19
— Мне говорят, что у нас в детприемнике объявилась любовь? — Гмыря-Павелецкий смотрит в стол. А она стоит перед ним, будто школьница, и чувствует, как жмет ей казенная одежда. Раздобрела, выгулялась к весне. Ломится, рвется тело из казенного платья. Лицо бы сейчас в воду холодную, в снег. И тело в воду холодную, в снег, чтоб ужалось оно.
— Так верно говорят: объявилась у нас в детприемнике любовь?
— Это плохо?
Гмыря-Павелецкий вскидывает голову, смотрит ей в глаза, она смотрит ему в глаза: выдержать его взгляд и не дрогнуть, тогда можно говорить без недомолвок и стыда. Тогда будет разговор. Серьезно это он с ней или шутит, объявилась у нее любовь или нет? Ответь себе, Тамара Николаевна Никошвили, ответь себе. Ему тринадцать, ей семнадцатый... Смех и горе. Его горе, ее горе. А могла ли она прогнать его от себя, если ему пришла пора любить. Все равно кого. Она прошла через это, она знает: в колониях, в детдомах, в дорогах вдруг наступает время любви, зреет необходимость любви. Беспризорные девчонки, лишенные отцов и матерей, вдруг влюбляются в своих воспитателей и учителей. Влюбляются в воспитательниц, учительниц беспризорные мальчишки. Потому что без любви жить становится невыносимо. Потому что пришло время, когда решается самое главное: любовь или ненависть. Что она должна была выбрать, не знающая любви, но познавшая до конца ненависть?
Она не могла оттолкнуть его, не могла, потому что сама тосковала по любви. Всю жизнь ей не хватало любви. Все эти шестнадцать лет ей хотелось кого-нибудь полюбить: Карло-ключника, Валерия Павловича, офицера-летчика, — весь этот мир с лошадьми и жеребятами, колониями и детдомами, воспитателями и Стругайлами.
Да, ей открылась любовь. И открыл эту любовь в ней пацан тринадцати неполных лет. Прекрасен мир. По берегам еще скованных льдом ручьев украшают себя пушистыми котиками вербы. В ручьи и речушки спешит на нерест рыба. А ручьи и речушки рвут по ночам лед, будто из пушек стреляют. И катится по безлистью лесов и равнинам снегов перебористое эхо. И она слышит этот дальний голос близкой весны. Так хорошо это или плохо?
— Я не говорю, что это плохо. Просто мне говорят... — смешался Гмыря. — Вот что, Тамара Николаевна, давай напрямую. И садись, садись. Я не против... Извини меня. Ну, любопытен я, как воробей, право дело. Знаешь, конопляниками мы их в детстве звали... Сколько я здесь, в этом вот кресле, сижу, — Гмыря трижды подпрыгнул на стуле, — все мне приходилось разбирать какие-то свары, драки. А тут... — Начальник детприемника развел руками. — С драчунами я знаю, как обходиться, с уголовниками, рецидивистами, домушниками, карманниками и даже кацапами. А как тут?.. Хороший парень?
— Хороший, — сказала Тамара.
— Угораздило же вас... На фронте тоже не ко времени бывало. Но там хоть народ взрослый. Сегодня любовь, завтра смерть... Ну, а у вас что завтра?
— Картофельное пюре с селедкой...
— И я так думаю... А что, сыграем в детприемнике свадьбу? Не сыграем, в том-то вся и беда. А хорошо бы! Бабка Наста за мать, я за отца. Робя, Лиса, Серафима, Мария — дружки. Годится?
— Вы меня только за этим и вызывали? — почувствовала вдруг усталость Тамара. И потеряла интерес к разговору, потому что главное, на ее взгляд, было сказано, и речь сейчас должна пойти только о ней. Но Гмыря-Павелецкий не торопился говорить о ней.
— Хорошо, что ты меня понимаешь, — сказал он. — За парту его надо усаживать, расти ему надо, учиться. И хорошо, что о нем думаю не один я.
— Только не в колонию его.
