Книга: На диком бреге (С иллюстрациями)
Назад: 6
Дальше: 8

7

Выйдя в это еще по-зимнему холодное, но уже по-весеннему влажное утро на веранду проделать свои обычные упражнения с гирей, Федор Григорьевич Литвинов ощутил непривычную боль в левом плече. Она рождалась где-то в груди и поднималась кверху. Почувствовав к тому же сильное сердцебиение, Литвинов оставил гирю, не доделав положенное количество жимов. Поел без аппетита и, преодолевая непонятную тягостную скованность, пешком отправился в управление. «Простыл вчера на деревообделочном комбинате», — решил он, вспомнив, какие сквозняки гуляли по огромным, наполовину еще пустым цехам, и, объяснив для себя непривычную эту боль, постарался забыть о ней.
Сунув руки в косые карманы куртки, сбив назад кепку, он энергичным шагом двигался по строительным площадкам, по маршруту, намеченному еще с вечера. Боль притупляла восприятие, рассеивала внимание. Он дважды без особого повода вспылил, обругал хорошего человека за чужую вину, а когда Надточиев со свойственной ему прямотой пытался восстановить истину, попало и ему. Совсем расстроившись, Литвинов позвонил в приемную, попросил Валю прислать за ним машину и раньше обычного приготовить дела.
— Ну что у нас там нового, Валенсия? — спросил он, заканчивая разговор.
— Товарищ Дюжев вернулся, вас дожидается.
И действительно, когда Литвинов шел к себе, среди других ожидавших приема он увидел крупную, характерную фигуру бородатого инженера, сидевшего неестественно прямо и сосредоточенно смотревшего перед собой. Перехватил он и умоляющий взгляд Вали. Конечно, все ожидавшие в приемной читали когда-то «маленький фельетон». Пряча любопытство, они ждали теперь, что произойдет. Литвинов уже обдумал несколько вариантов «сугубо сильного» разговора с Дюжевым. Но, увидев эту будто окаменевшую фигуру, этот застывший взгляд, сразу все их забраковал.
— А, Павел Васильевич! — сказал он почти беззаботным тоном. — Здорово, друг! Что-то ты загостил в столице нашей родины Москве. Какие новости? А ну-ка прямо ко мне. — И, обняв Дюжева за талию, он, сопровождаемый разочарованными взглядами и еще одним благодарным, почти восторженным из-за толстых очков, скрылся за дверью. Сел он не за стол, а в кресло и указал Дюжеву кресло напротив.
Тот продолжал стоять.
— Ну, так как дела? Сие сугубо интересно... Весна — вон она подпирает... Многое не закончил в Москве? Директор института заверил — доделают без тебя. Так ли? Сумеют, а?
Дюжев достал из полевой сумки номер «Старосибирской правды» и молча положил перед начальником. Действовали при этом лишь руки, сам же он пребывал все в том же деревянном оцепенении.
— Читал, — сказал Литвинов, отбросив газету.
— Это все правда, — произнес Дюжев.
— Нет, неправда! — Литвинов вскочил. — Неправда, слышишь ты! Это полуправда, а полуправда хуже лжи. — Литвинов взмахнул руками и тут же сморщился от боли. — Понимаешь, продуло. Прострел, что ли?.. Ты вот что, ты мне тут брата Карамазова не разыгрывай! Сейчас же на реку, там развертывают твой проект, а Макароныч уже зашивается: не тот нарзан, как говорят некоторые классики.
— Все это было, — упрямо повторил Дюжев, — и я обязан вам обо всем доложить.
— Уже доложили во всех подробностях.
— Кто?
— Ну, стукачей-любителей на наш век хватит, завистников тоже не занимать. Но был тут один занятный звонок. Звонил из Москвы какой-то лауреат, депутат, что-то там еще, черт его знает...
— Казаков?
— Вот-вот, Казаков. Ошарашил меня всеми своими званиями и ну тебя нахваливать: и такой ты, и сякой, и немазаный.
Неестественная напряженность, сковавшая Дюжева, на мгновение как-то ослабла, но он упрямо продолжал:
— Я был послан вами в ответственную командировку, и я обязан рассказать вам, как я не оправдал вашего...
Литвинов вскочил, хватил ладонью по столу. Щетинистые брови его встопорщились.
— Хватит! Хватит, инженер Дюжев! Ступай работать, карамазничать будешь дома, в свободное время, в день отдыха...
— Федор Григорьевич, я...
— Да катись ты... — Литвинов со смаком выругался. — За дело, сейчас же, немедленно. Ну!
