4
Федор Григорьевич Литвинов мог с полным правом считать себя коренным столичным жителем. Юношей приехал сын селижаровского плотогона с верховьев Волги в Москву. Здесь учился на рабфаке, здесь поступил в институт. Здесь получил диплом инженера. Здесь женился на однокурснице, комсомолке Стеше. Из московского общежития уводил он под руку свою Стешу в родильный дом на Никитской и в то же общежитие, в уголок, отгороженный для них фанерным щитом, принес своего первенца, умершего потом от простуды из-за вечно гулявших здесь сквозняков. Сюда, на улицу Чкалова, в большой серый дом, на котором сейчас висит гранитная доска, напоминающая о том, что здесь жил когда-то великий летчик, вернулся он, молодой инженер, после пуска Днепрогэса. Тут постоянно теперь жила его жена, Степанида Емельяновна. Здесь прописаны их дети — сын Валерий, тоже инженер-гидростроитель, работающий сейчас в Прибалтике, и дочь Светлана, жена дипломата, аккредитованного в Италии. В квартире хозяйничает Степанида Емельяновна. Она давно уже переквалифицировалась в бабушку, воспитывает внуков, и называется теперь квартира эта «внучья коммуна».
И все-таки, если говорить правду, Федор Григорьевич чувствовал себя в Москве гостем. Прилетев сюда по какому-нибудь делу, он со Степанидой Емельяновной и всем ее «внучиным выводком» проходил сначала «по кругу», то есть посещал любимый ими всеми Театр кукол, цирк и, если везло, ходил на дневное представление моисеевского ансамбля. Затем добывалась большая машина, и на хорошей скорости объезжали строящиеся районы Москвы. Во время этих экскурсий Литвинов радовался всем столичным обновкам, шумел не меньше внуков, иногда забегал в архитектурные мастерские, смотрел планы и проекты. «Круг» обязательно заканчивался обедом в грузинском ресторане «Арагви», причем, прежде чем войти в него, Степанида Емельяновна слышала всегда одну и ту же шутку:
— А Юрий Долгорукий был неглупый мужик: знал, на каком месте заложить Москву.
Вкусив столичных удовольствий, если, разумеется, не было срочных дел, Литвинов начинал скучать, нервничать, и хорошо постигшая его за тридцать пять лет совместной жизни жена укладывала в чемодан новые комплекты белья, которое муж, когда приходилось жить на строительстве одному, имел обыкновение занашивать до дыр...
На этот раз он приехал внезапно, не в командировку, не на партийный съезд, не на сессию Верховного Совета, не на министерское совещание. Он прилетел озабоченный, хмурый, раздраженный, и уже на аэродроме, встретив его со всем выводком, Степанида Емельяновна поняла, что билеты на привычные развлечения, которые ей не без труда удалось добыть, могут пропасть. Так оно и вышло.
— Э, какие тут куклы! — с первых же слов отмахнулся он. Сразу попросил жену уложить банный чемоданчик и отправился в Сандуны. Тут, добравшись до «острого парку», он ненадолго отвлекся от забот. Но, доведя жар до того, что на голове зашевелило короткие волосы, вдруг подумал: «Балуюсь тут с веником, а он, наверное, ходит по кабинетам, выкладывает свои резоны, агитирует начальство». И от одной этой мысли наслаждение сразу поблекло. Вяло спустился с полка и, отказавшись даже от кружки холодного пива, какой заливаются обычно банные неистовства, стал торопливо одеваться.
— Из Дивноярского не звонили? — спросил он жену, удивленную таким быстрым его возвращением.
— Так там же сейчас уже ночь, — ответила она, вынимая изо рта папиросу. — Забыл, что ли?
— Ах да. И ниоткуда не звонили?
— Был звонок. Седой какой-то, что ли?
— Седых? — встрепенулся Литвинов. — Что сказал?
— Говорит, в «Москве» остановился, номер вот оставил. — Степанида Емельяновна подошла к мужу, заглянула в синие его глаза, где теперь поселилось настороженное беспокойство. — Ну, чего у тебя там, говори. Что случилось?