— Не беспокойся. В детдом он пойдет. В самый лучший — спецдетдом, где дети погибших фронтовиков, где до десяти классов держат... Ты не в обиде на нас, что мы его на такой срок упекаем?
— Чего там обижаться, — сказала Тамара, — я бы тоже хотела на такой срок.
— Ты?.. — Гмыря-Павелецкий помрачнел. — С тобой я буду жестким, Тамара Николаевна... Ох, дети вы, дети. Малые детки — малые бедки. Ему еще тринадцати нет, а у него уже невроз от...
— Не от... — сказала Тамара.
— Да знаю я. Не перебивай ты меня. Начальник, думаешь, так и дуб при погонах. Случается, что и он китель снимает. В кого-то все же удаются наши детки, у кого-то учатся... Ты должна поговорить с ним, открыть ему глаза: ребенок он еще...
Тамара отрицательно крутнула головой. Нет, не годилась она для такого разговора. Не годилось и то, что предлагал Гмыря-Павелецкий.
— Как это я могу открыть ему глаза?
— А я откуда знаю. Ты женщина. А женщине в таких случаях виднее...
— Да взрослый же он, взрослый, не ребенок. Как вы этого не поймете. Вы в метрики смотрите, по наружному виду, медэкспертизой годы определяете. А тут ни метрики, ни наружный вид не годятся. Тут, как на войне, день за три считать надо... Как вам на войне считали. Мы же ваши дети, сами говорите. Учились и мучились вместе с вами, через одно и то же шли... А кроме всего...
А кроме всего, Тамару обидело и возмутило, что он, Гмыря-Павелецкий, не спросил ее, хочет ли она открывать Андрею глаза. Получалось, будто Андрей всего лишь игрушка для нее, забава на то время, пока она под замком в детприемнике.
— Вы бы хоть любопытства ради спросили, хочу ли я расставаться с ним.
— Об этом я не хочу тебя спрашивать и не буду. Его да и твоей судьбой пока распоряжаюсь я.
— Нет...
— Да!
И тихо стало в кабинете. Гулко лишь стучал будильник, стоящий на столе между Гмырей и Тамарой. Тамаре хотелось посмотреть, который там уже час идет на начальническом будильнике. Но циферблат находился со стороны Гмыри.
— Я уже говорила с ним. Я уже простилась с ним. Потому у него сейчас и невроз. И у меня.
— Не говори мне больше ни о чем, — сказал Гмыря-Павелецкий. — Мне все ясно... Подыскали мы тебе, Тамара Николаевна, работу. В художественной мастерской. Вот за этим я тебя и вызывал...
Тамара дернулась, толкнула стол, и будильник упал. Она увидела наконец время. Было еще рано. Всего лишь одиннадцать часов, начало дня.
— Ну что ж, иди. Будем думать еще, — сказал Гмыря-Павелецкий. И Тамара, сгорбившись, вышла.
В зале, на Андреевой месте, за печкой сидела Маруська Кастрючиха, сидела, ковыряла в носу.
— Резьбу сорвешь, — мимоходом, опускаясь на стул, бросила Тамара.
— А вот и не, Тамарка, — засмеялась Кастрючиха и стыдливо спрятала руки. — У меня он без резьбы. У нас в деревне резьбы не признают... Кончается, сходит твое счастье.
— Какое счастье?.. А ты откуда знаешь?
— Так мы ж, деревенские, без секретов живем. Знает ветер, знаем и мы. Хотела я на счастье посмотреть. А смотрю на несчастье...
— Иди, Маруся, иди в свою деревню.
— Пойду, Тамарка, пойду, дай срок. Не приспело мое еще время. Ты послушай меня, послушай меня, дурищу, Тамарка. Может, я что и толковое скажу. Жил в нашей деревне хлопец-сирота. Вроде бы дурачок. Мужиков-то в деревне и разуваться не надо, по пальцам пересчитать можно, все бабы. Так вот, женился он года два-три назад. Ну, как женился, сельсовет, конечно, его не расписывал — годов не хватает. Прибился к одной солдатке, прилепился к ней. А через сколько там положено, в деревне заговорили: «Сына недоросток наш выстругал...» Так я к чему это. Солдатка при нем счастливая, куда счастливей многих наших деревенских баб, которые сами при себе. Справная такая стала. Вот, значит, и какой-никакой мужик, зеленуха, может бабе счастье дать.
