МУЗЫКА И СВЕТ
1
Он словно напророчил себе эту встречу…
Натянулись гитарные струны,
Сердце ждет.
Только тронь его голосом юным —
Запоет!
Это было написано в декабре 1913-го. Остается неясным, когда именно услышал он голос, тронувший его сердце. То ли это случилось еще в октябре, то ли – несколько позже.
… В 1912 году в Петербурге возник новый театр – Музыкальная драма. По замыслу учредителей (режиссер И.М.Лапицкий, дирижер М.А.Бихтер), погрязшей в рутине и сплошных условностях опере следовало противопоставить целостное музыкально-драматическое представление, реалистическое по духу и формам, с характерами и бытом. Труппа составилась в основном из молодых артистов и студентов Консерватории, хотя в дальнейшем в нее вошли и такие знаменитости, как Собинов и Липковская.
Новый театр открылся «Евгением Онегиным». Блок смотрел этот спектакль и одобрил его горячо – за «здоровый реализм», за то, что «сжимается сердце от крепостного права», за психологию и мелочи быта, короче говоря, за все, чего он не находил в «Мейерхольдии».
Второй постановкой Музыкальной драмы была «Кармен». Премьера состоялась 9 октября 1913 года. Спектакль имел успех, даже в снобистском «Аполлоне» отметили, что «постановка поражает своей жизненностью». Очень может быть, что Блок был на премьере. Во всяком случае, осведомленная тетушка Марья Андреевна утверждала, что увидел он этот спектакль именно в октябре.
Увидел – и зачастил: 12 января 1914-го он смотрит «Кармен» во второй раз (вместе с женой), 14 февраля – в третий (вместе с матерью).
Откуда такой напряженный интерес к давно знакомой, конечно не раз слышанной опере? Примерно за год перед тем Блок слушал «Кармен» с прославленной Марией Гай в заглавной партии – и не обмолвился о ней ни единым словом. На сей же раз все дело было именно в исполнительнице.
Пришел, не ожидая никаких чудес, – и вдруг, в буре бессмертной бравурно-тревожной музыки, на сцене возникла настоящая Кармен, полная огня и страсти, вся – дерзкая, неукротимая воля, вся – вихрь и сверканье. Разлетающиеся юбки, рыжие косы, сияющие глаза, зубы, плечи…
Потом он вспоминал: «С первой минуты не было ничего общего ни с одной из моих встреч. Сначала – буря музыки и влекущая колдунья, и – одинокое прислушивание к этой буре, какое-то медленное помолодение души».
Как океан меняет цвет,
Когда в нагроможденной туче
Вдруг полыхнет мигнувший свет, —
Так сердце под грезой певучее
Меняет строй, боясь вздохнуть,
И кровь бросается в ланиты,
И слезы счастья душат грудь
Перед явленьем Карменситы.
Этот, еще летний, набросок, в замысле обращенный к другой женщине, был обработан как раз в октябре 1913-го. А в феврале 1914-го Блок записывает: «К счастью, Давыдова заболела, и пела Андреева-Дельмас – мое счастье».
Это была еще не очень известная столичной публике оперная актриса (меццо-сопрано). Украинка по происхождению, она в 1905 году окончила петербургскую консерваторию, пела в киевской опере, в петербургском Народном доме, участвовала в «Русских сезонах» в Монте-Карло. Когда Блок увидел ее, ей шел тридцать пятый год. Она была замужем за известным басом-баритоном Мариинской оперы П.3.Андреевым. Исполнение партии Кармен было ее первым и, в сущности, единственным настоящим сценическим успехом. Все, что она спела в дальнейшем (Марина в «Борисе Годунове», Полина и Графиня в «Пиковой даме», Лаура в «Каменном госте», Лель и Весна в «Снегурочке», Волшебная дева в «Парсифале», Амнерис в «Аиде»), не шло ни в какое сравнение с ее Кармен. Да и Блок отнесся ко всем остальным ее созданиям вполне равнодушно.
Была ли она хороша собой? Бог знает, теперь установить это трудно. Сохранившиеся фотографии довольно плотной дамы (не в ролях, а в жизни), признаться, не позволяют догадываться о бушевавшей в ней «буре цыганских страстей. Я узнал ее уже грузной пятидесятилетней женщиной, у которой от блоковской Кармен остались разве что медно-рыжие волосы. А ведь были же и «зубов жемчужный ряд», и «певучий стан», и «хищная сила» прекрасных рук.
Блок много раз, и не только в стихах, говорит о ее красоте, но, во всяком случае, это не была миловидность, как обычно ее понимают. У Блока было свое представление о женской привлекательности, бесконечно далекое от стандарта писаной красавицы. Все его женщины были не красивы, но прекрасны, – вернее сказать, такими он сотворил их – и заставил нас поверить в его творение.
Однако вот впечатление стороннего наблюдателя (март 1914 года): «…рыженькая, некрасивая».
Но какое все это имеет значение, если живет и будет жить только дивный женский образ, созданный воображением поэта!
