Книга: На диком бреге (С иллюстрациями)
Назад: 2
Дальше: 4

3

Отправив Дюжеву телеграмму, Дина и Надточиев в молчании вышли на улицу. Было холодно. По проспекту Электрификации вскачь неслась поземка, бросая в лица сухой снег, колючий, жалящий, точно песок. Редкие прохожие торопились, подняв воротники, кутаясь в шали, опустив наушники шапок и завязав под подбородком их тесемки. Надточиев открыл дверцу машины. Оттуда пахнуло сухим теплом. Уютно мурлыкало радио. Бурун, нетерпеливо завиляв шелковистым хвостом, теплым языком лизнул лицо хозяина.
— Сакко, милый, если можно, пройдемся пешком, — попросила Дина. Не было уже на ней кокетливой меховой парки с капюшоном и унт, не напоминала она плюшевого медвежонка и по одежде мало чем отличалась от остальных обитательниц Дивноярска: шапка-ушанка, светлый полушубочек, из тех, что «забросил» сюда в эту зиму местный торг, распродававший армейские запасы.
— Ну что ж, пешком так пешком, — согласился Надточиев и, выключив в машине радио, скомандовал: — Бурун, ждать!
Инженер взял Дину под руку, и они неторопливо двинулись по переулкам со странными для непривычного уха названиями: Дивный Яр, Бычий Лоб, Буйный. Строители молодого города хотели сохранить хотя бы на домовых фонарях древние названия порога и утесов, которым суждено было вскоре оказаться на дне нового, Сибирского моря. Шли молча. Оба думали о Дюжеве, но говорить о нем почему-то стеснялись. От друга их отделяли тысячи километров. Чем ему поможешь? Единственное, что они придумали, было сообщение о хороших новостях.
Новости же, наоборот, были скверные. Валя, с которой Дина теперь обитала в двадцать восьмой «девичьей» палатке Зеленого городка, по секрету сообщила: Старик взбешен. Получив из института телеграмму, он на чем свет стоит ругал «чертову пьянь», послал строгий вызов. Валя попробовала было заступиться, но ей было приказано держать язык за зубами. Она никому ничего не сказала, но весть, что Дюжев, находясь в ответственнейшей командировке, запил, все-таки как-то просочилась в управление, быстро распространилась среди сотрудников. Вскоре многие в Дивноярске знали, что новый инженер, которому Литвинов оказал такое доверие, очутившись в столице, «вошел в пике». Новость быстро обрастала подробностями... В пьяном виде потерял чертежи... Пропив все, что можно, оставил под залог командировочное удостоверение... Избил постового и привлекается за хулиганство...
И хотя Василиса, недавно вернувшаяся из похода геологов на Усть-Чернаву, повзрослевшая, с лицом, покрытым тяжелым зимним загаром, забежав вечером к Дине, уверяла ее, что, начав загул, Павел Васильевич и ребенка не обидит, что в таких случаях он уходит один с ружьем в тайгу или со снастью на реку, никого не тревожит, что он памяти при этом не теряет и даже худых слов не говорит, — все это мало утешало. В Москве нет ни тайги, ни рыбных рек. И люди там другие и по-другому смотрят на нарушение правил общежития. А тут еще, возмущенная его поступком, группа молодых инженеров во главе с Юрием Пшеничным послала на имя начальника строительства письмо, в котором требовала привлечь к ответу пьяницу, опозорившего честь славного Дивноярска. Такое же письмо, по слухам, будто бы направлено было в обком.
Но главное, мучила неизвестность. Что ж там действительно произошло? А тут еще Надточиеву пришла из Москвы странная телеграмма: «Наш друг в тяжелом положении тчк Прошу тире сделайте на месте все возможное тчк Не бросайте его». Подпись была длинная: «Инженер, доцент Казаков, лауреат Ленинской премии, депутат Моссовета». Но что, что можно сделать на месте?..
