Книга: На диком бреге (С иллюстрациями)
Назад: 8
Дальше: 10

9

Письмо, полученное из Старосибирска, и обрадовало, и озадачило Дюжева. В нем содержался совет послать ко всем чертям строительство и ехать на жительство к другу, отдыхать от всего, что было, что есть и что может произойти. Если бы такое приглашение прислал человек, которого Дюжев мало знал, он разорвал бы письмо и забыл о нем. Но писал лучший друг фронтовых лет, Карл Ворохов, тот самый, с которым они, отступая, подрывали мосты на реках от Бреста до Подмосковья, а потом, наступая, строили их на всем победном пути до Берлина, веселый, смелый, неутомимый, изобретательный Ворохов.
Почерк был знакомый. И все же казалось, писал кто-то другой, неизвестный, не имеющий отношения к старому другу. И женку Ворохова, Зою, Дюжев помнил. Это была одна из тех девушек, что в разгар войны уходили в армию, становились снайперами, разведчицами, пулеметчицами, санинструкторами, связистками и вместе с мужчинами несли все тяготы фронтового бытия. Телефонистка штаба инженерной части, Зоя была к тому же, себе на беду, хорошенькой. От поклонников разных званий отбоя не было. Сама же она платонически, почти молитвенно была влюблена в Дюжева, который тяготился этой привязанностью и очень обрадовался, когда уже в Польше его начальник штаба попросил увольнительные для себя и сержанта Зои: они собирались ехать в тыл до первого советского районного центра, чтобы зарегистрировать там свой брак...
И вот письмо. Вот обратный адрес: Старосибирск, улица Победы, дом 14, Ворохов К. М. Вот и сама эта тихая улица, одна из тех, что возникали после войны на окраинах, — реденькие шеренги разномастных деревянных домиков. За годы домики вросли в пейзаж, обветрели. Перед ними выросли черемуха, рябина, лиственницы... Дюжев шел по улице. Дома восьмой, десятый, двенадцатый и... сразу шестнадцатый. Четырнадцатого не было. Что такое? Какие-то пожилые люди — мужчины и женщины — сгружали с машины молодые, курчавые, бережно завернутые в рогожу пихты, привезенные, по-видимому, прямо из тайги. Несколько таких деревьев уже выстроились вдоль проезжей части, укрепленные, как радиомачты, проволочными расчалками.
— Простите, не скажете, где здесь дом номер четырнадцать?
— Вороховы, что ли? — спросил один из работавших, высокий худощавый старик в военных шароварах и форменном ватнике. — Он свой дом в глубь двора спрятал, Ворохов. Вон глухой забор — это его. — В тоне пожилого мужчины, в котором Дюжев без труда угадал офицера-отставника, звучало подчеркнутое пренебрежение.
— Да он и сам тут вертелся, все с утра к звонку своему что-то прилаживает, — вмешалась в разговор полная пожилая женщина. — Вы к ним не за огурцами, часом? Продала Зойка последние огурцы. Золотишники какие-то, что ли, заезжали. Втридорога, говорят, с них слупила... Да вон он и сам, Ворохов-то почтенный.
Действительно, из калитки, незаметно встроенной в тесовый глухой забор, показался человек с отверткой в руках. Не глядя в сторону сажавших деревья, он начал что-то старательно прилаживать. В этом толстяке с нездоровым, отечным лицом, с узенькими, заплывшими глазками было так мало от быстрого, порывистого, энергичного майора, что Дюжев на миг заколебался — подходить ли. Но толстяк уже сам заметил его, бежал навстречу, держа в одной руке отвертку, в другой— кусок проволоки.