— Есть, значит, в вашей деревне, кроме него, и другие справные мужики.
— Не, Тамарка, не... Мужики-то есть, да та баба не вертлявая, за своего обеими руками держится. Каждый год по дитенку, да еще по сыну при нонешних временах — это любить надо. Без любви, взаимности — не получится.
— И откуда ты все это знаешь, Маруся, как будто сама рожала?
— Так мы ж в деревне живем, Тамарка. Дурная ж ты, дурная, никак тебе ничего в голову не вбить. А я рожать буду еще, буду. Одно прошу, чтобы дети не в меня пошли, не рябыми удавались. Ну, да я знаю, как это делается: темной, без звезд, ночью зачинать надо.
— А к чему ты мне это говоришь?
— А ни к чему, Тамарка. Вот так сидела тут на вашем месте и пригадалась мне наша деревня... Я даже место придумала, где вам хату поставить. На бугре, за озером. Фундамент уже есть. Брат наш старший перед войной строиться взялся. Убили полицаи, а фундамент стоит, быльняком только схватился... А хотите, можете в наш дом. Батька рад будет. Он боится в хате один сейчас... Нас ведь когда-то много было. В один год трое померли: два брата и сестра. И нам с Васькой веселее будет. Это ж, считай, детприемник в нашей деревне объявлять можно. И мне с Васькой никуда ехать больше не надо. И вы с Андреем каждый год по сыну. — Кастрючиха засмеялась.
— Ладно, Маруся, — сказала Тамара, чтобы не обидеть Кастрючиху. — Я подумаю. Иди гуляй, я подумаю...
Тамаре хотелось остаться одной, но только ушла Кастрючиха, как подкралась Симочка, обняла за плечи и зашептала в ухо:
— А я знаю, Тамара, а я знаю, что вам с Андреем делать. В банду вам подаваться надо... Я название уже придумала: «Черная кошка». Хорошее название.
— Хорошее. Только была уже банда с таким названием: все в кожаном — портфели кожаные, ридикюли кожаные, перчатки кожаные...
— А ты откуда знаешь про эту банду? Это же наша банда, в нашем городе орудовала...
— Карманы вырезала у людей в автобусах и магазинах...
— Точно...
— А кто приметит да укажет, что карман режут, тому тут же бритвой по глазам...
— Точно...
— Детей воровали, кровь их пили...
— Точно... Так и ты была в этой банде?
— Не была я, Сима, ни в какой банде.
— А откуда знаешь все?
— Оттуда и знаю, что не было такой банды. Выдумывали люди. В каждом городе одно и то же.
— Выдумывали. Выдумать можно страшней, интереснее... У нас будет своя «Черная кошка». Ты будешь черной кошкой. Ты ведь черная! Из жизни будет, а не от выдумки. И ты, как черная кошка, атаманша, можешь заиметь любовника.. Ты думаешь, они, — Симочка кивнула в сторону бабы Насты и Вии Алексеевны, — они тебе разрешат иметь любовника? А в банде ты сама себе хозяйка. Одного любовника мало — двух можешь завести. Неправду я говорю?
— Правду, Симочка, правду.
— По рукам, значит?
— Значит, по рукам, Симочка. Только сначала сходи во-он туда, знаешь? Сходи, хоть до ночи еще и далеко.
— Дура, — взвизгнула Симочка. — Дура ты, а не черная кошка.
На визг этот ее подошла Вия Алексеевна.
— Что это вы не поделили, девочки?
— Да она вот, дура, — Симочка ткнула пухлым пальцем в Тамару, — в туалет меня отправляет.
