11
В один из дней ранней сибирской весны, когда на солнце подтаивает, а в тени крепко пощипывает мороз, Олесь Поперечный возвращался из карьера к себе на Березовую улицу, вдоль которой ветер раскачивал юные белоствольные деревца. Он шел задумавшись и даже вздрогнул, когда его окликнули:
— Александр Трифонович!
Резкий, с легкой хрипотцой голосок показался знакомым. Оглянулся. Его догоняла молодая женщина в кротовом жакете, из-под которого виднелись штаны комбинезона. И не только голос, но и это смуглое лицо, эти карие глаза, этот короткий, тупой, задорный носик и пухлые, капризно сложенные губы тоже были знакомы.
— У меня к вам дело.
— Ну, раз дело, чего же его на улице обсуждать! Вон моя хата, зайдем, поговорим, — ответил он, не без интереса оглядывая ладную фигурку. И тут вспомнил, что девицу эту видел он в больнице, куда она приходила навещать мурластого парня, попавшего туда с ножевой раной. Он сразу насторожился.
— Боитесь, жинка в окно увидит? — Карие глаза смотрели на Олеся нагловато и насмешливо. — Так я ж у вас была. Пропуск до вас мне Ганна Гавриловна уже выдала. Мы с ней вместе в «домовых» ходим. Я женщина замужняя, серьезная, меня бояться не надо.
— Да как вас хоть звать-то? — спросил Олесь, стараясь подавить улыбку.
— Ах, нехорошо как! С супругом моим надираетесь, а несчастную, которая из-за этого страдает, не знаете...
— Вы жинка Петровича?
— У меня и свое имя есть: Мария... Мария Третьяк.
— Ну, будем знакомы. Мне чоловик ваш много о вас рассказывал.
— Это он любит. Никак не отучу. Про собак не говорил? Ну как же, у него сейчас коронный номер: «На твою жену напали собаки». — «Сами напали?.. Ну так пусть сами и отбиваются...» Не говорил еще? Значит, давно не встречались. Скажет.
«Ох лихая бабенка!» — подумал Олесь, чувствуя, как против воли на губы снова выползает глупейшая улыбка.
— Зачем я к вам? Сейчас объявлю. У меня брат Костька, вы с ним в хирургической лежали. Мамочка его еще зовут. Парень-гвоздь!
— Он ваш брат?
— А вы думали — милый?
— Ну-ну! — уже выжидательно произнес Олесь. Все, что он мог вспомнить о пресловутом Мамочке, еще больше настораживало. — Стало быть, брат. Ну и что?
— Возьмите его к себе в экипаж, — вдруг попросила собеседница, и маленькая ее рука в ярко-желтой перчатке поправила кисточки на украинской рубашке Олеся. — У вас уходит помощник. Ведь так? Электрика вы передвинете в помощники, моториста — в электрики. Правда?
— Откуда это вам известно?
— Мне все известно. — Карие глаза нагловато посмеивались. — Подсобный у вас мальчишка, он до моторов не дорос. Возьмите Костю в мотористы. — И снова, поправив Олесю воротничок, она умильно взглянула на него. — Очень вас прошу...
За разговором они незаметно прошли квартал, повернули назад и теперь остановились у калитки какого-то дома.
— Так у меня ж экипаж коммунистического труда!.. Коммунистического! — подчеркнул Олесь.
— А что же, по-вашему, в коммунизм по анкете пускать будут? Кто бабка, кто дед, не служил ли в белой армии, есть ли родственники за границей? Состоял ли в других партиях?.. Или все строем, в наутюженных спецовках, с серпом и молотом туда пойдут?..
— Так я же в смысле квалификации, — смущенно ответил Поперечный и подумал: «Вот язычок! Недаром все правобережье его побаивалось».