Так вот и шли Дина и Сакко, думая о друге и разговаривая о разных малозначительных вещах, о колючей поземке, о том, как поздно приходит в эти края весна, о шахматной партии на сорока досках, которую должен был дать в Дивноярске экс-чемпион мира и которая, наверное, не состоится, ибо вряд ли в такую метель самолет вылетит из Старосибирска... Говорили и о том, что Старик, всегда благоволивший к Вячеславу Ананьевичу Петину, в последнее время почему-то изменил к нему отношение. Со дня ухода Дины из дома не прошло и трех месяцев, но о Вячеславе Ананьевиче она говорила и думала спокойно, как о знакомом, но малоинтересном человеке. Даже самой странным казалось: прожила с ним больше пяти лет, была его тенью, его эхом и вот будто разом вычеркнула его из жизни...
Большинство семейных строителей за лето перебрались в новые дома Дивноярска и в город-спутник на бывшем Птюшкином болоте, которому недавно официально присвоили название Партизанск. Но зеленые городки еще существовали. В них жила молодежь да одиночки вроде Дины, не спешившие заводить свое хозяйство. Палатки утеплили еще надежнее, в центре городков выстроили столовые, открыли буфеты. Когда кровь греет, нет еще стремления завести на земле собственный угол, палатки не такая уж плохая вещь. Молодежь приспособилась, и даже в самые лютые морозы, когда старые, дуплистые сосны, охая, трескались, тревожа таежную тишину, из заметенных снегом брезентовых шатров доносились взрывы смеха, шум споров, иногда и ссор. В эту зиму на смену радиолампам шли магнитофоны, и сквозь шум метелей и вой ветра то там, то здесь выли, сипели, причитали мировые мастера джаза, и, как бурятский шаман, сонным, многозначительным голосом напевал под гитару свои странные, похожие на заклинания песенки Булат Окуджава.
Очутившись в одной из таких палаток, заняв койку знаменитой Мурки Правобережной, перебравшейся наконец к мужу, Дина будто бы вернулась в свои студенческие времена. Даже после затянувшегося приема в больнице, вернувшись усталая, с «разламывающейся» головой в палатку, где вечно кто-то шумел, пересказывал виденный фильм, декламировал стихи, она чувствовала себя лучше, чем последние месяцы на Набережной, в тишине любовно свитого ею самой гнезда.
— Диночка Васильночка, вы теперь стали какая-то совсем другая, — сказала однажды Василиса, забежав к ней по пути в штаб Оньской речной экспедиции, и предложила: — У меня сейчас дел мало — этикетки на пробы наклеиваю... Сходим в тайгу, белок сейчас там... А?..
— В тайгу, — грустно улыбнулась Дина. — Когда же мне в тайгу? Я теперь человек служащий. — И вдруг спросила: — Вот ты всех с животными сравниваешь. Ну а Вячеслав Ананьевич? Кто он, по твоей классификации?.. Теперь-то ведь можно сказать.
— Теперь скажу. — Василиса мотнула русыми кудрями. — Он хорек. Есть такие зверьки, небольшие, несильные, но страшно злые... Он такой красивенький, гладкий, гибкий, но к нему не подходи: брызнет такой вонючей слизью, что потом не отмоешься. Даже лисица хорька не берет. Обходит. Не верите? Честное комсомольское, спросите любого охотника...
— Хорек? — задумчиво переспросила Дина.
— Ага, — подтвердила Василиса. — И любимое занятие у хорька — нюхать хвост. Когда он думает, что его никто не видит, он вертится вокруг и нюхает свой хвост.
Дина думала: «Хорек, придет же такое в голову!» А девушка, уже позабыв о Вячеславе Ананьевиче и о хорьке, рассказывала о своей работе в геологической партии, о каменном угле, выходы которого обнаружены недалеко от реки, о ружье, которым премировало ее начальство, об Илмаре, возглавлявшем комсомольскую геологическую партию, и о том, что если уж ей, таежной девчонке, и суждено кем-то стать, так только геологом... «Вот наука! Сколько богатств природа попрятала в своих сундуках, схороненных тут, в тайге!..» И опять говорила об Илмаре, который в начале зимы сделал такую находку, что сам Старик «аж взвился». Илмара в Москву вызывали с образцами в Академию наук, в министерство...