Дюжев пошел к выходу, у дверей обернулся. Начальник стоял все в той же свирепо-напряженной позе, и лицо у него было странно искажено. Валя, войдя в кабинет, застала его со слезами на глазах, выжатыми смехом и болью.
— Ой, Валенсия, Художественный театр! — И снова, прыснув смехом и морщась от боли, схватился за плечо.
— Да что с вами, Федор Григорьевич? — обеспокоилась девушка.
— Ничего, прострел. Благородных названий сия болезнь, кажется, не имеет. Прострел вульгарис. И давай закручивай мясорубку. Кто у тебя там на очереди?..
День, как и всегда, был довольно напряженный, дел много, разнообразных, горячих, требующих внимания. Апатия постепенно прошла, и боль в плече смягчилась. Прием завершился. Литвинов, ожидая у телефона Москву, вертел в руках бумажку с конспектом разговора с министром, когда дверь вдруг открылась, и не успела появиться в ней Валя, как, мягко, но решительно отодвинув ее в сторону, вошел Дюжев. Руки его терзали и мяли папаху. На лице было такое выражение, будто он собирался произнести речь перед огромной толпой.
— Федор Григорьевич, — сказал он, напирая на «о», и голубые глаза его фанатично блестели. — Федор Григорьевич, даю вам слово большевика. — Он произнес это слово как-то особенно проникновенно. — Даю вам слово, этого... — и опять выделились эти «о». — Этого больше не будет.
Литвинов вдруг тоже взволновался.
— Ну и ладно, голубчик. Ну и ладно, и хватит. Мы действительно большевики, а не пионеры.
— Это нужно не вам. Это нужно мне: слово большевика.
И, повернувшись, ушел, будто только сейчас тут, в кабинете, сбросил с заплечной «козы» тот самый роковой кирпич, от которого «лопается что-то внутрях». Литвинов довольно потер руки и победным голосом пропел: «И гибель всех моих полков...»
— Валенсия! — И когда Валя появилась в дверях, готовая записывать поручения на завтра, он обвел ее веселым взглядом. — Да ты, брат, как секретарша из американского кинофильма, — блокнот, карандаш... Куда там Петину с его счетно-аналитическими помощниками. Так вот записывай: завтра утром совещание по мосту и дамбе. Пригласишь Вячеслава Ананьевича, Макароныча, всех. Не забудь Поперечного с Петровичем с этого самого «пятна капитализма». Докладчик Дюжев. Ясно? Ну, как там у американцев: говори «иес, сэр» и катись... Знаю, у тебя сегодня концерт... Ну, что еще?
— К вам врач.
— Завтра, в приемные часы.
— Он не на прием. Вы плохо выглядите.
— Я его не вызывал.
— Я вызвала, — твердо ответила Валя, и, прежде чем Литвинов, не терпевший в отношении себя никаких самоуправств, успел прийти в ярость, на пороге возникла Дина Васильевна, уже в халате, в белой шапочке, с чемоданчиком в руках. Она вошла так решительно, лицо у нее было такое озабоченное, что Литвинов растерялся, потом смутился и наконец улыбнулся:
— У тебя, умница, такой вид, что вот-вот услышишь: «Больной Литвинов, покажите язык».
— Нет, язык пока не надо, а пульс дайте, — произнесла Дина, протягивая руку.
— Нет, ты это серьезно? — Литвинов спрятал руки за спину. — Да я, умница, с самой войны ни разу у врача не был. Я вашего брата боюсь, как дьявол крестного знамения... Как это там у Толстого: несмотря на то, что его лечили лучшие врачи, больной все-таки выздоровел. Или, может быть, я неточно цитирую?
— Федор Григорьевич, мы так гордимся, что диспансеризовали все население Дивноярска. Вы единственный, слышите, единственный, чья карта не заполнена. Давайте руку! — Проверив пульс, Дина стала расставлять на столе прибор для измерения кровяного давления. Литвинов сидел, засунув руки в карманы, показывая, что ни на какие дальнейшие исследования он не пойдет. Дина тоже уселась в кресле, достала из чемоданчика журнал, раскрыла его:
— Я не уйду.
— Слушай, черт возьми...
— Можете ругаться крепче, я понемногу здесь к этому привыкаю. Только предупреждаю: бесполезно.
— Врываться в кабинет в разгар рабочего дня! Я занят, понимаешь, занят!
— Непохоже. Столько времени теряете на напрасные препирательства. — Дина перевернула страничку журнала.