… Блок потерял голову. Вот как развертывались события. В тот же вечер, когда он назвал ее своим счастьем, он пишет ей первое, еще анонимное, письмо:
«Я смотрю на Вас в «Кармен» третий раз, и волнение мое растет с каждым разом. Прекрасно знаю, что я неизбежно влюбляюсь в Вас, едва Вы появитесь на сцене. Не влюбиться в Вас, смотря на Вашу голову, на Ваше лицо, на Ваш стан, – невозможно. Я думаю, что мог бы с Вами познакомиться, думаю, что Вы позволили бы мне смотреть на Вас, что Вы знаете, может быть, мое имя. Я – не мальчик, я знаю эту адскую музыку влюбленности, от которой стон стоит во всем существе и которой нет никакого исхода. Думаю, что Вы очень знаете это, раз Вы так знаете Кармен (никогда ни в чем другом, да и вообще – до этого «сезона» я Вас не видел). Ну, и я покупаю Ваши карточки, совершенно не похожие на Вас, как гимназист, и больше ничего, все остальное как-то давно уже совершается в «других планах» (дурацкое выражение, к тому же Вы, вероятно, «позитивистка», как все настоящие женщины, и думаете, что я мелю вздор), и Вы (однако продолжаю) об этом знаете тоже «в других планах»; по крайней мере когда я на Вас смотрю, Ваше самочувствие на сцене несколько иное, чем когда меня нет (думаю все-таки, что все это понятно художникам разных цехов и без теософии; я – не теософ). – Конечно, все это вздор. Кажется, Ваша Кармен – совершенно особенная, очень таинственная. Ясно, что молитва матери и любовь невесты от гибели не спасут. Но я не умею разделить – моя проклятая влюбленность, от которой ноет сердце, мешает, прощайте».
Какое блоковское письмо! Оно, конечно, не могло не произвести впечатления, – тем более что Любовь Александровна не была особенно избалована знаками внимания. Пусть слова о совершающемся «в других планах» и о телепатическом воздействии зрителя и в самом деле должны были показаться ей вздором, но из письма можно было извлечь простую и приятную истину: в нее бурно влюбился человек зрелый, неординарный н, как видно, известный.
Все дальнейшее зарегистрировано в записной книжке.
Второго марта в очередной раз он приходит на «Кармен». Рядом оказывается знакомый, с другой стороны – офицер, «паршивый хам», громко разговаривающий с дамой. На афише сегодня Давыдова. «Выходит какая-то коротконогая и рабская подражательница Андреевой-Дельмас. Нет Кармен». И вдруг выясняется, что сама Андреева-Дельмас – в театре, в зрительном зале. Капельдинерша показывает ее Блоку. Он переходит в темноте на свободное место поближе к ней. Она простужена – чихает и кашляет. «Как это было прекрасно, даже это!» Он неотрывно смотрит на нее. «Чуткость скоро дает себя знать. Она оглядывается все чаще. Я страшно волнуюсь». В антракте она беседует с кем-то. «Может быть, спрашивает, кто такой, когда я нарочно и неловко прохожу мимо». Антракт кончается. «Она проскальзывает тихо и садится на свое место. Все чаще смотрит в мою сторону. Я вне себя, почти ничего не слушаю. Иногда явственно овал ее лица в темноте обращен ко мне. Перед занавесом, еще в темноте, я прохожу мимо. Она бросает взгляд, быстро отворачивается, когда я прохожу к выходу, – и точно ждала, что я подойду».
Вскоре дневник безоглядно влюбившегося «гимназиста» преобразился в бессмертные стихи:
Сердитый взор бесцветных глаз.
Их гордый вызов, их презренье.
Всех линий – таянье и пенье.
Так я Вас встретил в первый раз.
В партере – ночь. Нельзя дышать.
Нагрудник черный близко, близко…
И бледное лицо… и прядь
Волос, спадающая низко…
О, не впервые странных встреч
Я испытал немую жуткость!
Но этих нервных рук и плеч
Почти пугающая чуткость…
В движеньях гордой головы
Прямые признаки досады..
(Так на людей из-за ограды
Угрюмо взглядывают львы.)
–
О, не глядеть, молчать – нет мочи,
Сказать – не надо и нельзя…
И Вы уже (звездой средь ночи),
Скользящей поступью скользя.
Идете – в поступи истома,
И песня Ваших нежных плеч
Уже до ужаса знакома,
И сердцу суждено беречь,
Как память об иной отчизне,
Ваш образ, дорогой навек…
Безмолвная встреча в театральном партере имела продолжение, в стихах не отразившееся.
В следующем антракте Блока окружили знакомые, завязался обычный театральный разговор. Светская дама, супруга знаменитого историка, небрежничает: «Разве Андреева-Дельмас лучше? Я ее много раз видела… Она прежде пела в оперетке… Миленькая».
Гасят свет. Начинается четвертый акт. Ее нет. Он бросается из зала, расспрашивает служителя у вешалки: она только что ушла. Он торопится вслед, боится и надеется нагнать. На улице – мокрая метель.
А там: Уйдем, уйдем от жизни,
Уйдем от этой грустной жизни!
Кричит погибший человек…
И март наносит мокрый снег.
Арена действия – район Мариинского театра и Консерватории (здесь идут спектакли Музыкальной драмы), Торговая, Мастерская, Офицерская, Екатерининский канал… По редкому стечению обстоятельств, они оба жили рядом – он в самом конце Офицерской, она – на один дом ближе. Пока еще он об этом не знает, расспрашивает дворника и швейцариху другого дома, – те путают, несут околесицу. «Возвращаюсь домой, сбитый с пути… О, как блаженно и глупо – давно не было ничего подобного. Ничего не понимаю. Будет еще что-то, так не кончится».
В тот же вечер он пишет ей второе письмо, опять без подписи. Вот отрывки: «Я – не мальчик, я много любил и много влюблялся. Не знаю, какой заколдованный цветок Вы бросили мне, не Вы бросили, но я поймал. Когда я увидел Вас без грима и совершенно не похожей на ту, на Вашу Кармен, я потерял голову больше, чем когда я видел Вас на сцене… Я совершенно не знаю, что мне делать теперь, так же, как не знаю, что делать с тем, что во мне, помимо моей воли, растут давно забытые мной чувства».