— Тебе хороший совет дают, а ты на стенку лезешь, — засмеялась воспитательница, — так визжать — до греха недалеко. Баба Наста, проводите Симочку.
— И пойду, и пойду... на вас всех... — И Симочка ринулась к двери, которую уже отпирала баба Наста.
— Была у Гмыри-Павелецкого? — подсаживаясь к Тамаре, спросила воспитательница. — Что он сказал?
— Да то же, что и вы...
Не хотелось ей в эту минуту говорить с воспитательницей. Не хотелось говорить об Андрее. Все, что было связано с ним, уже кончилось для нее, ушло в прошлое, в сон. Дивный, дивный и немного глупый сон. И радостный, потому что не сбывшийся. Сон, как ее веселое детство, сотканное из полупридуманных цветных пятен: солнца, брызг воды, женского смеха и лошадиного ржания. К этим пятнам сейчас добавятся тень печки, пестрядь печатных буковок, нереальность живущих до сих пор на земле деда Архипа и его рыжего Леньки, чад полесских салотопок.
Кончился для нее детприемник. Сколько можно есть бесплатно казенный хлеб. Нет, никто ее не упрекает, что она висит на шее у государства. Но она сама знает: висит и объедает. Потому что так не раз говорили ей в детдоме и колонии. А здесь ничего не говорили, здесь приискали для нее работу.
Тень художественной мастерской нависла над ней. Той самой мастерской, из-за которой она попала в свое время в колонию. Той самой мастерской, где вышивали гладью, бисером и крестом подушечки и салфетки. Цветастые, нарядные подушечки и салфетки. Вышивали кривенькие и полуслепенькие, и полусошедшие с ума девочки — отходы отгремевшей войны. Но кто об этом знает? Кто здесь, в детприемнике, может представить ее ужас перед такой художественной мастерской. Знает ли эта красивая женщина, любящая красивые наряды, кто вышивал ее платье...
— А что он мог тебе еще сказать, — задумчиво роняет Вия Алексеевна. — То же самое говорит мне и мой муж...
— О чем вы?
— Как это о чем? О тебе и Андрее...
— А при чем здесь Андрей?.. — Что это они все стали такие заботливые, обуяла людей забота.
— Ребенок он, — сказала Вия Алексеевна. — А к детям все привязываются, у кого сердце есть... В каждом мужике — большом и маленьком — ребенок. Ребячеством и берут нас мужики, переворачивают души... Хотела бы я на тебя и Андрея... и на себя лет так через десять взглянуть. Как бы вы встретились. Неужели все так и кончится?..
— Все так и кончится, — сказала Тамара.
И они замолчали и взгрустнули. Младшая, потому что знала: действительно, все так и кончится. Кончилось уже детство. Старшая, потому что не хотела еще верить, что ее детство прошло уже давным-давно. Старшая верила в свое счастье, поверила в него, ежедневно заглядывая за печку, где сидели двое. Младшая в эту минуту не верила в свое счастье, потому что не знала и не могла знать, когда и почему эта старшая стала вдруг счастливой и обрела веру.
Теперь уже Тамару не надо было будить по утрам. Она просыпалась сама. Только солнце падало ей на лицо, она открывала глаза. Щурилась, припоминая всякий раз давнее, до конца не припоминающееся, но связанное с солнцем и пробуждением. Может быть, это уходили остатки сна или бродили в ней, не даваясь памяти, обрывки снов. А может, солнце знало о ней что-то такое, что она давно уже забыла, хотя не должна была забывать.
Тамара смотрела на солнце, пока глазам не становилось больно от его промытой ясности, утренней теплой свежести. Солнце быстренько-быстренько напитывало ее тело бодростью. Она вскакивала с кровати с ощущением, что сегодня обязательно все вспомнит, солнце скажет ей, наберет к полудню сил, приостановится в зените — и память ее оживет. Но день уходил, истаивал щемяще-алой полоской, будто открывая в ночи дверь невидимого дома. И как в детстве, хотелось рвануться на крыльях туда, к горизонту, пока там не закрыли дверь в завтрашний день, и посмотреть, что же так будоражит сердце, какие там бродят тени, чем бьет тебе в глаза солнце, прошлым или будущим?
