Книга: Дерзание
Назад: 23
Дальше: 25

24

Они ночевали на вокзале с неделю. За это время Лариса приступила к работе в центральном институте травматологии, и вдруг им дали комнату на шестом этаже громадного дома. Дом стоял на Калужской улице, асфальтовые просторы которой вечером, после дождя, показались Алеше широкой рекой с плывущими разноцветными огоньками.
— Теперь мы будем здесь жить? — мальчик обошел почти квадратную комнату, оглаживая ладонями стены, грязно-голубые от копоти. — Нам ее насовсем отдали?
— Конечно. — Лариса улыбнулась: все устраивалось как нельзя лучше, — поставила на пол чемодан, положила рюкзак и шинель на подоконник единственного, но очень большого окна — мебели в комнате никакой не было — и засмотрелась: затемнение давным-давно отменено, и целое море огней искрилось кругом.
— Большая она, Москва! — Алеша тоже подошел к окну. — Самый первый город в мире? Да?
— Конечно, — не задумываясь, ответила Лариса. — Только обещай мне, что ты не будешь влезать на подоконник и высовываться из окна.
— Высовываться я не буду, но на подоконник-то можно. Ведь мы еще ни разу не жили так высоко! — Мальчик снова оглядел комнату. — Какая хорошая! Правда? Вот бы еще вернулся папа! Пришел бы, а мы тут… И все бы вместе…
— Алеша! — Лариса обняла его угловатые плечики. — Я говорила тебе… Папа не вернется. Мы будем жить вдвоем. Ты поступишь теперь в музыкальную школу. — Она взяла руку сына, положила ее на свою ладонь, распрямила. — Отвык уже от инструмента: пальцы огрубели, совсем не такие, как три года назад. Но ничего, это еще поправимо.
— Я буду стараться. Выучусь, и тогда… тогда куплю стол, платья тебе, посуду, кровати мы купим, и… рояль. А? Я стану дирижером и сочиню свою музыку. Как ты думаешь, смогу я сочинить музыку?
— Если будешь сейчас заниматься по-настоящему. — Лариса огляделась немножко растерянно: с чего начинать на новом месте? Прежде всего надо сделать побелку потолка, стены покрасить… Пока еще не было ни кроватей, ни посуды, а рояль казался несбыточной›1ечтой.
— Все равно его некуда здесь поставить, — забывшись, сказала она.
— А мы возьмем пианино, — отозвался Алеша, поняв, о чем она сокрушалась.
В музыкальную школу при институте имени Гнесиных Лариса привезла его через несколько дней. Директор, пожилая женщина с копной кудрявых волос, блестящих и белых, как серебро, долго, внимательно присматривалась к мальчику. Руки у него и правда уже по-мальчишески огрубели, безотказная гибкость пальцев исчезла. И держался он принужденно, скованный внезапной робостью. Знаменитая пианистка понимала его волнение, но он не произвел на нее впечатление музыкально одаренного ребенка.
Конкурс был очень строг, и Алешу не приняли.
Одеваясь в вестибюле, Лариса, сама расстроенная, заметила слезы, навернувшиеся на глаза сынишки.
— Все равно буду здесь учиться! Я еще понравлюсь ей, — тихо сказал Алеша.
В течение двух лет он занимался с полной нагрузкой в средней общеобразовательной и в районной музыкальной школах, и его в самом деле приняли в школу Гнесиных.
«Такой же упорный, как отец», — думала Лариса, хотя и тревожилась, видя, что мальчик очень похудел и вытянулся за это время.
В комнате появилось пианино из Музпроката, стол, Добротные стулья, кровать, диван, на котором спал Алеша. Однажды рабочие магазина втащили платяной шкаф с большим зеркалом. Пустота комнаты заполнялась, и так же постепенно заполнялись, обрастали новыми интересами душа исстрадавшейся женщины и отзывчивая душа ребенка.
Москва стала для них родным домом.
В один из вечеров мальчик увидел свою мать по-новому причесанной, изящно одетой.
— Сегодня мы пойдем на балет «Лебединое озеро».
Они редко бывали в театрах. Посещение концертов входило в программу обучения музыкальной школы, но ученикам не часто удавалось получать билеты в Большой театр. И Ларисе некогда стоять в очередях у театральных касс: наплыв зрителей после войны был очень велик.