Не требуя от нее ничего, что связано с отношениями романическими, он просит ее «обратить все-таки внимание на что-то большее», нежели любовное чувство, именно на то, что таинственно связывает их судьбы как художников: «…если бы и Вы, не требуя, не кокетничая (довольно с Вас!), не жадничая, не издеваясь, не актерствуя, приняли меня как-то просто, – может быть, и для Вас и для меня явилось бы что-то новое: для искусства».
Ну, как, например, явилось это для Врубеля и Надежды Забелы.
Не находя в продаже ее фотографий, он передает через швейцара просьбу сняться. Указано более двадцати особенно запомнившихся ему поз, в том числе – «в последний раз Кармен во всей обреченности и во всем великолепии, чтобы чувствовалась путаница кружев, золотистого платья, веер и каблуки», и, наконец, «кошачье сползание по столбу» смертельно раненной Кармен. (Этот момент особенно выделяла в спектакле и театральная критика.)
Теперь он уже знает, как ее зовут, где она живет, какой номер ее телефона. Все ходит мимо ее дома, поджидает – не выйдет ли она из подъезда. Просит своего безотказного Женю Иванова позвонить ей – тот попадает в чужую квартиру. Звонит сам: «Тихий, усталый, деловой и прекрасный женский голос ответил: "Алло"». На этом разговор закончился.
21 марта, «…днем я встретил ее. Она рассматривала афишу на Офицерской… Когда она пошла, я долго смотрел ей вслед».
22 марта. Идет в Музыкальную драму на «Парсифаля», встречает дирижера Н.А.Малько, своего университетского товарища, спрашивает, знает ли он Андрееву-Дельмас. Да, знает и готов познакомить. Более того: в антракте он говорит Блоку, что Андреева-Дельмас сама хочет с ним познакомиться. (Она уже узнала, что ее поклонник – известный поэт.) Однако им овладевает необъяснимая робость. Он не подходит к ней, пробегает мимо, уходит из театра, торопится к ее дому, по дороге встречает знакомого («который, по-видимому, замечает во мне неладное»), ждет. Она появляется и, оглянувшись в его сторону, скрывается в подъезде. Через минуту на мгновение загорается и гаснет ее окно – то самое
В последнем этаже, там, под высокой крышей,
Окно, горящее не от одной зари…
(И окно, самое крайнее, и высокую крышу можно видеть и теперь в доме № 53 по улице Декабристов.)
«Я стою у стены дураком, смотря вверх. Окна опять слепые. Я дома – в восторге. Я боюсь знакомиться с ней. Но так не кончится, еще что-то будет».
И в сонный входит вихрь смятенная душа…
В полном смятении он снова, задержанный знакомыми, упускает возможность подойти к ней в театре, хотя она явно ждет, что он подойдет. Потом полтора часа напрасно околачивается у ее двери.
24 марта. Посланы розы.
25 марта. Через швейцара переданы написанные накануне стихи – «На небе – празелень…» и «Есть демон утра…».
26 марта. Посланы три тома «Собрания стихотворений», при корректном письме, заготовленном раньше:
«Глубокоуважаемая Любовь Александровна. Простите мою дерзость и не откажитесь принять эти книги старых стихов; не для того, чтобы читать их (я знаю, что стихи в большом количестве могут оказаться нестерпимыми); но я, будучи поклонником Вашего таланта, хотел бы только поднести Вам лучшее, чем владею. Примите уверение в моем глубоком уважении и преданности Вам. Александр Блок».
Это письмо сохранилось и в другом, более пространном варианте. Видно, Блок тщательно выбирал выражения. На первой из посланных книг было написано только что сочиненное стихотворение «Среди поклонников Кармен…»
27 марта. «Кармен» идет в последний раз (в сезоне). Дельмас не участвует, но, конечно, будет в театре. Он набрасывает два письма с просьбой разрешить ему представиться в антракте, но не посылает их, а звонит но телефону. Ее не было дома, он передал свое имя, номер телефона и просьбу позвонить. Во втором часу ночи она позвонила.
28 марта. Они встретились. Ее звонкий смех, открытые плечи, розы на груди, крепкие духи… Его неловкость.., Пустынные улицы, темная Нева… В этот день были написаны «Ты – как отзвук забытого гимна…» и «О да, любовь вольна, как птица…»
29 марта. «Все поет».
2
В этом мокром марте был создан цикл «Кармен» – все десять стихотворений, обращенных к Л.А.Дельмас. Они сразу были задуманы именно как цикл, как нечто целостное: «Да, я напишу цикл стихов и буду просить принять от меня посвящение» (18 марта). Если не считать заглавного восьмистишия, цикл образовался в течение двух недель. Поэтому Блок и заметил впоследствии, что в марте 1914-го он «отдался стихии не менее слепо», чем в январе 1907-го, когда так же залпом, в две недели, была написана «Снежная маска».
Таким образом, цикл «Кармен» был задуман и создан до того, как отношения поэта с его вдохновительницей приняли определенную житейскую форму. Сложные перипетии реального романа в стихах не отражены, это – «роман воображения».
Печатая «Кармен» в журнале и в своих книгах (от раза к разу меняя состав цикла), Блок отступил от хронологического расположения стихов, выявив тем самым другую, более важную для него, внутреннюю последовательность лирико-драматического сюжета. Заметим кстати, что в цикл не было включено написанное как бы от лица Л.А.Дельмас стихотворение «Петербургские сумерки снежные…» (15 марта 1914 года) – потому что его разговорно-бытовая интонация совершенно не согласовалась с торжественно-гимнической музыкой «Кармен».
