, что его поездки на Ленинградский проспект были вызваны желанием увидеть Аржанова. Однако увидеть Ивана Ивановича оказалось не так-то просто. Вчера он тоже не дождался доктора. Мишутка сведениями об отце не располагал, а обратиться к Варваре Васильевне, которая присматривала за ребенком. Алеша никогда бы не решился.
— Ты знаешь, какой сегодня день? — спросила Лариса, когда он вернулся в комнату.
— Еще бы! Сегодня мне исполнилось пятнадцать лет. Думаешь, я забыл?
— Так я не думала. — Лариса открыла шифоньер и вынула из него два плоских пакета. — Это тебе подарки.
В пакетах оказались белая шелковая рубашка с манжетами и запонками, как у взрослого мужчины, и книга «Жизнь Моцарта» — роскошное издание, приобретенное в букинистическом магазине.
— Спасибо! — Алеша нежно расцеловал мать. — Ты у меня лучше всех на свете.
«Мамаша», — вспомнила Лариса и улыбнулась печально и гордо.