Сказочное волшебство постановки поразило Алешу. Он уже знал эту дивную музыку по радиопередачам, отдельные отрывки из балета играл в обработке для фортепьяно. Но как могуче, как пленительно звучала музыка в оркестре, воплощенная на сцене в зримые образы! И что за образы! Белые лебеди-девушки, танец которых и каждое движение, полные живой прелести, одухотворены глубокими чувствами. Они ждут избавления от злого колдовства, и оно является — верная любовь прекрасного юноши Зигфрида. А с ним снова приходит музыка, поющая о любви и не только к Одетте, но ко всем людям. Она точно обвевала подростка, поднимала его на своих мощных лебединых крыльях. Искоса взглянув на сына, Лариса увидела почти страдальческое выражение на его лице — сама она наслаждалась безотчетно.
— Тебе не нравится?!
Алеша резко тряхнул головой, протестуя против вторжения в открывшийся ему мир. Он не мог сейчас делиться своими ощущениями даже с матерью, перед которой преклонялся, потому что сам еще не освоился в том новом мире. Но почему здесь немецкое имя Зигфрид? Сколько ужасов произошло по вине фашистов, а ведь они пришли из страны, которая подарила людям Баха и Бетховена… Кто виноват, что в такой стране родились и убийцы?
Лариса снова взглянула на сына, заметила слезы, бегущие по его лицу. Рядом с нею был не тот мальчик, который потерянно стоял перед седовласой пианисткой при первом посещении музыкальной школы, не тот старательный ученик, который не спускал глаз с преподавателя, торопливо снимая руки с клавишей после каждого исполненного им произведения.
Ничего детского не было в нем сейчас, когда он плакал, окаменев лицом и не шевелясь, словно боялся привлечь внимание соседей. Не произнеся ни слова, Лариса опять повернулась к сцене…
— У меня стало тесно в сердце, — смущенно улыбаясь, пояснил ей Алеша в антракте, почувствовав, что она заметила его слезы. — Очень сильно получается: музыка и все такое…
Потом он развеселился, раскраснелся, точно опьянел от обилия впечатлений, и вдруг сказал:
— Как на тебя смотрят, мама! Даже неловко ходить с тобой…
— Отчего неловко? — Лариса взяла сына под руку — ему уже исполнилось двенадцать лет, и его черноволосая голова поднималась выше ее плеча. — Разве тебе хочется, чтобы я не нравилась людям?
— Нет! Это приятно… если человек хороший и всем нравится. В нашей школе учится мальчик — ты лечила его брата. Он просто влюблен в тебя.
— Влюблен? А что ты понимаешь в любви?
— Не влюблялся ни разу в жизни, но понимаю все.
— Ах, как ты разошелся сегодня! — весело подзадорила Лариса.
— Правда, что они на тебя так смотрят? Ведь здесь столько красивых женщин!
Алеша отстранился от матери, окинув ее изучающим взглядом — от зачесанных без пробора пышных волос до кончиков маленьких туфель.
«Наверно, на маму смотрят так же, как я смотрел на Одетту на сцене: она лучше всех».
— Ты бы купила браслетку, или бусы, или колечко какое-нибудь, — сказал он, охваченный наивной ребяческой заботой о ее благополучии. — Только на меня да на хозяйство тратишь, а на себя когда?
— Мне и без украшений хорошо.
Впервые Алеша почувствовал себя на равных правах с матерью. Он шел по фойе, вел ее под руку, они разговаривали, как друзья. Все-таки мало они бывают вместе! Алеша помнил многих солдат, обязанных ей здоровьем и самой жизнью. Иногда даже странно было произнести у постели раненого нежное слово «мама». Как будто не ему, а этому раненому солдату Лариса Петровна Фирсова была матерью. Сейчас она тоже работает в госпитале: делает операции людям, раненным в лицо во время войны и пострадавшим недавно от несчастных случаев.
Вот он ведет ее по залам, сияющим множеством огней, и нет у него чувства стесненности, как у некоторых мальчишек, боящихся прослыть маменькиными сынками: он счастливо горд своей матерью.
— Я тоже попробую написать музыку, — заявил он, выходя с нею после спектакля из зрительного зала.
Ему все еще слышались чудесные мелодии. Все звучало в нем и вокруг него. Его маленькие оттопыренные уши с младенческих лет жадно ловили мелодичные звуки, но сейчас, переполненный ими, он чувствовал, будто у него появился новый слух. Мальчик тихо шел к вешалке, и мать не торопила его, понимая, что с ним творится. Он не спешил и на улице, слушая ночную Москву: смех девушек, торопкий стук каблуков, сухой шелест автомобильных шин, предостерегающий, тревожный крик сирены «Скорой помощи» и вкрадчиво-ласковый шорох ветра в кронах деревьев на театральном сквере.
— Я обязательно сочиню музыку! — повторил мальчик, почти изнемогая от лихорадящего, но еще смутного творческого воодушевления. — Но сначала я буду писать о войне. Она не дает мне покоя.
Назад: 23
Дальше: 25