О чем эта музыка?
Блок много писал о могучей свободной и освободительной страсти, высоко поднимающей человека над миром обыденщины, над лживой жизнью в страшном мире. Но никогда еще переживание такой страсти не достигало в его стихах подобного накала, как в «Кармен».
«И я забыл все дни, все ночи, и сердце захлестнула кровь…» У Блока было свое, выношенное представление о такой самозабвенной страсти, в палящем огне которой перегорает все мелкое, случайное, унизительное и грешное, что он обозначал понятием «черная кровь». Настоящая страсть безгрешна, ибо духовна. А если жив дух, теряет свою власть плоть – «чудовище бесстыдное и бездушное». В страсти человеку дано ощутить всю полноту бытия – видеть сразу и «землю» и «звезды», иными словами – крепко держаться за землю, но ни на миг не забывать о звездах.
Истинная, одухотворенная страсть так прекрасна, так освободительна, что поэт может приравнять ее только к самому высокому, святому и заветному, что у него есть,
Я буду петь тебя, я небу
Твой голос передам!
Как иерей, свершу я требу
За твой огонь – звездамt
Лирическое содержание темы раскрывается в образе героя. Измученный «грустной жизнью» человек, которого душат «слезы счастья», готов позабыть о своей «черной и дикой судьбе»; он ловит «отзвук забытого гимна», воодушевлявшего его в прошлом, в нем даже воскресает «сладкая надежда» на лучшее будущее.
«Все – музыка и свет…» В любовной лирике Блока не найти более звонких, ликующих и восторженных нот.
Под впечатлением встречи с Кармен Блок написал одному приятелю, искавшему опору для своего пошатнувшегося духовного бытия в прежних блоковских стихах: «Даже на языке той эры говорить невозможно. Откуда же эта тайная страсть к жизни? Я Вам не хвастаюсь, что она во мне сильна, но и не лгу, потому что только недавно испытал ее действие. Знали мы то, узнать надо и это: жить «по-человечески»; после «ученических годов» – «годы странствий»».
Запомним эти слова: жить по-человечески.
Нетрудно различить в «Кармен» мотивы, – связывающие этот цикл с прежней любовной лирикой Блока. Жизнь сложна, сотворена из противоречий и нерасчленима, свет и тьма соприсутствуют в ней, «мелодией одной звучат печаль и радость», – и Блок не был бы Блоком, если бы не внес в свою широкую, мажорно звучащую симфонию трагической ноты.
Знаменующий радость и счастье светлый гений любви, казалось бы весь сотканный из золота, синевы и перламутра, двоится:
Но как ночною тьмой сквозит лазурь,
Так этот лик сквозит порой ужасным, —
И золото кудрей – червонно-красным,
И голос – рокотом забытых бурь.
Мотив изменения «неотступного лика» преследовал Блока с далеких времен поклонения Прекрасной Даме: «Но страшно мне: изменишь облик Ты…» И, конечно, не случайно эпитет «страшный» так назойливо врывается в «Кармен», в стремительный поток взволнованной лирической речи: «О, страшный час, когда она, читая по руке Цуниги, в глаза Хозе метнула взгляд…», «Розы – страшен мне цвет этих роз…», «Здесь – страшная печать отверженности женской…», «Вот – мой восторг, мой страх…»
Великая страсть прекрасна и освободительна, но в ней таится и грозная опасность – она может потребовать в оплату единственное, чем человек владеет полностью и безраздельно, – его жизнь.
И сердце захлестнула кровь,
Смывая память об отчизне…
А голос пел: Ценою жизни
Ты мне заплатишь за любовь!
Посылая Л.А.Дельмас это стихотворение, Блок приписал: «Да, страшно – потому что когда такие тревоги просыпаются, их уже нельзя усыпить» (в другом случае: «Пусто, дико, страшно, бездомно, и от страсти спасенья нет»). Бесспорно, Блоку было близко и понятно тютчевское: «О, как убийственно мы любим! Как в буйной слепоте страстей мы то всего вернее губим, что сердцу нашему милей!..»
Случайных, нейтральных, ни о чем не говорящих образов у Блока не бывает. И в «Кармен» не случайны такие детали, как, например, бегло оброненное упоминание о змее («Спишь, змеею склубясь прихотливой…»). Приходит на память «змеиный» мотив в «Фаине», тоже говорящий об угрозе «изменения облика» («Змеиным шелестом солжешь…», «змеиная неверность» и т. п.), или знакомая по «Черной крови» антиномия: «синий берег рая» как образ недоступного счастья (в «Кармен» тот же эпитет: «Синий, синий, певучий, певучий») и полный лжи и обмана «змеиный рай».
В заключительном стихотворении цикла (которое Блок сам назвал «важным») земное, цыганское переключено в план космический. Поэт возводит свою Кармен в ранг беззаконной кометы, приобщает ее к тайнам «вселенской души».
Сама себе закон – летишь, летишь ты мимо,
К созвездиям иным, не ведая орбит,
И этот мир тебе – лишь красный облак дыма,
Где что-то жжет, поет, тревожит и горит!
Посылая эти стихи Л.А.Дельмас, Блок заговорил о причастности ее к тайным силам: «Вам этого никто про Вас не говорил, и Вы этого про себя, ни про меня – не узнаете и не поймете, верно, но это – так, клянусь Вам и в этом». Точно так же за семь лет до того он пытался внушить Н.Н.Волоховой, что она «непостижима» и, «миру дольнему подвластна», сама не знает, «каким радениям причастна, какою верой крещена».
Но все это в «Кармен» не главное, не решающее.