— Полковник, Павел Васильевич! Друг сердечный!.? Приехал-таки... Ну, пойдем, пойдем в дом... Вот Зойка-то моя обрадуется! — Заплывшие глазки с любовью смотрели на гостя. — Такой же, но сивый... Ну еще бы!.. — Из глазок текли слезы, и Ворохов не стеснялся их. — А я сдал? Да? Пульс — сто с гаком, давление ужасное. Ничего, брат, не поделаешь: сэрдце, пэчень. — В этих словах он, явно подражая кому-то, заменял «е» на «э». — Только вот Зойкиными заботами да латинской кухней и держусь... Да пойдем, пойдем в дом... Постой, я собаку привяжу. Кобель у меня, я тебе скажу, родословная как у Черчилля, до двадцатого колена. Зверь: чужого молча атакует..,
Из-за забора доносилось глухое, злобное ворчание. Ожидая у калитки, Дюжев рассмотрел над щелью для писем и газет дощечку. «Осторожно, во дворе — злая собака», — предостерегала она. И уже выше этого стандартного предупреждения кто-то чернильным карандашом за словом «злая» вставил «и жадная»... Послышался знакомый мелодичный голосок, так много сразу напомнивший Дюжеву. И вот уже навстречу ему из калитки двигалась, переваливаясь, еще молодая, но толстая женщина в шубе, накинутой на пестрый домашний халатик.
— Товарищ полковник! Вспомнили, отозвались! — говорил знакомый голосок.
«Неужели Зоя?» Ну да, черты лица сохраняли прежнюю привлекательность, белые кудряшки веселыми штопорками выбивались из-под наспех накинутого пухового платка. Но и лицо, и кудряшки, и чистейшей голубизны глаза — все это, казалось, плавало на жировых наслоениях.
— Товарищ полковник, можно мне вас поцеловать?
— Это уж у мужа спрашивайте, Зоя, как вас там по батюшке?
— Зоя, Зоя, для вас всегда буду Зоя. Господи, как мы обрадовались, узнав, что вы живы и работаете тут рядом! И какая подлость этот «маленький фельетон». Я прочла и сейчас же говорю Карлику: «Пиши скорей письмо. Пусть плюнет на них и едет к нам...»
Едва дав гостю раздеться, супруги потащили его смотреть хозяйство. Крепкие сараи, погреб, ледник. Потом домик, где были и газ и батарейное отопление. Показали ванную, заставили дернуть ручку в уборной. Все дышало домовитостью: в чуланах до потолка одна на другой стояли банки с вареньями и маринадами, а в погребе лежали пустые кадки, от которых шел шибающий в нос запах укропа, эстрагона, черемши.
— Лучшие в Старосибирске огурцы, лучшая капуста — наши! — с гордостью восклицали супруги. — Тут один американец, Аверелл Гарриман, прилетал, Хочу, говорит, настоящую сибирскую еду попробовать. Так из ресторана к нам присылали. Честное слово! Так что у Зоюшки моей теперь международная марка. — И Дюжева тут же заставили отведать кислой капустки, съесть холодный, остро посоленный огурец, проглотить скользкий ароматный помидор.
— Да куда же вам столько? Тут на целую роту, — спросил Дюжев, выбираясь из погреба.
— Как куда? — удивилась теща Ворохова, кругленькая, подвижная старушка, которая, тоже сопровождая его, издали настороженно приглядывалась к гостю. — Кооперации помогаем, добрым людям продаем... И покупают! Намедни золотишники с Лены вместе с бочками огурцы забрали. Самолетом, говорят, на Лену пошлем. И отошлют, за прогон заплатят да еще наживутся... Были раньше огурчики — неросимые, вязниковские, монастырские! А теперь всё вороховские спрашивают!.. Вороховские здесь в почете...
Все трое суетились вокруг Дюжева, не зная, куда его и посадить. Обеденный стол был сплошь заставлен соленьями, маринадами, да так, что для тарелок и места оставалось мало. Были и свои наливки из здешних ягод: брусники, смородины, клюквы. Была рябиновая настойка, приготовленная по какому-то особому семейному способу. Дюжев любил хорошую народную еду, но такой гаммы русских блюд ему видывать не приходилось. И он охотно отведывал все, что ему клали, отставляя в сторону лишь напитки.