— Но, — девушка вздохнула, — даже вам ничего не скажу. Секрет...
— А с медициной как же? — спросила Дина, грустно улыбаясь.
— Прости-прощай медицина! — с бездумьем юности отмахнулась девушка и добавила: — Пройденный этап.
— Wirst du die deutsche Sprache studieren?
— O-o-o, ja, unbedingt. Sie ist doch und für den Geologen nötig.
К удивлению Дины, девушка довольно бойко, гораздо лучше, чем прежде, ответила по-немецки, правильно сконструировав фразу.
— Откуда? Ты что же, еще и учиться успеваешь?
— Учусь помаленьку. То есть нет, не учусь, но Илмар... Словом, он говорит по-немецки. Ну и... немножко со мной занимается.
— Да кто же этот таинственный Илмар?
— Его фамилия — Сирмайс. Он латыш. Он служил действительную на флоте, на море, но все время мечтал о земле, о геологии. Парень-гвоздь! И вы бы тоже в него влюбились. В него все девчонки в нашей экспедиции влюблены...
— А Ново-Кряжово? А этот Тольша? Что же, выходит, Иннокентий Савватеич понапрасну дом с двумя крыльцами строил?
Лицо девушки как-то сразу, без переходов, из веселого стало грустным.
— Тольша тоже хороший, он просто замечательный. — Девушка погрустнела еще больше. — Видели бы вы, как он ругал меня, когда я остригла косы! Чудак! В экспедиции коса за каждый куст цепляется, да иной раз и голову мыть некогда. Еще колтун заведешь. — И она своенравно встряхнула обильными жестковатыми кудрями...
Так и жила Дина все это последнее время, имея койку, тумбочку да чемодан. Почти сразу после того, как администрация Больничного городка предоставила ей место в двадцать восьмой палатке, явился Толькидлявас с ордером на внеочередное получение комнаты. Она сразу поняла, чья это забота. Поняла, устало улыбнулась.
— Не надо, не хочу я больше никуда переезжать. Зачем мне? Вот мама приедет, — может быть, тогда...
И вот теперь, когда шли они с Надточиевым сквозь шелестящую поземку, бившую им в лицо будто из пескоструйного аппарата, она с удовольствием думала о своем уголке в палатке, о юных своих соседках, которых она увидит, о жестяной, потрескивающей от жара печке, о возможности сесть возле нее, разуться, вытянуть к огню босые ноги и, потянувшись, сказать не без удовольствия: «Ох, как я сегодня, девочки, устала!»
У палатки они спугнули пару, которая сразу же отступила в метельную мглу. Но Надточиев все-таки успел различить долговязую фигуру Бершадского.
— Слушайте, Макароныч, — сказал он во мглу. — Ваша подпись была под этим скверным письмом молодых специалистов о Дюжеве. Это удар ниже пояса...
— Сакко Иванович, но ведь это же верно, что там написано, — донеслось из мглы. — Этот человек опозорил честь Оньстроя. Разве не так?
— ...Ну чего ты извиняешься? Кто он такой? Подумаешь, птица — Сакко! Разве от него мы квартиру получим? Сам в доме приезжих живет... — сердито зашептал женский голосок, явно не рассчитывавший на то, что ветер, дувший в сторону Надточиева, донесет эти слова. И уже громко тот же голосок сказал: — Учтите, Сакко Иванович, что вы при свидетелях зажимаете критику всяческих забулдыг и тунеядцев.
— Макароныч, — сказал Надточиев, пропуская мимо ушей и шепот и реплику. — На меня, например, пишите кому угодно. Не возражаю. Но лежачего не бьют... Поссоримся. Слышите?