Главное и решающее – это простота и цельность чувства, жажда жить и любить по-человечески, не впадая ни в астральность, ни в инфернальности. Сперва Блок увидел в своей Кармен только стихийно-вольную цыганку. А потом (вскоре), как писал он Л.А.Дельмас, «ясно обозначилось то, что теперь всего чаще стоит передо мной, как страшно серьезное»: «Из бури музыки – тишина, нет, не тишина; старинная женственность, – да, и она, но за ней – еще: какая-то глубина верности, лежащая в Вас… Земля, природа, чистота, жизнь, правдивое лицо жизни, какое-то мне незнакомое; все это, все-таки, не определяет. Возможность счастья, что ли? Словом, что-то забытое людьми, и не мной одним, но всеми христианами, которые превыше всего ставят крестную муку; такое что-то простое, чего нельзя объяснить и разложить. Вот Ваша сила – в этой простоте».
Как все это близко к нравственной проблематике «Розы и Креста»!
Любовь, в честь которой спет вдохновенный гимн в «Кармен», величава, но человечна и проста. Она вобрала в себя весь пережитый поэтом душевный опыт «вочеловечения».
За бурей цыганских страстей здесь угадывается не только знойная Севилья, коррида и тореадоры, сегидилья и фанданго, бубны и кастаньеты (Блоку пригодились воспоминания о Гетари), но и среда, в которой живет образ русской цыганки: вербы, ячменные колосья, крики журавлей, деревенский плетень, а в черновике еще и «родимая наша печаль», и «твоя яровая земля».
И что наиболее существенно: когда поэт говорит о своей надежде на ответное чувство возлюбленной, он выбирает те слова-символы, в семантике которых с наибольшей глубиной раскрывается смысл его раздумий о существе жизни и о назначении человека.
За бурей жизни, за тревогой,
За грустью всех измен, —
Пусть эта мысль предстанет строгой,
Простой и белой, как дорога,
Как дальний путь, Кармен!
Ни одно слово здесь не случайно. Буря жизни, тревога, дальний путь – в поэтическом языке Блока все это самые устойчивые символы, передающие чувство родины, сознание нравственного долга, ощущение движения к поставленной цели.
Здесь стихия движения явным образом противопоставлена тишине и блаженной неподвижности «райского» существования, отъединенного от общей бурно-стремительной жизни. Идея долга, призвания, нравственного императива, как увидим, в конечном счете предопределила судьбу реального романа поэта и его Кармен.
Простота и цельность чувства властно требовали и простого, проверенного временем стиля. Почему, спрашивается, Блок обратился к чужому сюжету, после Мериме и Бизе ставшему младшим из общеевропейских поэтических мифов (если не говорить, разумеется, об обстоятельствах внешнего порядка)? Именно в силу общедоступности, народности этого сюжета.
Знакомые сюжеты обладают необыкновенной, гипнотической силой нравственного и художественного воздействия, секретом открытой и неотразимой эмоциональности – тем, что Блок называл «языком всенародной страсти».
На этом общедоступном языке и написана «Кармен», – написана в прославление живой, человеческой страсти, не совместимой ни с эстетизмом, ни с маньеризмом, ни с чем искусственным, придуманным.
Нужно думать, именно поэтому Блок и напечатал свою «Кармен» в журнальчике Мейерхольда, выходившем крохотным тиражом. Конечно, его стихи могли найти место в любом, самом распространенном журнале. Но ему, как видно, показалось уместным и нужным и в этом случае бросить вызов эстетам и формалистам – опубликовать свои человеческие, обнаженно эмоциональные стихи, рожденные самым простым, но и самым великим и подлинным чувством, именно там, где забыли и о человеке, и о простоте, подменив их марионеткой и изыском,
3
Так было в стихах. А что происходило в жизни?
Прошел безумный мокрый март – и с ним кончилась поэзия: роман воображения трансформировался в просто роман.
В течение двух с лишним месяцев после знакомства Блок и Дельмас неразлучны. Длинные прогулки – пешком, на лихачах, в скрежещущих таксомоторах, бесконечные, по многу раз за день, телефонные разговоры. Летний сад. Екатерингоф, Озерки, белые ночи на Стрелке, театры и кинематографы, зоологический сад, вокзальные буфеты, ужины в ночных ресторанах, возвращения на рассвете, Эрмитаж, Луна-Парк с американскими горами, ее концерты, чуть ли не ежедневные розы «от Эйлерса»…
Он от нее без ума: «Она вся благоухает. Она нежна, страстна, чиста. Ей имени нет. Ее плечи бессмертны»; «Бесконечная нежность, тревога и надежды»; «Душно и без памяти»; «Страстная бездна, и над ней носятся обрывки мыслей о будущем»; «Золотой, червонный волос… – из миллионов единственный»; «Я ничего не чувствую, кроме ее губ и колен»; «Она приходит ко мне, наполняет меня своим страстным дыханием, я оживаю к ночи»…
Однако эта горячка с самого начала то и дело разрежается беспокойством и печалью, без которых представить себе Блока невозможно.
И, наконец, помимо всего прочего, была еще Люба…
«Уже становится печально, жестоко, ревниво»; «Мысли мои тяжелы и печальны»; «Мы у моря, у Лоцманского острова… сладость, закат, огни, корабли. Купили баранок, она мне положила в карман – хлеб. Но все так печально и сложно»; «Я думаю жить отдельно, я боюсь, что, как вечно, не сумею сохранить и эту жемчужину»; «…говорили с Любой, чтобы разъехаться… Луна-Парк. Она. Мы на горах, – пустая нервность и страшная тревога. Месяц справа молодой – видели я, и она, и Люба»…
Ее положение было, конечно, более трудным. Она тоже отдалась вихрю, но не сразу и не так безоглядно. Ее письма неизвестны (Блок перед смертью успел сказать, чтобы их отдали ей, и она их сожгла). Но из блоковской записной книжки можно судить о нарастании ее чувства.