— Ну что вы, Павел Васильевич! Зоин батюшка, муж мой покойный, говаривал: сие и монаси приемлют, — настойчиво угощала теща Ворохова.
— Это же детское, здесь и градусов-то нет. Товарищ полковник, ну выпейте, ну что вам стоит, ну ради меня! — ворковала Зоя, как будто была она все еще прежней тоненькой, хорошенькой восемнадцатилетней, единственной дамой за праздничным офицерским столом.
— А ваш муж?
— «Твой», товарищ полковник, «твой», не зовите меня на «вы». Карлику нельзя, он же у меня насквозь больной. Наш профессор, он, конечно, здешний, старосибирский, но тоже знающий и деньги большие берет, он запретил Карлику всякую работу, физическую и умственную. Никаких волнений, категорически... А пить — боже сохрани!.. Да, Карлик, ты принял эти самые синие катышки?
На отечном лице Ворохова появилось испуганное выражение.
— Ой, забыл! Уж больше полчаса пропустил. — Он торопливо выхватил из кармана коробочку, долго отсчитывал какие-то крупицы, досчитал до пятнадцати, озабоченно положил в рот, налил было из кувшина воды, но Зоя вырвала стакан.
— Это же из бассейки. Это для полковника, а для тебя отварная.
— Так ты же, Карл, только принял какую-то пилюлю? — спросил Дюжев, которому было и смешно, и грустно, и досадно, и любопытно.
— То, Павел Васильевич, от профессора, от аллопата, а катышки — это гомеопат. У него все здешние народные артисты лечатся. Лупит, правда, больше профессора, но я ему больше и верю... — Говоря о болезнях и врачах, Ворохов заметно оживлялся. — Со мной тут еще один приходит гимнастикой заниматься по системе йогов. Что поделаешь? Из каждого положения есть два выхода, и тут либо вот глотай все это, либо ложись да помирай...
Веселая поговорка майора Ворохова о двух выходах из любого положения заставляла когда-то окружающих улыбаться, даже под бомбежкой или артиллерийским обстрелом. Теперь она прозвучала жалко. Кроме болезней в этом доме столь же охотно говорили о том, как с небольшого участка, с домашней теплички и парников извлекать доходы. Зато любая попытка Дюжева перевести разговор на дела строительства уходила в песок, не оставляя следа. «Неужели человек может так перемениться?» — поражался гость. И хотя за ним ухаживали, наперебой угощали, он испытывал тягостное чувство.
— Ты, Павел Васильевич, человек одинокий. Мамаша тебя в сыны запишет, будет у тебя здесь отдельная комната, та, что наверху, или вот эта, внизу, — любую выбирай... Будешь у нас как сыр в масле кататься, — сулил Ворохов, и заплывшие глазки его влюбленно поглядывали на гостя.
Дюжев знал, что обычно после одной-двух рюмок майор весь как-то раскрывался, становился особенно милым, веселым, душевным.
«Выпить, что ли, с ним, попробовать?» Но слово, данное Литвинову, как бы стояло на страже — не смей, а вдруг... Но ведь кто-то сказал: «Отвыкая курить, держи пачку папирос в кармане». Дюжев, Ворохов и два их товарища-офицера бросали курить на фронте в самую тяжелую пору сражений, в разгар битвы на Волге — 7 ноября. Бросали, испытывая волю. Двое погибли, а он не курит, и до сих пор даже сам запах табака ему противен... Э, была не была!
— Ну, Карл, так уж и быть, по единой, по наркомовской, по фронтовой.
На миг на толстом лице хозяина появился испуг. Потом Ворохов виновато оглянулся на дверь, что вела на кухню, где были женщины, дрожащей рукой налил две стопки из первой попавшейся бутылки.
— Из каждого положения есть два выхода: либо не пить, либо... Выбираем лучшее. — Он как бы вонзил в себя жидкость и закусил соленым груздем, выпачкав губы сметаной. Подождав, пока Дюжев с задумчивым, сосредоточенным видом допьет свою, он налил еще. — Эх, первая колом, вторая соколом! — И торопливо опрокинул ее, до того как дверь в кухню растворилась и Зоя появилась в ней, торжественно неся блюдо с пельменями, а мать, следовавшая за ней, — уксус и перец.