Сквозь полог палатки, по которому хлестала и шлепала метель, просачивалось тонкое пение скрипки. Играли что-то грустное, душевное. Стащив с головы сибирский, с длинными ушами треух, Надточиев послушал музыку, потом поцеловал руку Дины и скрылся в метельной каше. Женщина медленно открыла скрипучую дверь. Из тамбура пахнуло жаркое тепло, насыщенное смесью дешевых духов и вкусным ароматом печеной картошки. Палатка двадцать восемь, как и все остальные, освещалась электролампочкой, свисавшей над столом прямо на проводе. Еще летом кто-то из девушек соорудил для нее из прозрачной бумаги конусообразный абажур. Потом Валя, большая затейница во всяческом рукоделии, налепила на бумагу высушенные в книжке травы. Теперь помещение заполнял полумрак, тени трав, большие, сочные, лежали на стенах. Неяркий свет вырисовывал мальчишеское личико Вали. Смычок, как стриж, порхал над скрипкой. Девушка делала то резкие, то плавные движения, будто устремляясь за ним куда-то в своенравном потоке звуков.
Два гостя — худощавый, угловатый Игорь Капустин, комсорг строительства, и румяный светловолосый Юрий Пшеничный — сидели у стола. Окропленное веснушками лицо Игоря было задумчиво обращено к жерлу горящей печки. Пшеничный с открытой улыбкой следил за лицом скрипачки. На койке Дины, поджав ноги в чулках, сидела Мурка Правобережная. Она только покосилась на владелицу койки и, когда та подошла, подвинулась, освобождая место. Ее задорное, нагловатое лицо было растроганно, пухлый рот приоткрыт, меж ресниц сверкали точно бы глицериновые слезы.
— Приветик доктору Айболиту, — шепнула она, прижимаясь к Дине, и опять замерла. Впрочем, стоило скрипке смолкнуть, как она тотчас распрямилась, будто пружинка, спрыгнула с кровати и, вскочив на стол, озорным голосом закричала: — Девочки, музыкальный момент окончен. Продолжим наши занятия. — И пояснила Дине: — У нас тут курсы семейной жизни. Урок второй. А это, — она показала ногой на Игоря и Пшеничного, — это наглядные пособия... Так вот, мы остановились на том, что мужей надо держать вот так. — На столе лежала пыжиковая шапка Пшеничного, и Мурка, приподняв юбку, величественно наступила на нее. — В этом, девочки, главное, понимаете? И чтобы из этой позиции, — она указала на шапку, крепко притиснутую стройной ножкой, — вот отсюда, он вылезал разве что по воскресеньям и в большие революционные праздники... Пшеничный, отвернись, ослепнешь. — Она одернула юбку. — Но для Вики особая консультация, — обратилась она к худенькой бледной девушке, только что появившейся в палатке, отряхивая снег с шапочки, с жакета. — Ты, конечно, сейчас завела себе ультрамодную прическу «вошкин дом». — Мурка показала руками, как Вика взбивает свои богатые пепельные косы. — Но ты этим своим сооружением Макаронычу голову не морочь. Квартиру вам Петин все равно без «домовых» дать не может, а «домовые» не дуры. Они знают, кто вам, — она сердито, даже зло, посмотрела на Пшеничного, — кто эти письма «молодых специалистов» диктует... Вам это всем понятно?
Мурка легко соскочила со стола, обняла Дину, влепила ей поцелуй, оставив на щеке мазок помады модного морковного цвета. Но тотчас же послюнила кончик носового платка и осторожно сняла этот след.
— ...Правильно я их учила? Ведь да? — И вдруг, взглянув на часы, вскричала. — Ой, девчонки! Мой молоток уже минут пять по метели блукает! Как же это я? — И стала торопливо одеваться.
— Ну а как живете, Мура?
— Лучше всех. Скоро получу самый высокий пост — буду над вами всеми на кране кататься. Видали, на Бычьем Лбу кран монтируют? Сила! Вот на нем. Уже обещано...