— А в смысле квалификации будьте спок... Он в заключении не только кондёр в фекалии переводил. Он слесарь — раз, — она загнула палец — Он шофер — два, — загнула второй — Бульдозерист — три, — загнула третий. — Он и среди урок не сявка — медвежатник, самая техническая профессия, — четыре, — и перед носом Олеся замаячила маленькая рука в ярко-желтой кожаной перчатке с четырьмя загнутыми пальцами. — Я бы его к моему на пятую краснознаменную базу определила, да не хочу. У шоферов соблазнов много, а он у меня весь по уши в капитализме еще — это раз. Люди там непереваренные — два... Шофер — крути баранку да крути. Разве интересно? Это три. И никаких перспектив — четыре, — и рука уже с развернутыми пальцами снова убедительно помаячила перед носом Поперечного.
— А почему же именно ко мне?
— Потому что, во-первых, вы мне очень симпатичны. — Собеседница весьма квалифицированно и вовсе не противно для Олеся сделала глазки. — Во-вторых, как говорит мой Петрович, вы даже из этих дохлых негативов позитивы сделали. Ну а в-третьих, — сказать? Ну, сказать начистоту?
— Да уж говорите. — Олесь чувствовал, что попадает под обаяние этой шустрой бабенки.
— А в-третьих, в вашем экипаже заработок инженерский, а Костька, я же вам говорила, весь в капитализме. Ему надо перед носом пачку денег потолще повесить, тогда он вперед побежит, темп покажет и в сторону не свернет... Александр Трифонович, ну что вам стоит, ну сделайте это для меня... Сделаете, да?..
— Ладно. Пришлите завтра вечерком вашего братца. Помиркуем. Как его там кличут-то?
— Мамочкой только не надо. Блатное это — Мамочка. Вы уж зовите Константин, Костя. Ладно? — И, встряхнув руку Олеся двумя руками, она заспешила к автобусной остановке, напевая какой-то веселенький мотивчик.
На следующий день в квартиру Поперечных, где еще ощутительно попахивало штукатуркой, сосновой смолой и откуда новая мебель уже вытеснила складную, столь опротивевшую Ганне, явился Константин Третьяк, по прозвищу Мамочка. Он один занял почти весь малогабаритный диван и, все время трогая рыжую, едва завязавшуюся молодую бородку, философствовал:
— ...Деньги, они конечно, но если ты с головой, их и без «фомки», на законы не наступая, достать можно... Деньги, они везде, была б голова... А только надоело, хватит! Вон у шурина моего на базе мой кореш Бублик — по одному делу нас с ним когда-то повязали — сейчас баранку вертит. Фарт приличный, фараоны дорогу дают... В «Огнях» морда его была. А я что, недоносок? У меня что, верхний этаж пустует?.. Скучно мне, гражданин начальник! Скучно... А уж если Костьке-Мамочке скучно, — стало быть, амбец... Помните на пароходе? Ладно, не колите, сам расколюсь, скажу по совести. Думал тогда, приеду — и за дело, а вот... Эх, начальник, сыграл бы я тебе! Гармошки нет.
— Баян есть. Сашко, принеси Нинкин баян. — Сашко пошел за инструментом и, когда он выходил, чуть не сбил с ног толстушку Нину, смотревшую на гостя в замочную скважину. — Рыжик, ты чего там прячешься? Войди, познакомься. Это дядя Костя.
— Нина, — чинно отрекомендовалась толстушка, подавая гостю руку. Не сводя с его лица любопытных зеленоватых глаз, она вдруг спросила: — дядя Костя, а что такое урки? Они как турки, да?.. Они где живут?
— Сонечко, иди сюда сейчас! — донесся из соседней комнаты испуганный голос Ганны.
Лицо гостя вспыхнуло. К счастью, Сашко внес баян, передал его Третьяку, и тот, насупившись, стал отирать рукавом мехи.
— За инструментом уход нужен, — сказал он парню и подмигнул Нине, рожица которой опять показалась в приоткрытой двери. — А ты, рыжая, слушай, что такое урки и где они живут. — И вдруг запел противно рыдающим голосом:
Сижу день цельный за-а-а решеткой,
В окно тюремное гляжу.
И слезы катятся, братишка, постепенно
По исхудалому лицу...