И все-таки женщина догадалась. Почти бросив на стол блюдо, она кинулась к мужу:
— Что ты делаешь, Карлик?.. А вы, товарищ полковник, как же вы ему дали? Это же для него яд. — Она попыталась убрать со стола графины, но муж не дал.
Действительно, он менялся на глазах. В этого толстого, казалось раз и навсегда обрюзгшего человека, не меняя его сегодняшнего облика, как бы возвращался прежний Ворохов.
— Карлик, умоляю... Полковник, прикажите ему! — металась Зоя.
— Карл Мартьянович, побойтесь бога! — вторила теща.
— Брысь! — крикнул Ворохов и хлопнул по столу так, что тарелка опрокинулась и грузди, как лягушки, зашлепали по полу.
Женщины бросились подбирать осколки, а Ворохов, все больше хмелея, презрительно глядел на них,
— Они тебя, Дюжев, думали тоже в эту мышиную нору затащить: поселишься, будешь проектики по давальческим заказам для колхозов делать. Шабашник с дипломом, выгодный квартирант!.. А ты прежний, нержавеющий. Выпьем за прежнее! — Ворохов опрокинул еще стопку и сильным, приятным баритоном завел:
...С берез, неслышим, невесом,
Слетает желтый лист,
Старинный вальс «Осенний сон»
Играет гармонист.

Полковник, помнишь нашу свадьбу в Польше, в Соколуве?.. А ну подтягивай, Зоя! Худо ли тогда было!
И, будто подчиняясь гипнозу воспоминаний, толстая женщина чистым, как первый ледок, голоском, из-за которого в свое время ее чуть было не увели в армейский ансамбль, поддержала:
Вздыхают, жалуясь, басы,
И, словно в забытьи,
Сидят и слушают бойцы,
Товарищи мои...

Теперь пели втроем. Дюжев вспомнил и этот вечер, и эту песню. Война уже догорала, его часть давно не разрушала, а только строила. Мосты на запад. Была весна, в воздухе пахло черемухой, победой, и под эту любимую песню тех дней всегда вспоминалась ему та давняя московская весна, когда Ольга, оканчивая институт, переходила в ординатуру и они по ночам просиживали, прижавшись друг к другу, на мокрых скамейках в голом парке у Большой Пироговской, слушая шлепанье тяжелых капель. И хорошо мечталось под эту песню о том, как после недалекой уже победы вернется он домой к жене, к сыну, как заживут они втроем в своей квартирке, полученной всего за несколько месяцев до начала войны.
Под этот вальс осенним днем
Ходили мы на круг.
Под этот вальс в краю родном
Любили мы подруг...

Они пели в унисон. Пели, не замечая, что слезы стоят у них в глазах. Теперь их снова ничего не разделяло, и шустрая старушка, чувствуя свое бессилие, поджав пухленькие губки, зло смотрела на Дюжева черными крысиными глазками.
— А ну, полковник, расширим сосуды! — сказал Ворохов, наливая еще.
— Карл Мартьянович, а профессор что скажет? Зоя, не вели ему!
— Для расширения сосудов... Павел Васильевич, я тебя насквозь вижу. Ты ж меня тащить к себе приехал из этой мышиной щели на большие ветра... Ошибся, друг, опоздал... Нет больше инженер-майора Карлушки Ворохова, есть старый тещин тюфяк. Из каждого положения есть минимум два выхода, а из этого... только в могилу. Всё, конец...
— Карлик, родной, ну прими этот синий катышек! У тебя же такое расстроенное здоровье!
Вырвавшись из колдовского обаяния старой фронтовой песни, Зоя становилась прежней.
— Брысь! Я, бывший гвардии майор, говорю с другом. Павел Васильевич, кто я теперь? Ну, не знаешь? Я теперь Тыбы.