— Да ничего же у меня нет, — прострел, продуло. Обычный прострел, или как он у вас там именуется по-латыни. Выпью на ночь перцовки, пустым стаканом больное место потру и завтра буду как огурчик.
— Не выйдет, — невозмутимо ответила Дина, рассматривая в журнале какую-то картинку.
— Слушай, кто я, начальник строительства или... хвост собачий? — повысил голос Литвинов. — Ты обязана...
— Вы начальник строительства. Я участковый врач вашего микрорайона. Вы делаете свои дела, я — свои. Каждый должен делать их добросовестно. Давайте руку, измерим давление. Нет, не эту, правую...
В халате, в распахе которого виднелся свитер, в белой медицинской шапочке, почти скрывавшей волосы, в валенках, имевших необыкновенно добродушный вид, эта похудевшая Дина, у которой по высокому лбу пробежали тоненькие морщинки, казалась Литвинову особенно милой. Больше уже не сопротивляясь, он подставлял руку, кидал колено на колено, дышал и задерживал дыхание, а сам смотрел на эту худенькую, спокойную, уверенную в себе и будто даже малознакомую женщину и думал о ее странной судьбе. Приехала влюбленная по уши в мужа, в его имя, в его дела. Приехала, чтобы жертвенно служить своему кумиру, и вот бежала от него... И не в припадке любовного угара бежала к другому мужчине, а в девичью палатку Зеленого городка, к нелегкой своей профессии.
— Ну как теперь живется-то, умница?
— Устаю. Знаете же, нас не хватает... Дышите, дышите глубже... Нет, в легких у вас чисто. Я не очень постарела? Сочиняете, постарела. Мне это Валя сказала, а она у вас врать не умеет. Так вот, теперь действительно покажите язык и скажите «а». Нет, и гортань чистая... Вы знаете, Федор Григорьевич, мне иногда кажется, что все эти годы я пролежала в сундуке, бережно во что-то завернутая и посыпанная нафталином. Теперь меня вынули, проветрили на солнышке, выбили из меня пыль, и я живу. Всё, застегивайтесь... Вот что, боли эти мне ваши определенно не нравятся, не смейте сегодня никакой перцовки! Слышите? И завтра пожалуйте в больничный городок, снимите электрокардиограмму. Иначе придется доставлять аппарат сюда на машине... Сейчас я вам напишу рецепт...
Заходившее солнце освещало завитки волос, выбивавшиеся из-под докторской шапочки. Глядя на эту женщину в белом халате, Литвинов испытывал нежность, желание подойти к ней и, как маленькую, погладить по голове, поцеловать в затылок. От Вали он знал, как отклонила Дина предложенную ей комнату, Знал, что Петин, этот сдержанный, знающий себе цену, скрытный человек, бродит иногда по Зеленому городку или около больничных корпусов, не обращая внимания на иронические взгляды. Знал, что для того, чтобы помогать матери, Дина работает на полторы ставки, устает, знал о ее дружбе с Надточиевым и Дюжевым и догадывался, что и тот и другой, каждый по-своему, неравнодушны к ней.
— Что вы меня рассматриваете? — спросила Дина, внезапно подняв голову и перехватив его взгляд. — Этот рецепт я передам Вале, она закажет лекарство. Если станет очень больно, накапайте на кусочек сахара, положите в рот и немедленно зовите врача. Избегайте волнений, резких движений, проститесь с этой вашей гирей...
— Хочешь сунуть меня в сундук, из которого сама выбралась? Дудки! Не влезу, не тот габарит.
— Федор Григорьевич, я серьезно. Мы посоветуемся, — может быть, вам придется поехать на курорт.
— А ну тебя к... монаху! — рассердился Литвинов. И вдруг почувствовал, как плечо, которое перестало было болеть, вдруг снова точно бы загорелось изнутри.
Когда он вышел из кабинета проводить Дину, в приемной сидел Петин. Он встал, отвесил ей молчаливый поклон. Ни один мускул не дрогнул на его сухом лице, но из острых черных глаз глянула вдруг такая тоска, что Литвинов отвернулся.
— Вы ко мне? Долго ждали?.. Что поделаешь, медику в лапы только попади, — сказал он, стараясь не смотреть на Петина, будто был перед ним в чем-то виноват. — Валя, ты бы хоть доложила, что ли.