Девочка стояла в дверях, засунув пушистый кончик косы в рот. Над ней виднелось встревоженное лицо Ганны.
Сидит мой миленький в халате.
На ем сплошные рукава,
Шапчонка рваная на ем на вате,
Чтоб не зазябла голова...
И вдруг, резко сведя мехи, спросил: — Ну, гражданин начальник, возьмешь?.. Бери, не пожалеешь. Это тебе я, Костька-Мамочка, говорю.
— ...И время не очень подходящее. Сейчас мы с шурином твоим новый метод пробуем, комплексная бригада, слыхал?
— Слыхал. Бублик-то у вас в тех бригадах колонновожатый смены... Хвастал...
— Как, Суханов и есть Бублик? — недоверчиво спросил Олесь.
— А ты думал?.. Три судимости. Катушка!.. Может, полагаешь, я на твои косые зарюсь? Да мне они до лампочки. Тьфу! Мой кореш Бублик — колонновожатый, а я? О Бублике в «Огнях» пишут, а я?.. Ну что, берешь?
— А, хай его грец! — махнул рукой Олесь. — Только, парень, вместе мы всё решаем. У нас, брат, демократия. Мой голос «за», а что там ребята скажут...
Увидев, что гость бережно опускает баян в футляр, Нина, все время жадно разглядывавшая его, не выдержала и шагнула вперед:
— Дядя Костя, а как говорят: «у́рок» или «уро́к»?
Мать опять было бросилась к ней, но гость на этот раз не смутился:
— Если насчет меня, рыжая, говори: бурок — бывший у́рок, понимаешь?
— А у бурков тоже свои песни есть?
— Будут. — То ли закурчавившаяся рыжеватая молодая бородка изменила физиономию гостя, которую Олесь когда-то в больнице сравнивал по выразительности с пяткой. То ли проглянуло на ней что-то совсем новое, еще неясное. Гость застенчиво опустил глаза и, вдруг достав из кармана продолговатую коробочку, протянул девочке: — На, рыжая.
— А что это?
— Смотри... Это для знакомства от бурка Кости.
В коробочке были маленькие часики на круглой браслетке. Настоящие часики. Они тикали. Девочка жадно схватила их, смотря на мать. Зеленые глазки просили, умоляли.
— Не смей, верни сейчас! — вскрикнула Ганна и, выхватив у дочери часики, сунула гостю. — Как это можно брать такие подарки от незнакомого?.. — Голос говорил больше, чем слова.
Третьяк вспыхнул. Лицо приобрело свекольный оттенок, светлые брови, телячьи ресницы, бородка сразу резко обозначились на нем.
— Думаете, темное? — И вдруг, размахнувшись, бросил часы о стену. — Эх вы! Сеструхе на день рождения купил. — Он хотел что-то сказать, но произнес лишь еще раз «эх» и выбежал из дома.
Поперечные видели, как он прошел мимо окон, что-то бормоча про себя.
— Зря ты, Гануся, — сказал Олесь, прижимая к себе испуганную девочку, — с такими осторожно надо...
— А ты, ты? — зачастила Ганна. — То он от выдвижения отказывается, от хлопцев уходит, то вот, пожалуйста, какого-то урка к себе берет. Зачем? Ну? Какое тебе до него дело? Пусть Мурка к мужу утиль сбывает. Ему небось не сунула, к тебе привела... Ну? Возишься с ними, пестуешься и так и эдак, а с женой, с детьми и побыть времени нет.
— Ганна!
— Ну что Ганна?.. Пройдысвит. До всех ему дело. Все ему свои, только жена с детьми ничейные... На грядке с лопатой уснул, возле радио в воскресенье уснул, за столом уснул... И все мало, все мало... Еще себе на плечи какого-то урка сажает. — Уставив руки в бока, она наступала на мужа и вдруг заплакала: — Нэма у мэнэ чоловика. Нэма у дитэй моих батька. — Потом выпрямилась, вытерла тыльной стороной ладони глаза-вишни, встряхнула головой: — Хватит! Вот заведу себе дружка — будешь знать! И заведу, попомни мое слово...