— Это что же за звание? — вяло поинтересовался Дюжев. Хмель не брал его. Он был трезв и тяжело боролся с возраставшим желанием пить дальше.
— Это — мое звание, Тыбы... «Ты бы в аптеку сходил...», «Ты бы кадки пропарил...», «Ты бы за свет уплатил...» Тыбы — вот кто я, понял? — Невесело хохотнув, он вышел из комнаты, вернулся с пачкой «Казбека».
— Карлик! — метнулась жена, но он грубо оттолкнул ее и протянул коробку гостю:
— Сузим сосуды.
— Не курю...
— Все еще не куришь? Фронтовая клятва? А я закурил. Тайно от них предаюсь этому пороку...
Дюжев смотрел на друга. Вот теперь перед ним был прежний Ворохов, но какой же он жалкий, растерянный, смятый! И Зоя — у нее тот же голос, звонкий, чистый, но во что превратилась эта девочка, в которую когда-то были влюблены все молодые офицеры его штаба?! Было жаль, хотелось помочь, что-то сделать, но он не знал, что для них хорошо и что плохо. Это были, в сущности, незнакомые, далекие люди, лишь носившие принадлежавшие когда-то иным людям имена.
— Тыбы! — продолжал Ворохов. — На надпись на собачьей табличке обратил внимание? «Злая и жадная собака...» Мальчишки сделали. Правильно сделали.
— Хулиганье, уж такое хулиганье!.. Нигде такого хулиганья и нет. Третью дощечку пакостят, — запричитала теща. Сидя у краешка стола, она все время быстрыми движениями клала что-то себе в рот и мелко-мелко жевала.
— Правильная надпись... Они к нам за яблоками, а я кобеля спустил... Видал кобеля? Родословная как у Черчилля. Зверь!
— А как же с ними иначе, Карлик? Если бы только яблоки — они ж дерево сломали, лучшую яблоню, «стелющийся пепин шафранный».
— Брысь!.. Верно, злая и жадная собака: на детей — кобеля... Ну, давай налью, Павел Васильевич. Ты слушай, слушай. Тут в бане в парилке с одним каким-то типом мы друг друга вениками обрабатывали. Запыхался я, говорю: «Счастливый, легко тебе, а у меня вон брюхо, аж ног не вижу». А он: «Дело поправимое, средство знаю. За месяц твое брюхо начисто выведу». Обрадовался я: «Какое?» А он: «Ты Тыбы?» — «Ну, Тыбы», — отвечаю. «После бани ставь полдюжины пива с хорошим закусом — скажу».
— Уж сколько раз, сколько раз, Карл Мартьянович... Беда: как выпьет, так и начнет... — закудахтала теща. — Серый человек глупость сказал, а он забыть не может...
— Брысь!
— Ну-ну, дал средство-то? — Дюжев слушал и не слушал.
Он нарушает слово, он пьет. Это страшно. Как магнит притягивает взгляд бутылка водки, стоящая в стороне от разноцветных настоек и наливок. Под ложечкой сосет, ознобная зевота сводит челюсти... «Ну еще совсем немножечко, ну и что будет? Выпью и лягу спать... Нет, нет, нет... Да ведь чепуха, что будет со стакана?» Он презирал себя за самую эту внутреннюю борьбу, но не думать об этом не мог. И, чувствуя, как слабеет воля, старался отвлечься от этих дум.
— Ну, и какое же средство сказал?
— Сказал, — невесело усмехнулся Ворохов. — Допил он мое пиво, доел последний бутерброд и говорит: «Сколько пенсии тебе идет?» Ну, столько-то. «А семейство велико ли?» Такое-то, отвечаю. «Я, говорит, на все плечо вкалываю и меньше тебя зарабатываю. И ребят трое. Давай поменяемся — за месяц все лишнее подберет. С гарантией...» И ушел, не поблагодарив даже за угощение... А? Каково, полковник, Карлушке Ворохову такое слушать?
Дюжев расхохотался.