«Я у нее. Она поет. Тяжесть. Ей тяжело и трудно»; «Боюсь любви» (ее слова); «Ужасно, если я уйду»; «Страстная бездна. Она написала на картоне от шоколада: "День радостной надежды"»; «Она говорит, что я забыл. Она звонит. Последние слова: "Я прекрасно знаю, как я окончу жизнь… потому что вы оказались тот"»; «Л.А. тревожно, писала мне письмо. Хочет уйти, оставить меня… Она у меня. Одни из последних слов: "Почему вы так нежны сегодня? – Потому, что я вас… полюбила"»; «Нежнее, ласковей и покорней она еще не была никогда… "Шарлотта и Вертер"»; «Л.А. звонит ко мне ночью: "Я вас никогда не забуду, вас нельзя забыть. Переворот в моей жизни"»…
В этот день, 7 июня, они прощались: Блок уезжал в Шахматово, Любовь Александровна – в Чернигов. Прощались в Таврическом саду, где буйно цвела сирень. Искали (и находили) пятерики – на счастье. Вскоре она получила из Шахматова дивные стихи:
Я помню нежность ваших плеч —
Они застенчивы и чутки.
И лаской прерванную речь,
Вдруг, после болтовни и шутки.
Волос червонную руду
И голоса грудные звуки.
Сирени темной в час разлуки
Пятиконечную звезду.
И то, что больше и странней:
Из вихря музыки и света —
Взор, полный долгого привета,
И тайна верности… твоей.
(«И опять, опять – пленительное смешение вы и ты», – читаем в блоковской записной книжке.)
Письма Блока (во всяком случае, большую их часть) Дельмас сохранила. Несколько из них замечательны, принадлежат к числу лучшего, что поэт оставил в эпистолярном роде. Из писем ясно, чего он хотел и чего ждал от этой перевернувшей ему душу встречи.
Конечно, он мечтал и о простом человеческом счастье, которого никогда не знал. Уже в одном из первых писем он признается: «Счастья в этом для меня не было никогда, было только мученье и скука, разве – короткие часы, зато, когда они проходили, было тяжело».
Но мечта о счастье как была, так и оставалась мечтой.
Александр Блок – Л.А.Дельмас (6 мая 1914 года): «Перед тем, как Вас встретить, я знал давно о зияющей в моей жизни пустоте. За этот месяц с небольшим я постепенно вижу все новые и нежданные возможности – вот почему прошли точно годы и годы жизни; и вижу, что, несмотря на все различие наших миров, понятий, вкусов, жизни, – я мог бы увидеть все переливы света, всю радугу, потому что Вы – та жемчужная раковина, полная жемчугов, которая находится в бездне моря, находится недаром, находится за что-то, как награда, или как упрек, или как предостережение, или как весть о гибели, может быть. Не знаю, знаю только, что – недаром. Все мучение, и ревность, и тяжесть в том, что мне, может быть, суждено только находить, а потом я, как рыбак, не умею ничего сделать с тем, что нашел, и могу потерять в том самом море, где она мне засияла, и море станет опять пустым и тяжелым, и я останусь таким же нищим, как был. Главное, что в этом (чего я боюсь всегда) есть доля призвания, – доля правды, значит; доля моего назначения; потому что искусство там, где ущерб, потеря, страдание, холод. Эта мысль стережет всегда и мучает всегда, кроме коротких минут, когда я умею в Вас погрузиться и забыть все – до последней мысли. Таков седой опыт художников всех времен, я – ничтожное звено длинной цепи этих отверженных, и то, что я мало одарен, не мешает мне мучиться тем же и так же не находить исхода, как не находили его многие, – и великие тоже».
Какое письмо! И что другое мог бы сказать этот человек, который всегда думал больше о правде, чем о счастье… Ведь за неуловимым призраком счастья неотступно стояла суровая правда его дела, его искусства, его долга, в жертву которому была раз и навсегда принесена поросшая бурьяном «личная жизнь».
И забывая, казалось, все, он таил память о своем назначении, и сказал об этом пушкинскими словами:
Он средь бушующих созвучий
Глядит на стан ее певучий
И видит творческие сны..
Любой другой человек, захваченный такой могучей страстью, сумел бы стереть обнаружившееся различие душевных миров, понятий и вкусов, – только не этот «неумолимо честный, трудно честный» Бертран.
У оперной актрисы, наделенной бесспорным, но не слишком большим дарованием, было, конечно, свое (элементарное) представление об искусстве, и оно резко расходилось с убеждением Блока, что искусство там, где потеря и страдание. На склоне лет Л.А.Дельмас простодушно рассказывала: «Он говорил, что художник и не может быть счастлив… Я с этим никак не соглашалась, я любила все солнечное, светлое».
Как бы ни был влюблен Блок, как бы ни старался он приобщить эту женщину к своему миру, разность понятий, самый уровень духовности давали о себе знать – и чем дальше, тем больше. Дуэт «Забела и Врубель» – не получался, да и «Шарлотта и Вертер» – тоже: уж к роли Вертера Блок был решительно неприспособлен.
… Июль 1914 года. Блок вернулся из Шахматова, Дельмас – из Чернигова. В день ее возвращения он записывает: «Жизнь моя есть ряд спутанных до чрезвычайности личных отношений, жизнь моя есть ряд крушений многих надежд. «Бодрость» и сцепленные зубы. И – мать». Опять, как и семь лет назад, он разрывается между тремя женщинами: «она», Люба, мать. (Июньские и июльские записи полны Любой.)