В день, когда на улице Березовой происходил этот разговор, Мария Третьяк, ловко поднявшись по скобкам железной лесенки в стеклянное гнездо крана, вознесенное высоко над стройкой, пребывала в наилучшем расположении духа. Сбывалось то, из-за чего она, девчонка из Белоруссии, столько поскитавшаяся по белу свету, приехала сюда, в тайгу. Наконец-то брат, которого еще в войну мальчишкой занесло в уголовный мир, попал в хорошие, верные руки. Дело сделано, а вот возвращаться уж и не хочется. И муж, и настоящая профессия. Эти, недавно еще совсем дикие берега таежной реки за это время стали такими же дорогими, как белорусское село, где она выросла. Выволокла брата, а сама... Ну что ж, судьба! Как-то там мама? Мурка представила себе школу в селе Елиничах. Седую женщину, медленно передвигающуюся на костылях в пустых летом классах. Солнце засматривает в запыленные стекла. За окнами поют петухи. Женщина присела за учительский столик. Слушает, не раздадутся ли на крыльце шаги почтальона... И вот письмо. И вот весть: сын Костя в экипаже знаменитого Поперечного, а дочь Мария... Своевольно встряхнув мальчишескими космами, Мурка открыла в стеклянном фонаре форточку и крикнула вниз:
— Эй, там, дети, в школу собирайтесь, петушок пропел давно! Ну! Мой журавль готов, подцепляйте свой паршивый горшок!
И когда кран, подняв на цепях огромную бадью бетонной массы, вздрагивая от напряжения, чуть раскачиваясь на ветру, понес его к котловану, ощетинившемуся крючьями арматуры, женщина вдруг ощутила в себе нечто необычное: почудилось, как что-то постороннее, незнакомое шевельнулось, будто дрогнуло, внутри нее. Вся встрепенувшись, она насторожилась: ничего, показалось. И, насвистывая какое-то буги-вуги, даже ухитряясь отбивать при этом ногою такт, она отнесла в котлован вторую, третью, четвертую и еще много бадей. «А все-таки что же это было?.. Неужели?.. Нет, нет... А может?» Потом вошла в рабочий темп и совсем позабыла об этом новом, незнакомом ощущении. И именно когда она о нем позабыла, оно повторилось. Теперь она уже отчетливо почувствовала, будто в ней, в низу живота точно бы ворохнулась какая-то маленькая теплая птица. На миг сняв руку с рычага, приложила ладонь к животу: «Ой!» Ей показалось, что рука ощутила вместе с теплом смутное движение. Кран шел с бадьей, он требовал внимания. Проверить было нельзя.
«Неужели «оно» уже ожило?..» Она ждала, что это придет. Она научилась переносить и скрывать от окружающих и головокружение и тошноту. Были и другие признаки приближения этого дня, но она прятала их даже от мужа. А вдруг ложная тревога, ложная радость, как это однажды уже случилось в ее жизни? Да нет же, «оно» уже живет, движется. Мурка посмотрела в круглое зеркальце, которое она прикрепила к металлической стойке, повернулась вполоборота. Во всех ракурсах на нее смотрело лицо, которое ей очень нравилось, которое она холила, берегла. Сейчас у этого лица было несвойственное ему выражение: удивленное, растерянное, вопросительное.
— Мама Мура, — сказала вслух крановщица, подмигивая карим глазом, и, смакуя, повторила, растягивая:— Ма-ма, ма-ма...
Это первое слово, произнесенное ею когда-то, звучало незнакомо, волнующе, радостно: ма-ма!.. Стальной гигант, ловко действуя своими огромными членами, продолжал трудолюбиво носить бетон. Он ходил размеренно, как всегда, и никому из множества людей, которым он помогал, и в голову не приходило, что живой мозг этого крана, помещающийся в вознесенной над землей стеклянной кабинке, в эти минуты предельно далек от всего того, что делается на плотине.