Ворохов не сразу, но все-таки присоединился к нему. И вдруг, снизив голос, быстрым шепотом спросил:
— А что ты там на стройке мне предложишь? Поди, какого-нибудь отставной козы барабанщика изображать при твоей персоне? Ну говори, пока баб нет.
И, будто вызванные заклинанием, обе женщины разом возникли в дверях.
— Карл Мартьянович, как же это так? Вам такую жизнь устроили, все завидуют, профессоров, гомеопатов к нему водим... — причитала старуха. И вдруг набросилась на Дюжева: — А вам не стыдно? Люди пожалели, лучшую комнату хотели ему отвести, старались, стряпали... Бессовестный!
Дюжеву было противно. Он понимал: нужно встать и уйти. Но он не вставал и не уходил, весь уже связанный этим, таким ему знакомым, тягостным безволием, все более овладевавшим им.
— Нешто это хорошо, больного человека спаивать? Сам алкоголик, ну и жри, а зачем других-то?.. — Старуха наскакивала на Дюжева, как наседка, защищавшая цыпленка от ястреба.
— Замолчи, инфекция! — Ворохов вскочил, сжав кулаки.
— Это какая ж такая инфекция? Да такого и слова-то нет...
— Не могу же я тещу заразой называть!
— Заразой! Да за такое слово я тебя в суд потащу.
Ворохов замахнулся бутылкой, но гость крепко перехватил его руку. А старуха уже кричала откуда-то из-за двери:
— И дом-то не твой, не твой... Он на Зоеньку записан... По суду выселим, со срамом. И уйдешь...
Все было как в какой-то пьесе Островского. Дюжеву было физически противно, хотелось выбить стекло, впустить свежий воздух. А Ворохов мотнул лысой головой, будто отбрасывая назад былые свои кудри.
— Вот так и живем! Так что же ты мне предложишь, полковник?
— Ничего, — ответил Дюжев. — Ничего, Карл Мартьянович. Ничего.
— А я хочу знать. Садись. Выпьем. Все равно плохо.
Теперь никто им уже не мешал. Откуда-то издалека, будто из другого мира, доносились рыдания, злой старческий шепот, басовитый лай кобеля. Загроможденный закусками стол, комната, набитая вазочками, статуэтками, вышитыми салфеточками, — все это нечетко, как мираж, забилось перед глазами Дюжева, а фронтовой товарищ сидел перед ним таким, каким видел он его в последний раз, когда внезапное половодье разрушило их творение, на которое они возлагали столько надежд. Этот прежний Ворохов понимал все с полуслова. Вспоминали они разное: дорогие обоим боевые приключения, живых и мертвых друзей. Многих, многих уже не было...
— Снаряды ложатся близко, — хрипел Дюжев. Он сам наливал, пил вприхлебку, как чай. Пил, чтобы не вспоминать о нарушенном слове, о деле, которое ждет, о собственном безволии и об этой проклятой силе, которая снова схватила его, несет, несет. — Да, майор, снаряды ложатся близко.
— В нашем квадрате, полковник, в нашем квадрате. Скоро и нас накроет. Выпьем снова, выпьем тут: на том свете не дадут. Ну а если и дадут, выпьем там и выпьем тут... — И запел любимую:
...Позарастали стежки-дорожки,
Где проходили милого ножки.

И вслед за ним густой, мягкий бас подхватил:
Позарастали мохом-травою,
Где мы гуляли, милый, с тобою...

Из соседней комнаты слышался плач. Но это не были давешние злые рыдания. У Дюжева сердце защемило от жалости.
— Ждала тебя, полковник, мечтала, к лучшему парикмахеру бегала, видишь, кудри навила, — невесело усмехался Ворохов и, повернувшись к Дюжеву, чуть не упал со стула. — Поди уж, утешь... Она ведь тоже вроде меня. Она, — Ворохов многозначительно поднял палец, — она тоже разная...