— Потом, потом, — отмахнулся он, и жена поняла: плохо.
Литвинов тотчас же пошел к телефону, набрал нужный номер и, услышав знакомый голос, сказал:
— Иннокентий Савватеич, я, здравствуй. Был где? Я тоже не был. Вот что, жена тебя к нам на чай зовет. Пил? Ну ничего, еще раз присядем. Чай пить — не дрова рубить, не все мне у тебя гостевать. Надо с тобой поквитаться. Ладно, жду. — И, положив трубку, сказал: — А ну, Стеша, развернись с чайком. Сейчас прибудет.
— Секретарь обкома, что ли? — спросила Степанида Емельяновна, внимательно следя за мужем.
— Председатель колхоза, мой сосед. Мировой, между прочим, мужик. Вы тут самовар-то не ликвидировали? Давай в самоваре, оно солидней.
— Да что ты, Федька, темнишь? Что, буза какая-нибудь у тебя там затерлась? Ну, отвечай! — Степанида Емельяновна с беспокойством смотрела на мужа, и папироса дрожала у нее в крупной, сильной руке.
— Буза, буза. Ополовинить меня этот человек хочет.
— Как это ополовинить, что ты городишь?
— Потом, готовь чай, сейчас приедет...
Когда в дверь позвонили, Литвинов, оттеснив внуков, сам пошел отпирать. Несколько мгновений начальник строительства и председатель колхоза молча стояли в прихожей и пытливо смотрели друг на друга, как бы стараясь угадать, что уже предприняла противная сторона. Но не угадали, а вопросов друг другу не задали. Ни здесь, ни за столом. Мурлыкал электрический самоварчик, к которому сын Литвинова приделал какой-то собственной конструкции пищик, чтобы он «пел», как настоящий. Самовар ставили, лишь когда собирались свои, семейные. И теперь, разливая чай, Степанида Емельяновна искоса наблюдала за гостем и подумала: что же председатель какого-то колхоза мог затеять, что бы угрожало начальнику одного из самых больших строительств в стране? Седых и Литвинов пили из чашек. Гость даже наливал в блюдце, подносил к губам, дул, шумно схлебывал, чего дома обычно никогда не делал.
— Может быть, оно и некультурно, конечно, однако чаек так куда скуснее, — сказал он, должно быть намеренно произнеся это «скуснее».
— Мы у себя на Волге тоже вот так... Жили-то мы, тверские, не то, что вы, сибиряки, чаек видели разве только по праздникам. Под один кусок сахара по четыре, по пять чашек выдували, — вспоминал Литвинов. — Вот, бывало, в Твери гонки у пристани пришвартуешь, расчет получишь и сразу в Красную слободку, была там такая возле фабрики, в трактир. Вот уж тут чай... Да и то с кипятком чайник побольше, а заварка одна на четырех...
И, к удивлению Степаниды Емельяновны, оба пустились рассуждать о том, как и где пьют чай, потом толковали о новостройках Москвы, о кознях империалистов в Западном Берлине, о том, что хорошее и что плохое принесли совнархозы. Говорили неторопливо, как обычно русские люди беседуют за чаем, но от зоркого глаза хозяйки не ускользнуло, что разговор этот обоих не очень интересует. И создалось ощущение, что дело действительно серьезное. Но только проводив гостя в прихожую, Литвинов заговорил о настоящем:
— Ну, так говоришь, никуда тебя не вызывали? Нигде не был?
— Где же... Только ведь еще прилетели. А вы?
— Тоже — нигде.
— Эх, Федор Григорьевич, а может, все-таки миром кончим? Подумай, на сколько же ты народу этим своим морем замахнулся.
— Думал, ох как думал, Савватеич. — От волнения тонкий голос Литвинова стал даже хрипловатым. — Думал, и скажу я тебе все-таки: ты из прошлого, а я из будущего на это дело гляжу... Умный ты мужик, тебя вон маяком назвали, а в этом деле вперед пятками идти хочешь. Да еще людей вон сколько на это письмо подбил. Зачем?