— А она меня и вовсе не хотела пускать. Говорит, вам нездоровится, зайдите завтра. Строгая девица, — сказал Петин, проходя в кабинет. Присел к столу. — Мы с вами должны поговорить не как начальник с подчиненным, а как два коммуниста, поставленных партией на ответственнейшие посты. — И будто бы для того, чтобы подчеркнуть значение этих слов, Петин встал, подошел к обитой дерматином двери и попробовал, плотно ли она закрыта.
— А я думал, что мы и всегда говорим как коммунисты, — сразу настораживаясь, ответил Литвинов.
— Разумеется, но мне хотелось бы это подчеркнуть, потому что разговор неприятный и мы должны поговорить начистоту.
— А мне казалось, мы и до сих пор говорили начистоту. — Боли в плече усилились, но Литвинов постарался произнести это с безмятежным спокойствием.
— Коммунисты должны быть друг с другом откровенны, и, поскольку вы меня однажды упрекнули, что я действую за вашей спиной, я пришел предупредить вас, что я категорически... — Петин сделал паузу и повторил: — Я категорически протестую против всей этой дюжевщины. И буду протестовать и здесь, и в обкоме, и, если понадобится, в инстанциях. К этому меня обязывает моя партия, которая требует, чтобы члены ее были принципиальными, непримиримыми...

 

 

— ...и глубоко человечными, — закончил за него фразу Литвинов, меняя позу в кресле: когда плечо упиралось в спинку, боль была не так сильна.
— Да, разумеется, и человечными, если под этим немарксистским термином не скрываются либерализм, мещанское благодушие и политическая слепота.
«А может быть, дорогой товарищ, вы вызываете меня на скандал? — вдруг подумал Литвинов, вспомнив, что в приемной у двери сидит этот сдобный красавчик Пшеничный — один из самых верных петинских сателлитов. — Может быть, и свидетеля припасли, чтобы соорудить еще одно письмо «молодых товарищей»? Ну нет, спектакль не состоится».
И еще больше насторожившись, он продолжал разговор на «вы»:
— Ваши мотивы?
— Во-первых, я протестую как коммунист. Сейчас, когда партия ведет всенародную войну с пьянством, устраивать триумфальную встречу человеку, опозорившему в столице честь нашего великого строительства, устраивать, вопреки общественному мнению, вопреки прессе, это... Простите, позвольте мне из уважения к вам не называть это собственным именем. Во-вторых, я протестую как инженер. Мне известно, к чему однажды привела эта идейка, может быть и заманчивая для тех, кто не очень глубоко разбирается в технике... Я вам об этом докладывал и устно и письменно... Мы строим не какую-нибудь там межколхозную электростанцию. Мы строим мировой уникум, за нами следят миллионы глаз, мы не можем, не имеем права допустить...
— В-третьих? — тоненьким голосом перебил Литвинов. Весь сжимаясь от боли в плече, он делал невероятные усилия, чтобы этого не показать,
— В-третьих, я слишком уважаю вас, чтобы позволить вам несколько... э-э... необдуманно поставить под удар ваш авторитет... Лично меня это не затрагивает. Но, как человек честный и принципиальный, видя, что вы делаете ложный шаг...
— ...Вы удерживаете меня? Спасибо. Я очень ценю честных, высокопринципиальных, бескорыстных людей. — Литвинов сказал это совсем спокойно, но грубое лицо его было бледнее обычного и как-то все неестественно напряжено. Петин видел это. А когда начальник встал и пошел к вделанному в стену сейфу, Вячеслав Ананьевич заметил, как он болезненно прикусил губу.
Неторопливо достав из кармана ключи, Литвинов погремел ими, отпер сейф, отвел толстую стальную дверцу. На свет появилась какая-то папка. Это были выписки из уже знакомого нам судебного «Дела». Пропустив преамбулу, Литвинов начал вслух читать с того места, на котором он, знакомясь в прошлый раз с «Делом», остановился:
— «...Дело слушалось... при научно-техническом эксперте обвинения, кандидате технических наук, лауреате Сталинской премии, доценте Петине Вячеславе Ананьевиче...» — прочел он вслух и вздохнул. — Очень ценю бескорыстную принципиальность. — Протянув бумаги через стол, он спросил вежливейшим тоном: — Может быть, вам будет угодно освежить в памяти ваше заключение, прямо скажем, не только техническое?.. — И жестко закончил: — Несправедливое заключение, которое когда-то погубило хорошего, честного человека...