Дюжев пошел в соседнюю комнату. Свет в ней не был зажжен. Пахло смесью острых духов и лука. Все плыло, качалось. В углу на диване темнел неясно очерченный женский силуэт. Он сел возле. Ему казалось, что плачет не эта, не сегодняшняя Зоя с фигурой, похожей на гитару, а тоненькая девушка, которая когда-то следила за ним влюбленными глазами. Он положил руку на вздрагивающий затылок, погладил мягкие волосы. Она взяла эту руку, зарыла в ладонь мокрое лицо. Ладонь ощутила поцелуй теплых вздрагиваюших губ. Звонкий голосок, будто долетавший из далекого прошлого, умолял:
— Товарищ полковник, не трогайте вы его, не бередите ему душу... Ну, ради меня... Ведь он совсем больной. — И опять мягкие губы коснулись ладони.
Дюжев уже не понимал, чей это голос, не мог разуметь, о чем его просили и кто просил. Ему было просто приятно слушать, и он задремал в теплой, покачивающейся, плывущей полумгле...
Проснулся рано, со страшной тяжестью в голове, чувствуя: произошло что-то непоправимое. Бил озноб. Руки и ноги дрожали, все качалось.
Возле дивана кто-то оставил на табурете бутылку водки, стакан и кувшин с капустным рассолом, источавшим густой запах погреба. Дюжев знал, как в одно мгновение снять это гнуснейшее, тягостнейшее состояние. Дрожащей рукой налил он в стакан водку и, преодолевая отвращение, поднес ко рту. И вдруг как наяву стал перед ним Старик, смотрящий прямо в лицо своими синими-синими глазами. Дюжев оторопел, отпрянул. Захотелось отбросить стакан, как ядовитое насекомое, но, преодолев этот панический порыв, он осторожно поставил стакан обратно. Поднял кувшин с рассолом и прямо через край стал пить холодную, приятно солоноватую жидкость. Пил он долго. Утолив жажду, огляделся. Он спал одетым, даже в сапогах... Чтобы подняться на ноги, ему пришлось точно бы отклеивать себя от дивана... «Глоток, один только глоток, ну что будет от одного глотка?..» Быстро поднял стакан и опять осторожно поставил... Почему-то опять вспомнилось, как на фронте он бросал курить. Немцы по ночам кричали через ничейную полосу в какую-то трубу, адресуясь к командиру дивизии: «Родимцев, морген Волга буль-буль!» До реки оставалось метров триста... Дюжев снова поднял стакан. Подержал, даже понюхал и поставил. Усмехнувшись, двинулся к выходу. В столовой его ждал завтрак.
— Товарищ полковник, куда же вы? — окликнул звонкий голосок, всю ночь звучавший в странных его сновидениях. Толстая Зоя, кутаясь в клетчатую шаль, вопросительно-выжидающе смотрела на него.
— Спасибо... Я пойду.
— Ну, идите. — Смахнув слезу, она тихо добавила: — Не забывайте...
Пока он надевал шинель, папаху, в соседней комнате шуршали женские голоса. Или они звучат в больной его голове? Не мудрено: стены покачиваются, в ушах звенит...
— До свидания, хозяева! Спасибо за все! — Он постарался произнести эти слова как можно бодрее, громче.
— Товарищ полковник, помните, вы мне обещали, — многозначительно прозвенел голосок из прошлого. Разница между голосом, сохранившим всю свою юность, и лицом, на котором знакомые миловидные черты были лишь как бы маской, больно ужалила Дюжева. — А может, все-таки покушаете?
— Нет, уж я в аэропорту.
— Тогда я пойду посажу Джека на цепь. — Зоя вышла во двор. — Джек, Джечек!.. Идите, товарищ полковник, теперь ничего.
Дюжев старался шагать прямо, и потому походка у него была нарочито четкая, как на параде. За калиткой слышалось пыхтение. Толстый, с обрюзгшим лицом, еще более опухший, Ворохов возился с тем же электрическим звонком, приделывая над ним жестяной навесик. Он поднял на Дюжева покрасневшие глаза с набрякшими веками.