Сегодня же солнце пробудило Тамару и укрылось тучкой, не показывая ей своего лика. Тучка вроде бы набежала и на лицо Тамары. Она припомнила вчерашний разговор с Гмырей-Павелецким, показалось даже, услышала и не высказанное им. И это невысказанное было горше высказанного. Недаром казенная бесплатная пайка встала вчера поперек горла. А ведь она честно старалась отработать эту пайку. Старалась, чтобы было тепло и воспитателям, и беспризорникам, чтобы было тепло за печкой и ей с Андреем.
А получается, будто она дармоедка на этом свете, приживалка. Пригрелась за печкой и не желает работать, боится работы в художественной мастерской... Что же, скоро истопник детприемнику станет не нужен, уже подступила весна, не за горами лето. И сегодня она, может быть, в последний раз протопит печь. Сегодня она даст огню отборные дрова. Заготовленные Андреем. Приспела пора. Пусть уходит все жаром и дымом, рассеивается по земле золою.
Тамара не спеша оделась и пошла за дровами. Начала с кабинета Гмыри-Павелецкого. Нажарила, будто баню топила. Последней была их печка. И тут Тамара не поскупилась. И чего скупиться? Надо было сжечь все, все до последнего полешка. Нельзя было допустить, чтобы его полешко попало в чужие руки или завалялось в сарае.
Печь уже изнемогала от жара. Старчески кряхтела и охала, не осиливая ее щедрости. Раскалились, зароняли белые искорки колосники. Кирпичики сначала счастливо разрумянились, потом из них проступила, как иней, бель, а потом они посинели и заплакали синими каменными слезами. И Тамаре сладостно было смотреть на эти каменные слезы. Бушевал и бесился огонь и у нее в груди. Только наружу она его не выпускала. А печка не выдерживала. Бока ее пошли трещинами, и из трещин тянуло сухим теплом и дымом. «Чтоб ты развалилась, — подумала Тамара, — стояла, стояла, да и рухнула, какая это была бы радость». Подумала так и почувствовала, что обманывает себя. Жизни она желает печке. Долгой и беспечальной жизни. Пусть для нее всегда будут отборные дрова. Пусть у нее всегда будет заботливый и любящий хозяин. Пусть никогда не гаснет ее огонь. А она всегда будет поминать эту печку добрым словом. Может, солнце как раз и пыталось сказать ей, что у нее в этой жизни есть печка. Печка, от которой она может танцевать дальше.
— Ну и нажварила ты, девонька. Допрежь надо было так. А к весне-то пошто дрова транжирить? — Бабка Наста отдувается, жарко бабке.
Отдувались и беспризорники, отдувались воспитатели. Но проклинали не истопника, а весну, солнце. Может, и правильно проклинали... А Тамаре было зябко. Сырое было тепло в зале, удушающее. Она оделась и пошла на улицу. И обрадовалась, увидав во дворе возле баньки Вадима. И Вадим обрадовался ей и смутился. До того как увидеть ее, он вырезал что-то ножиком на сухом и отполированном до костяного блеска столбике. И сейчас Вадим прикрывал спиной этот столбик. Но Тамара успела схватить две буковки «Т+В»...
— Я тебя тут жду, — сказал, потупившись, Вадим. — У меня два билета в театр есть, артисты к нам приехали. Мать говорит, я кликну ее. А я ей: не надо, сама выйдет. И ты вышла... Пойдем на постановку?
— Пойдем, — легко согласилась Тамара, будто всю жизнь знала Вадима и ходила с ним на постановки. — Я только воспитательнице скажу.
И у воспитательницы, Вии Алексеевны, она не отпрашивалась, не брала разрешение на выход в город, а поставила воспитательницу в известность, что идет в театр с Вадимом. Довела это до ее сведения, будто каждый день ходила с Вадимом в театр. Вия Алексеевна чуть-чуть помедлила с ответом, словно хотела и могла ее удержать.