Они встречаются ежедневно. Но 1 августа записано: «Уже холодею». Через несколько дней: «Ночью даже не звонил к ней. Ничего, кроме черной работы, не надо». Еще десять дней спустя: «Ночью я пишу прощальное письмо».
Вот это письмо: «Я не знаю, как это случилось, что я нашел Вас, не знаю и того, за что теряю Вас, но так надо. Надо, чтобы месяцы растянулись в годы, надо, чтобы сердце мое сейчас обливалось кровью, надо, чтобы я испытывал сейчас то, что не испытывал никогда, – точно с Вами я теряю последнее земное. Только бог и я знаем, как я Вас люблю. Позвольте мне прибавить еще то, что Вы сама знаете: Ваша победа надо мной решительна, и я сознаюсь в своем поражении, потому что Вы перевернули всю мою жизнь и долго держали меня в плену у счастья, которое мне недоступно. Я почти не нахожу в себе сил для мучений разлуки и потому прошу Вас не отвечать мне ничего, мне трудно владеть собой. Господь с Вами».
Мученик правды бежит от призрака счастья.
Он просил ее не отвечать. Она, как всякая полюбившая женщина, и не подумала смириться. Напротив, она все взяла в свои руки – и сдался Блок. Через пять дней записано: «Вечером я встретил Любовь Александровну и ходил с ней по улицам. Возвращаюсь ночью из Сосновки – ее цветы, ее письмо, ее слезы, и жизнь опять цветуще запутана моя, и не знаю, как мне быть».
Тридцатого августа было послано еще одно письмо, которое до нас не дошло, – она его уничтожила. Но есть два, тоже прощальных, стихотворения, помеченные 31 августа, – «Та жизнь прошла…» и второе:
Была ты всех ярче, верней и прелестней,
Не кляни же меня, не кляни!
Мой поезд летит, как цыганская песня,
Как те невозвратные дни…
Что было любимо – все мимо, мимо,
Впереди – неизвестность пути…
Благословенно, неизгладимо,
Невозвратимо… прости!
Благословенно, но невозвратимо…
Встречи продолжаются, но в отношениях возникает натянутость. Она зовет его в театр – будет петь Леля, он отказывается. Не идет даже на возобновленную «Кармен». Она ищет повод для встречи – просит Бальзака, посылает цветы. «Л.А.Дельмас звонила, а мне уже было «не до чего». Потом я позвонил – развеселить этого ребенка».
Он интенсивно живет своей жизнью, много работает. Его тщетно осаждают женщины – все та же Н.Н.Скворцова и новые – Е.Ю.Кузьмина-Караваева, Н.А.Нолле, мадам Фан-дер-Флит, Майя Кювилье, какие-то незнакомые барышни… Но он опять полон Любой.
Последняя запись 1914 года: «Моя она и я с ней. Но, боже мой, как тяжело. Три имени. Мама бедная, Люба вдали, Любовь Александровна моя. Люба».
Последнее имя как-никак все-таки: Люба. Он пишет ей: « Я думаю о тебе – думаю сквозь всю мою жизнь, которая никогда еще не была такой, как теперь». И в другой раз: «Благодарю тебя, что ты продолжаешь быть со мною, несмотря на свое, несмотря на мое. Мне так нужно это».
О, эти дальние руки!
В тусклое это житье
Очарованье свое
Вносишь ты, даже в разлуке!
И в одиноком моем
Доме, пустом и холодном,
В сне, никогда не свободном,
Снится мне брошенный дом.
Старые снятся минуты,
Старые снятся года…
Видно, уж так навсегда
Думы тобою замкнуты!
Так начался и прошел и 1915 год.
В конце июля Любовь Александровна гостит в Шахматове, по вечерам поет за старинным бекетовским клавесином – из «Кармен», из «Хованщины», романсы. С Блоком они много говорят – все о том же, о взаимном непонимании. В августе, поводя итог разговору, он посылает ей прямое, суровое письмо:
«…ни Вы не поймете меня, ни я Вас – по-прежнему. А во мне происходит то, что требует понимания, но никогда, никогда не поймем друг друга мы, влюбленные друг в друга. Вы с этим будете спорить, но меня не переспорите. В Вашем письме есть отчаянная фраза (о том, что нам придется расстаться), – но в ней, может быть, и есть вся правда: я действительно «не дам Вам того, что Вам нужно». Той недели, которую Вы провели в деревне, я никогда не забуду. Что-то особенное было в этом и для меня. И это еще резче подчеркнуло для меня весь ужас положения. Разойтись все труднее, а разойтись надо… Моя жизнь и моя душа надорваны; и все это – только искры в пепле. Меня настоящего, во весь рост, Вы никогда не видели. Поздно».
Тут нельзя не сказать несколько слов о поэме «Соловьиный сад». За ее сюжетом сквозит реальная житейская ситуация.
Поэма была задумана в январе 1914 года, в основном набросана в августе 1914-го, завершена в октябре 1915-го. На это время приходится встреча поэта с его Кармен, вспышка и медленное угасание их романа. Есть сведение, что на отдельном издании «Соловьиного сада», подаренном Л.А.Дельмас, Блок сделал такую надпись: «Той, которая поет в соловьином саду» (книга не сохранилась).
Прямых аналогий искать, конечно, не следует, смысл поэмы неизмеримо шире того, что можно извлечь из совокупности житейских фактов и обстоятельств, но в самой коллизии страсти и долга, лежащей в основе поэмы, бесспорно просвечивает личный опыт пережитого Блоком в это время.