— Доброе утро, Тыбы!
— Здравствуй, Павел Васильевич, — тихо ответил Ворохов, вытирая рукавом пот со лба. — Видишь, какой стал. Велика ли работа, а вспотел. Сэрдце, пэчень...
— Ну, а как же вчерашний разговор? — Дюжев, изо всех сил стараясь стоять прямо, прислонился спиной к телеграфному столбу.
— Какой там разговор! Мало ли что человек спьяну наболтает!.. Ничего не помню.
— Так-таки ничего?
— Ну что ты от меня, Павел Васильевич, хочешь? Была война. Майор Ворохов, как тебе известно, от пуль не прятался. Двадцать пять лет в армии отгрохал, полный бант орденов. Ну а сейчас пусть, кто молод, энтузиазм проявляет, а я советскую власть благодарить буду за то, что она для меня сделала.
— Стало быть, Карл, худеть не хочешь?
— Не пойму я, к чему это? Плох я был вчера. Себя не помню. Зоеньку вон обидел, мамашу оскорбил... Прощай, Павел Васильевич! Видать, разошлись наши дорожки.
И они холодновато протянули друг другу руки на пустынной улице, по которой рабочие уже прошли на свои заводы, фабрики, верфи. Было морозно, воздух был чист, студен, снег круто скрипел под сапогами.
Вчерашнее мерещилось смутно и почему-то напоминало Дюжеву недавний охотничий случай. Подбираясь по болоту к уткам, он угодил в чарусу — в трясину, притворяющуюся веселеньким зеленым лужком. Непрочный дерновый слой, зеленевший среди белесого кочкарника, вдруг прорвался, ноги ухнули в жижу и стали быстро погружаться в нее. Дюжев испугался, закричал, хотя знал, что никто, кроме сороки, севшей рядом, его не услышит и никто не может ему помочь. И тогда, взяв себя в руки, победив сковывающий страх и желание поскорей вырваться, он осторожно положил ружье плашмя на нетронутый дерн, налег на него грудью и стал медленно освобождать ноги. Вытащил. Опираясь на ружье, ползком добрался до кочки и, весь в липкой грязи, бессильно лег, уткнувшись лицом в белесый мох, с ощущением великой победы, огромного счастья — счастья жить. И вот сейчас, слабый, дрожащий, он тоже внутренне ликовал: стало быть, и этот беспощадный, грозный недуг отнюдь не всесилен. «А ведь и верно, черт возьми! Курить надо бросать, имея пачку папирос в кармане». И, будто испытывая себя, Дюжев в ресторане аэропорта присел к столику, стоявшему возле буфета. За стойкой полная блондинка в кружевной наколке священнодействовала с мензуркой, отмеривая официанткам в графины, графинчики, стопки, лафитнички разное количество граммов разных крепких напитков. Прихлебывая из стакана жидкий ресторанный кофе, Дюжев смотрел на это священнодействие и вызывающе усмехался.
И вдруг до его сознания дошли два слова: «Литвинов» и «инфаркт». Вздрогнув, он оглянулся. За соседним столиком сидели какие-то люди, судя по всему только что прилетевшие издалека. Они разговаривали. Дюжев подскочил к ним: так ли он расслышал? Те ответили: так. Они садились в дивноярском аэропорту, а там только и разговоров, что вчера инфаркт хватил начальника строительства.
У трапа, перед погрузкой в самолет, новость эта была уже у всех на устах. Никто ничего точно не знал, но, как всегда бывает в таких случаях, сообщение уже обросло подробностями: инфаркт тяжелый... Случился он где-то далеко от строительства, будто бы даже в тайге. Больной нетранспортабелен. Из Старосибирска специальным самолетом вызвали известного кардиолога, но надежд мало...
«Как же это? Что же это?.. Эх, Старик, Старик!» — думал Дюжев. Думал и сам удивлялся, что даже эта печальная весть не гасит в нем радости первой победы над своим недугом.
Назад: 8
Дальше: 10