— В одиночку хором не споешь, — усмехнулся Седых, но усмешка у него получилась невеселая.
— Вот увидишь, Савватеич, после тебе стыдно будет.
— Ничего, Федор Григорьевич, голый разбоя не боится. Раз приехали, пусть уж нас Москва судит. Ей с вышки-то видней.
— Ну, пусть судит.
Не очень еще понимая суть разговора, Степанида Емельяновна заметила, что невысокий, худощавый, щуплый человек этот стоял будто вросший в пол. И Литвинов это заметил. Заметил и подумал: «Этого чалдона разве своротишь?»
— Спасибо вам, хозяюшка, за чай, за сахар, за ласку, — сказал Иннокентий, степенно кланяясь. И когда дверь за ним закрылась, женщина сказала:
— Кремень мужик.
— Сибиряк, — задумчиво ответил Литвинов и как-то сразу, без всяких вопросов, будто даже жалуясь, принялся рассказывать жене о своем споре с жителями Оньской поймы.
Москва отнеслась к спору с большим вниманием. Об этом и раньше были разговоры и в Госплане и в аппарате Совета Министров. Теперь этим занялись крупные люди. Было созвано несколько совещаний. Выступали представители министерств — электростанций и сельского хозяйства. Каждая сторона приводила веские, убедительные доводы, и обе упорствовали. Пребывание в столице затягивалось.
А между тем беспокойство Литвинова за ход дел в Дивноярском нарастало. Как-то там без него?.. Каждую ночь он висел на телефоне и, стараясь как можно тише разговаривать, хрипел на всю квартиру: «Пошел ли большой бетон? Как с паводком? Не угрожает? А с Урала экскаваторы прибыли? Как с людьми?» Слышимость была плохая, разговоры часто обрывались, Литвинов нервничал. Заверения Петина в том, что все в порядке, не успокаивали, в ответах Надточиева ему мерещились какие-то умолчания...
— Врет, определенно врет. Что-то они там скрывают. Где-то у них без меня неладно, — жаловался он жене, лежа рядом с ней на кровати, и вдруг беспричинно взрывался: — Да не кури ты так, душу ты мне всю закоптила. Отвык я от табачной вони.
Та молча поднималась с кровати, приносила из кухни стакан воды:
— Пей... Люди там, наверное, не глупее тебя.
Наконец, так и не вынеся решения по существу спора, Москва создала авторитетную комиссию. Ей поручили еще раз все обследовать, взвесить, доложить. Названы были сжатые сроки.
— Ах, все равно, только бы скорее домой, — сорвалось у Литвинова, когда он рассказал об этом жене.
— Домой? А сейчас ты где? — с обидой спросила она.
— Виноват, исправлюсь, как говорит мой Петрович, — попытался отшутиться Литвинов, но не тут-то было.
— И меня не зовешь? — еще более строго спросила жена.
— Ну куда же тебя сейчас, Степушка? В палатку?
— А для этой Петиной домик небось нашел? — еще более строго спросила Степанида Емельяновна, которая, как и все женщины на свете, несмотря на долгую прожитую вместе жизнь, все-таки ревновала мужа и к делам и к возможным соперницам.
Разговор происходил на аэродроме. Рядом стоял Иннокентий Седых.
— А ну тебя, — сразу помрачнев, грубо отмахнулся Литвинов, не терпевший таких разговоров. И потом, отведя жену в сторону, стал просить: — Ты все-таки нас в курсе держи. Я тебе десять телефонных талонов оставил, каждый день звони. Если что узнаешь, заказывай по «молнии». Ладно?.. К Клавочке, к министерше, захаживай. Может, и из нее что вытянешь, и тоже по «молнии», ладно?
— Уж так и быть, позвоню, — снисходительно обещала Степанида Емельяновна, снова добродушно смотря на мужа, будто перед ней был внук...