В первом черновике «Соловьиного сада» набросано только начало будущей поэмы (первая, вторая и третья главки). Далее идет следующий план продолжения «Он услышит чужой язык, испугается, уйдет от нее, несмотря на ее страсти и слезы, и задумается о том, что счастию тоже надо учиться».
Герой поэмы, «обездоленный бедняк», поверил в призрак счастья, которое будто бы ждет его за решеткой соловьиного сада.
Наказанье ли ждет, иль награда,
Если я уклонюсь от пути?
Как бы в дверь соловьиного сада
Постучаться, и можно ль войти?
И стучаться не нужно было – «сама отворила неприступные двери она». В ее объятьях открылся ему «чуждый край незнакомого счастья», и он уже готов был забыть о своем трудном «каменистом пути». Но никакой «очарованный сон», никакая соловьиная песня не способны заглушить в человеке голос долга. «Не забывай долга – это единственная музыка. Жизни и страсти без долга нет» – это давнее убеждение Блока сохранило всю свою силу и ярко вспыхнуло в его поэме.
Пусть укрыла от дольнего горя
Утонувшая в розах стена, —
Заглушить рокотание моря
Соловьиная песнь не вольна!
Призвание человека – труд и борьба, и ни при каких условиях не должен он изменять жизни, сколь бы суровой и невыносимой она ни была, ради призрачного уединенного счастья. Бегство от жизни – мнимое освобождение, ибо жизнь жестоко мстит за измену ей, мстит отчаяньем, одиночеством, утратой своего места в мире.
А с тропинки, протоптанной мною,
Там, где хижина прежде была,
Стал спускаться рабочий с киркою,
Погоняя чужого осла.
Повесть о пленнике и отступнике соловьиного сада – именно о том, о чем Блок говорил и спорил с Дельмас, вникая в ее «чужой язык».
Постепенно имя ее почти исчезает со страниц блоковских записных книжек.
В январе 1916 года записаны (с пометой: «Опять!») и тут же брошены две строчки:
Опять и опять омрачаешь ты страстью
И весны… и руки… властью?
Слово «омрачаешь» и вопросительный знак говорят сами за себя. Хотел написать одно, а написалось (в феврале) совсем другое – «Превратила все в шутку сначала, поняла – принялась укорять…»:
Подурнела, пошла, обернулась,
Воротилась, чего-то ждала,
Проклинала, спиной повернулась
И, должно быть, навеки ушла…
Что ж, пора приниматься за дело,
За старинное дело свое. —
Неужели и жизнь отшумела,
Отшумела, как платье твое?
Нет, она не ушла. Они встречались – теперь уже редко, в апреле пришло письмо от нее – «любящее и мудрое, каких не бывало еще». В июле Блок был призван на военную службу, – она пишет ему, шлет подарки.
Приходит 1917 год, свержено самодержавие, Блок возвращается в Петроград, целиком поглощен работой в Верховной следственной комиссии. Между делом сообщает матери: «Несчастная Дельмас всякими способами добивается меня увидеть».
А через месяц, поддавшись воспоминаниям и улучив свободную минуту, он стал разбирать «ящик, где похоронена Л.А.Дельмас».
«Боже мой, какое безумие, что все проходит, ничто не вечно. Сколько у меня было счастья («счастья», да) с этой женщиной. Слов от нее почти не останется. Останется эта груда лепестков, всяких сухих цветов, роз, верб, ячменных колосьев, резеды, каких-то больших лепестков и листьев. Все это шелестит под руками. Я сжег некоторые записки, которые не любил, когда получал; но сколько осталось. И какие пленительные есть слова и фразы среди груды вздора. Шпильки, ленты, цветы, слова. И все на свете проходит. Как она плакала на днях ночью, и как на одну минуту я опять потянулся к ней, потянулся жестоко, увидев искру прежней юности на лице, молодеющем от белой ночи и страсти. И это мое жестокое (потому что минутное) старое волнение вызвало только ее слезы… Бедная, она была со мной счастлива. Разноцветные ленты, красные, розовые, голубые, желтые, розы, колосья ячменя, медные, режущие, чуткие волосы, ленты, колосья, шпильки, вербы, розы».
О, Кармен, мне печально и дивно,
Что приснился мне сон о тебе…
Встречи между тем продолжаются. «Дважды на улице – Дельмас, требующая… А я ухожу от нее». Теперь это только одна «плоть». В записях Блока Л.А.Д. уже утратила имя и называется даже не «она», а просто «любовница».
Постепенно отношения приняли совершенно внешний и нейтральный характер «старого знакомства» и в таком качестве тянулись до самого конца жизни Блока. Подчас он тяготился заботой Любови Александровны о его пошатнувшемся быте.
В октябре 1920 года казалось бы совсем замолчавший поэт обратился к Дельмас со стихами при посылке ей сборника «Седое утро».
В моей душе, как келья, душной
Все эти песни родились.
Я их любил. И равнодушно
Их отпустил. И понеслись…
Неситесь! Буря и тревога
Вам дали легкие крыла,
Но нежной прихоти немного
Иным из вас она дала…
Иным из вас… В сборник вошло несколько стихотворений, связанных с Дельмас. Житейская буря и душевная тревога дали все, любовь – немного нежной прихоти. Однако ее хватило, чтобы навсегда прославить эту женщину.
Встреча с Кармен – важный эпизод в жизни Блока. Но изменить содержание и направление этой жизни уже ничто не могло. Личное снова (в который раз!) ускользнуло от поэта – и опять он остался лицом к лицу с бурей и тревогой.