— Тамара... — начала она. Но за Тамарой уже захлопнулась дверь.
Андрей вышел из изолятора после полудня и первым делом заторопился увидеть Тамару. Но Тамары в общей комнате не было. Не могло ее быть и в спальне, спальня была на замке. Но зато на глаза ему попались сразу две воспитательницы: и Мария Петровна, и Вия Алексеевна. Встретили они его по-разному. Мария Петровна жалостно следила за тем, как он мечется по залу, и молчала. А Вия Алексеевна насмешливо сказала:
— Нету ее, дорогой Андрей, и не будет...
— Ты уже обедал? — неловко перебила Вию Алексеевну Мария Петровна.
— Он уже взрослый, и ему надо все сказать, — как бы продолжая какой-то неизвестный Андрею разговор, сказала Вия Алексеевна. — Это будет им только на пользу. Неужели ты не поняла меня?
— Нет, — сказала Мария Петровна, — не поняла и не хочу понимать...
— Ты воспитательница, а я баба...
Вия Алексеевна с утра еще знала, что сегодня Андрей выйдет из изолятора. Потому она и пыталась удержать Тамару. И только что у нее о Тамаре и Андрее закончился длинный разговор с Марией Петровной. Вия Алексеевна по-женски осуждала Тамару за то, что она ушла с Вадимом в театр, как бы предала Андрея. Она, Вия Алексеевна, когда-то тоже предала его. И предав, обнажив и вывернув его душу до правды, потеряла покой. И сейчас стремилась оправдаться перед ним и не могла оправдать Тамару. То, что происходило между Андреем и Тамарой, было для нее ново, незнакомо, и в то же время это было нечто обжигающее ее, личное. И ей нужен был обязательно счастливый конец, казалось, что от этого зависит и ее счастье. Невозможность счастливого конца она исключала, хотя умом и понимала всю несообразность этого желания. Она привыкла, что повсюду, во всех историях, всех книгах все заканчивается счастливо. И требовала от этих двоих своего, привычного, того, что всегда получала, забыв не только о времени и их возрасте, но и о решетках на окнах.
Мария Петровна страшилась конца — и счастливого и несчастливого. Оба они казались ей одинаково несчастливыми и неправдоподбными. И уединение Тамары за печкой, той самой печкой, за которой все и случилось с ней, временами просто пугало ее. Временами пугало, а временами и радовало. Для нее за этой печкой все кончилось, а они, Тамара и Андрей, от печки только начинают. И не надо, не надо взрослым ни во что вмешиваться. Пусть будет все как будет, как суждено тому быть. Как было уже до них, не с ней, не с Марией, а со многими, многими другими. И пусть будут слезы и горе, только бы не молчала душа. Вия не соглашалась с ней.
— Мы должны освободить их от мук, — настаивала она. — Мы обязаны сделать все, чтобы дети наши не знали тех мук, через которые прошли мы.
— А почему, собственно, они не должны знать наших мук? — спрашивала ее Мария.
— Потому что это ужасно.
— Ужасно не знать мук, Вия. Ужасно мерить их жизнь нашими мерками...
— Ты воспитательница, а я баба, — отвечала ей Вия Алексеевна и повторила это еще раз при Андрее. — ...Тамара ушла с Вадимом в театр...
— Как ушла с Вадимом?.. В какой театр?
— В город приехали артисты и привезли спектакль...
— И вы пустили, вы согласились... — И ожесточаясь: — Вы продаете, продаете Тамару! Я вижу, вижу.
— У меня есть билет в театр, — сказала Вия Алексеевна. — Целых даже два. Я могу отдать тебе их оба. Пойдешь?
— А если я не вернусь?
— Вия! — вмешалась Мария Петровна.
— Помолчи. Я знаю, что делаю.
— Ты творишь, а не делаешь.
— Так пойдешь ты в театр или нет?
— Пойду, — сказал Андрей. — Дайте мне оба билета, и я, может быть, вернусь.
— Я не пущу тебя! — заступила дорогу Андрею Мария Петровна.