— А на правобережье без вас до сих пор скучают, — сказал Пшеничный. Явно смущенный упоминанием про письмо, он выжидательно следил за торопливо одевающейся Муркой.
— ...Скучают! Если скучают, пусть деньги платят и в цирк идут. Там клоуны постоянно ломаются. Я теперь замужем, мне нельзя у ковра кататься на общественных началах. Я вон и масть меняю. — Она тряхнула коротко остриженными волосами... Проходя мимо Пшеничного, она шепнула: — Не стыдно, а? Ябедники! — И уже от двери помахала пестрой рукавичкой. — Приветик, коллективу!
К Дине подошла грустная, озабоченная Валя. Молча подала номер «Старосибирской правды», развернутый так, что сразу бросился в глаза маленький фельетон. «Алкоголик на гастролях» назывался он. Дина все поняла, и еще тоскливей стало у нее на душе...
— Старик видел? — тихо спросила она.
— Конечно. Я сразу ему доложила.
— Ну и что?
— Такое, что я и повторить не решусь... Весь день был у него испорчен... Дина Васильевна, вы не очень устали?.. Можно еще поиграть? Ребята просят. Пшеничный, он так понимает музыку!
И снова сквозь шум метели, будто боксерскими перчатками бившей в брезент, бросавшей в окна горсти сухого снега, сквозь первобытный гуд пламени в чугунной печке и потрескивание раскалявшейся трубы потекли чистые, хрустальные звуки, такие странные в этой обстановке...
Дина прилегла на койке. Закрыла глаза. Запах резких духов еще оставался после гостьи. «Странная... Кто она, откуда? Как сложился такой противоречивый характер? Ведь никому о своем прошлом не говорит». Вспомнилось Дине, как однажды стояли они с Муркой вечером возле палатки. Совсем как в прекрасной песне Михаила Исаковского, одиноко бродил, что-то задумчиво наигрывая, гармонист. «Вот судьба чья-то ходит. А хорошо страдает», — совсем по-деревенски сказала Мурка. А в другой раз говорили о молодых писателях, о талантливых, своеобразных книгах, которые сразу завоевали читателя. Дине нравилась самобытность языка авторов, даже их привычка пересыпать речь необычными смешными словечками «молоток», «до лампочки», «пахан», «чувак», «чувиха», часто мелькавшими и в словаре самой Мурки. Та слушала ухмыляясь и вдруг сказала: «Причимгикивать — вместо подойти, рубать — вместо есть... Чудаки, думают: открыли новые краски. Какое же это новаторство? Это — чистейшее эпигонство. Это же всё арго уголовников — блатная музыка...» Она произнесла это, как литературный критик на диспуте. «...Очень странная, и не поймешь, где она играет, где — настоящая...» Потом вспомнилось, как однажды она спросила Мурку, сколько ей лет.
— А сколько дадите? — встрепенулась та.
— Двадцать два — двадцать три.
— Верно! — радостно вскричала Мурка.
— ...А иногда взглянешь на вас — под тридцать, а то и больше, — усталая женщина.
Мурка сразу погрустнела:
— И это верно. — Но тут же тряхнула волосами, которые тогда еще носили оранжевый цвет. — Э, что там, мы еще на земле пошумим, мы еще разок замуж сходим за хорошего человека!
«...А пошла за этого смешного Петровича. Почему? Ей, при ее темпераменте и обаянии, нетрудно было бы вскружить голову молодому парню, ну хотя бы Юре Пшеничному, что ли. Вон он как на нее смотрел...»
Играла скрипка. Шумела метель. На тумбочке возле Дины лежала газета... «Алкоголик на гастролях»... Маленький фельетон... На сердце у женщины было тоскливо, тревожно. Думалось: где сейчас он, этот мужественный и несчастный человек? Что он делает? Как он встретил новую беду? Хотелось оказаться где-то рядом, помочь ему. И удивляло, даже пугало: почему она в последнее время столько о нем думает?
Назад: 2
Дальше: 4