Оставив в руках Петина бумаги, он отошел к окну, незаметно разминая рукой плечо. Он видел, как взгляд Петина, скользнув по оглавлению папки, стал растерянным, вопросительно уставился в лицо начальника и тотчас же опустился вниз. Вячеслав Ананьевич продолжал сидеть, держа папку в отдалении, будто в руках у него была живая извивающаяся змея. Смуглое лицо его стало зеленоватым, а на висках выступили капельки испарины... «Как на ломтиках редьки, когда их посолишь, — подумал Литвинов и удивился: — А ведь и верно, пожалуй, похож на хорька, которого собака загнала в угол».
— Так вот и поговорим начистоту как коммунист с коммунистом. — Маленькие синие глазки цепко держали теперь в поле зрения побледневшее, растерянное лицо Петина. — Ну?
— Взгляните на дату, — тихо произнес Петин. — Вы же знаете, какая в те дни была обстановка.
— Об этой обстановке ЦК партии все сказал народу. Я был на съезде, слышал. Мне выть хотелось, но я говорил: правильно, только так и можно. Больно, а надо рвать с мясом, чтобы не оставить где-нибудь метастаза... Разве только вы работали в этой обстановке?
— Но у меня требовали...
— Требовали технической экспертизы... А эти слова, я их там в бумагах подчеркнул: «Эти действия гражданина Дюжева носили явно умышленный и злонамеренный характер» — это разве техническая экспертиза?
— Но вы же помните, какое тогда было время...
— А сейчас? — Синие, широко расставленные глаза жестко смотрели в лицо Петина. — Эх вы! Советская власть гордая, самолюбивая власть, перед Павлом Дюжевым извинилась. Партия наша — суровая, непоколебимая партия — признала свою в отношении к нему ошибку. Стаж ему вернула. Сибирские мужики душу ему отогрели, а вот честный, бескорыстный, высокопринципиальный товарищ Петин простить не может того, что человек столько времени из-за его трусости или из-за чего-нибудь похуже в тюрьме отсидел...
Литвинов все еще стоял у окна, как бы смотря на улицу, но в темном стекле, к которому уже прильнула ночь, он четко видел собеседника, продолжавшего держать папку на отлете, видел его растерянное лицо. «Ах, эти бы чертовы капли, обещанные Диной! Но держись, держись, Федька! Этому слабости показывать нельзя».
— И что же теперь? — тихо спросил Петин, положив наконец папку на стол.
— Ничего особенного, приходите завтра на совещание и не бросайте на нем песок во втулки, — ответил Литвинов, возвращаясь к столу. — Тут один мудрец с пятой автобазы изрек как-то: у закона обратного хода нет. Сугубо правильно. Так вот, давай перестанем оглядываться, будем смотреть вперед... Думаешь, я не знаю, откуда все эти ветерки на Дюжева дуют?.. Так вот, тут, — он похлопал рукой по папке, — тут не на маленький, тут на большой фельетон материала хватит. Понятно?..
Петин уже овладел собой. Высморкавшись без особой нужды, он быстро отер платком пот со лба. Лицу вернулось обычное выражение, только чуть-чуть подрагивало веко.
— И вы собираетесь поднимать эту старую, забытую историю?
— Забытую? Гм, забытую... Все зависит от тебя.
— Угроза?
— Нет, совет... Совет, Вячеслав Ананьевич, совет... Нам еще с тобой, я думаю, долго из одного котелка здесь хлебать. А может, вместе и на Усть-Чернаву поедем? А? Ссориться из-за старых историй, я так считаю, нам не расчет.
Петин старался и не смог утихомирить вздрагивающее веко. Он повернул голову так, чтобы это не было заметно собеседнику, но чувствовал: тот все видит, все примечает.
— Ну, а Дюжев? Вы думаете, он в случае успеха своей идеи не станет ворошить старье? — как бы случайно спросил он.
— Сие — сугубо его дело. — Литвинов говорил задумчиво. — Но это тоже, как мне кажется, зависит от тебя... Он человек порядочный. Но... но при отражении штыковой атаки, как ты знаешь, и саперная лопатка — неплохое оружие. — И, еще раз полистав папку, Литвинов положил ее в сейф. Закрыл толстую дверь. Запер. Погремел ключами. Опустил их в карман и, вернувшись за свой стол, обычным, будничным голосом, в котором слышались даже нотки задушевности, сказал: — Подготовься-ка ты как следует к завтрашнему совещанию. Поддержи Дюжева своим авторитетом. Ты мужик умный, драться тебе с ним, как видишь, — он повел рукой в сторону сейфа, — не стоит, да и не из-за чего. А если не драться, так лучше дружить...
Назад: 6
Дальше: 8