— Я вернусь! — пообещал ей Андрей. — Я обязательно постараюсь вернуться.
— Это будет на твоей совести, — не в силах удержать его, сказала Мария Петровна Вии Алексеевне.
И Андрей ушел в театр на постановку «Тамара и Вадим».
Постановка была про любовь. Любовь безмерно красивую и безмерно счастливую. Артисты, старые и молодые, — все были красивые и одеты были все красиво. Нравились они Тамаре. Но ей все время было больно почему-то. Больно за счастливую любовь на сцене, больно за печку в детприемнике, которую она перетопила и которая теперь пошла трещинками. Больно за Андрея, который лежал в изоляторе и не видел, и не сможет теперь увидеть такую красивую постановку.
И покидала она зал с сожалением, что так скоро все кончилось. И за этим своим сожалением не смогла рассмотреть шедшего некоторое время почти рядом с нею Андрея. Он так и не решился показаться ей, хотя бежал в театр, торопился взглянуть ей в глаза и закатить спектакль, выдать все, что она заслужила. И гордо уйти. Но не выдал, не посмел показаться на глаза и не ушел.
Он сидел от нее через четыре головы, один на двух местах, смотрел на ее волосы, розовеющие из-под них маленькие уши и изредка на сцену. Постановка про любовь ему не понравилась и не могла понравиться. Какая там любовь. Это, которая в конце становилась на цыпочки, целовала своего жениха в губы и визжала: хорошо, хорошо, хорошо, — была малость малахольной. Будто не знала в самом начале, что целоваться хорошо, и придурялась, а потом плакала — страдала, значит, от придури. И жених сначала выкаблучивался, а потом тоже страдал — хватал своего друга за грудки и вызверял зенки. А вот песни в постановке были душевные. Одна душевней другой. Если бы они пелись еще не такими сытыми голосами...
На улице Андрей немного прошел следом за Тамарой и Вадимом, надеясь и боясь подсмотреть, как они станут целоваться. Но они целоваться не стали, вроде бы даже поссорились: дернулись вдруг в разные стороны и пошли так по улице, на расстоянии...
Это случилось, когда Вадим сказал Тамаре, что у него в клубе открывается свободное место помощника киномеханика. Слов его Андрей, конечно, не слышал, но видел, как откачнулась от Вадима Тамара. И обозлился на Вадима. Он и до этого злился на него и ненавидел его. Но теперь злость и ненависть были иными. Дурак был Вадим, лопух золотушный. Не понимает, что за девчонка идет рядом с ним. Да он ей должен ноги мыть и воду пить. Все, все должны любить ее. А он рыло воротит, лопух золотушный. И обиженный за Тамару, кипя ненавистью к Вадиму, Андрей нырнул в переулок и бегом прибежал в детприемник в страхе остановиться и поворотить к вокзалу, так и не решив за всю дорогу, что же для него лучше — вокзал или детприемник, но в твердой убежденности, что только он один по-настоящему любит Тамару и будет любить ее всю жизнь. Всю жизнь, молча, не напоминая о себе.
Очутившись в общей комнате, он первым делом направился к Марии Петровне и попросил ее не говорить Тамаре, что он тоже ходил на постановку. Мария Петровна пообещала и сдержала обещание. И у него был очень хороший вечер с Тамарой. Они так славно молчали в углу за печкой.
Но на следующий день Вия Алексеевна выдала его.
— Видели вы друг друга в театре? — радостно спросила она Тамару.
— Кто кого должен был видеть? — сначала не поняла Тамара, но тут же припомнила вчерашнюю боль, догадалась.
— Я отдала ему свой и мужа билеты, — сказала Вия Алексеевна, — и рада, что отдала. Ведь вы сидели вместе?
— Вместе, — солгала Тамара. Но ни Вия Алексеевна, ни Андрей никогда не узнали об этом. Андрей никогда не узнал и того, что Тамара знает, что он вместе с ней ходил на постановку о любви. Может быть, это и к лучшему. Может быть...