Домой «стороны» возвращались вместе. В воздухе им предстояло пробыть с пересадкой и посадками около десяти часов. Это было известно и раньше, но Глафира, никуда никогда из своего Дивноярского не выезжавшая, была убеждена, что Москва — это где-то у черта на куличках, что нигде, кроме Кряжова, готовить как следует не умеют. Снабдила она деверя так, что осталось и на обратный путь. В роскошном салоне «ТУ-104» Седых, застелив газетой полированный столик, разложил на нем оставшиеся припасы. Человек бывалый, он ненадолго скрылся в буфетном отсеке с мешочком в руках, где что-то гремело, будто морские камушки. Там он пошушукался с бортпроводницами, и через малое время по салону распространился ароматнейший запах пельменей.
Эти пельмени в замороженном виде Глафира погрузила в чемодан деверя. Угощать в Москве ими было некого. Хозяйственный Иннокентий держал их на холоде, спустив между окон на веревочке, да так и не съев, в замороженном виде захватил в обратный путь. «...Эх, только бы везти с собой в кармане готовое решение», — думала каждая из «сторон», наслаждаясь пельменями.
В Старосибирске пересели на машину поменьше. Самолет этот был не столь роскошен и скорее напоминал «сидячий вагон» поезда, из тех, что в старину именовали «максимами». Разные люди наполняли его: хриплоголосые геологи в ковбойках, золотодобытчики с обветренными щеками и потрескавшимися губами, бледнолицые московские инженеры, летевшие на шеф-монтаж промысловых машин, знаменитый певец, следовавший к строителям в Дивноярское с концертом, две студентки-якутки, возвращавшиеся с каникул.
Вся эта пестрая публика мгновенно перезнакомилась, быстро перегруппировалась соответственно своим интересам. И вот уже в передней части салона на чемодане с грохотом «забивали козла». На центральных креслах началась довольно острая партия в очко. В хвосте, усевшись друг против друга на корточках, певец и один из золотодобытчиков склонились над шахматной доской, поставленной прямо на полу.
И во всей этой бывалой, громкоголосой компании, как оранжерейный цветок среди буйных трав, то тут, то там появлялась куколка проводница в опереточном мундирчике и пилотке, из-под которой на плечи сбегали тугие черные косы. Двигаясь меж кресел, она с удивлением посматривала на двух пожилых мужчин, сидевших рядом. Оба молчали.
Литвинов смотрел в иллюминатор: тайга, тайга, тайга. Обычная зимняя тайга, сверху похожая на беспокойное зеленое море, по которому ходят невысокие, с белыми барашками волны. И покуда хватало глаз, ни деревни, ни дымка. И вообще никакого человеческого следа, кроме прямого, будто просеченного ударом сабли, шоссе, вдоль которого гуськом шагали железные фермы электропередачи. Но Литвинов так уже свыкся с планами Оньстроя, что на этом девственном фоне отчетливо видел и плотину, преграждающую путь великой реке, и новое Сибирское море, которое не меньше знаменитого Байкала, заводы и города по его берегам, каменные причалы и корабли у этих причалов.
Нет-нет да и посматривал он на соседа. Седых сидел ссутулившись. Больше чем когда-либо он походил на старого беркута. На беркута, мокнувшего под дождем. И Литвинову не терпелось узнать, что он думает... Не может же он желать, чтобы все здесь оставалось, как при Ермаке.
— Силища, — произнес он, показывая вниз. Сосед лишь молча покосил глазом. — Разбуди все это — всю страну добром закидаем. — Седых молчал, и Литвинов не выдержал: — Тесно тебе тут?
— Тесно там или не тесно, Федор Григорьевич, не о том спор, — ответил Седых. — Вот если у тебя из любого места — все одно откуда — кусок живого мяса выхватить — закричишь?.. Ну то-то. Вот мы и кричим.
Больше они ничего друг другу не сказали, молча сошли с самолета, молча дошли до машин, ожидавших каждого из них, и, лишь издали помахав друг другу, разъехались.