27
Уходили дни, месяцы, годы... Только в редкие минуты относительного покоя Иван Петрович садился к письменному столу, и тогда исчезало само ощущение времени. В одну ночь он мог написать добрый десяток строф, а иногда и больше. А утром опять садился к столу, переписывал, как обычно, все заново и складывал строфы в заветный картон.
В тот год, однако, такие минуты были редкостью, Иван Петрович все больше отдавался заботам о пансионе. Готовился второй выпуск, и хотелось, чтобы на экзаменах воспитанники Дома для бедных выглядели если не лучше, то, во всяком случае, не хуже остальных учеников.
Миновала зима. Весенние краски изменили город, освежили его, сделали моложе. Необычно широко разлилась Ворскла. Ее притоки — Полтавка и Рогизна — весело и шумно несли свои быстрые воды, низвергаясь с крутых откосов, падая в буераки, открывали взору причудливые корневища столетних дубов и кленов.
Вместе с весной пришли хорошие вести. Неприятель разбит окончательно, и наши войска победоносно шествуют по его земле.
Конец учебного года, разумеется, прибавляет хлопот. Как ни старался Иван Петрович подтянуть отстающих, всем, однако, помочь не смог, у него просто не хватало на это сил. Особенно трудно, как известно, с теми, кто не желает помощи. Нечто подобное наблюдалось с Остроградским. Однажды он схватил по латыни за неделю три единицы подряд. Назревал скандал.
Столкнувшись с Котляревским и учительской, латинист, давно невзлюбивший Остроградского за нерадение к его предмету, без тени улыбки сказал:
— Вашему лицедею, сударь, еще одни кол выставлен. Да, сударь, Остроградскому. Пожалуй, так недолго и вне гимназии оказаться. Подумайте на досуге...
Предупреждение латиниста прозвучало угрозой отомстить не только гимназисту, но и надзирателю.
Иван Петрович все же не верил, что Квятковский прибегнет к крайним мерам, ведь по другим предметам Миша занимался неплохо...
Учительский совет, собравшийся за месяц до экзаменов, протекал сравнительно спокойно, пока докладывали математик Ефремов, географ и статистик Рождественский, учитель российской словесности Бутков, немецкого и французского языков Вельцын. Но вот подошла очередь Квятковского.
Павел Федорович сначала негромким, несколько скучноватым голосом называл фамилии воспитанников, рассказывал, как они занимались в прошедшем полугодии и что можно ожидать от каждого на экзаменах. Наконец он назвал фамилию Остроградского, и лицо его мгновенно исказилось, пошло бурыми пятнами.
— Этот, с позволения сказать, гимназист, возможно, и станет знаменитым лицедеем, но латынь — язык древних римлян — он не знает и, полагаю, знать не будет, поелику уроков не готовит, получил три единицы, то бишь три кола, только в последнюю неделю. Я, господа, больше не могу терпеть подобное. Я предупреждал не однажды. Мне не поверили!.. Теперь — результат, — Квятковский уже кричал. — В университет его и на порог не пустят!
Латинист был прав. Училищный комитет выработал и разослал всем гимназиям рескрипт «для неуклонного руководства»: в нем указывалось, что без глубокого знания латинского языка нечего и думать о поступлении в Харьковский, недавно основанный Каразиным, университет, в котором, по образцу некоторых европейских университетов, большинство предметов читалось на латинском.
— Я требую исключения этого лицедея! — неистовствовал Квятковский. Раскрасневшийся, с растрепанными волосами, он был неузнаваем.
Когда Квятковский произнес слово «лицедей», несмотря на его крик и угрозы, на лицах присутствующих появились улыбки: вспомнилась игра Миши в роли Митрофана, поразительное умение подростка передать тупость, лень и непостижимое невежество барчука. Но улыбки тотчас погасли — латинист был прав: без знания латыни гимназиста, конечно, не примут в университет, мало того, ему нельзя выдать и документ об окончании гимназии. А это — неприятность не только для гимназиста, но и для директора, и, разумеется, для самого Квятковского. Поэтому, чтобы избежать хлопот впоследствии, проще исключить воспитанника сейчас, до начала экзаменов.
И все же это не так-то просто — исключить. Тем более что по другим предметам Остроградский успевает неплохо, а по некоторым даже отменно.
Молчание длилось дольше, чем полагалось. Огнев, однако, не торопил преподавателей, пусть подумают, время позволяет. Наконец он нарушил затянувшееся молчание:
— Каковы мнения?
— Что же говорить-то? — законоучитель отец Георгий удивленно взглянул на директора, поправил съехавший в сторону крест на рясе и добавил: — Оный воспитанник и закон божий знает слабо.
— Однако знает? — повернул свой острый нос Ефремов в сторону попа.
— Не отрицаю, но не превосходно.
Ефремов фыркнул чуть ли не в лицо отцу Георгию:
— А вы-то сами… превосходно?
— Однако, сударь...
— Вот именно, — отрезал Ефремов. Он не терпел обтекаемости в речах законоучителя, которая оборачивалась обычно против любого воспитанника, если тот когда-либо хоть раз недостаточно, по разумению законоучителя, подготовил урок. — Вот именно, — продолжил Ефремов, еще больше горячась, чувствуя на себе сочувствующие взгляды коллег. — Вам не стыдно говорить такое? «Не превосходно». Да кто знает свой предмет так, чтобы сказать — «превосходно»?.. А Остроградский, да будет вам известно, математик. Это вы знаете?
— Не знаю, не знаю, и оставьте, бога ради.
— Что же вы предлагаете? — спросил Огнев.
Ефремов так же быстро остывал, как и загорался.
Он недоуменно взглянул на директора, словно остановился вдруг перед непреодолимой преградой:
— Ежели бы знать... Но, повторяю, Остроградский — математик...
— Он не знает латыни, сударь, а сие значительно важнее вашей математики, — заговорил Квятковский снова. — А посему — отчислить.
— Придется что-то предпринять, отозвался, как всегда, несколько неопределенно Бутков и покраснел, понимая слабость своей ничего не говорящей сентенции.
— Исключить! — твердил Квятковский.
— Отсечь! — прогудел, оправившись от нападения Ефремова, законоучитель. — Другим — в назидание.
В кабинете Огнева снова воцарилась тишина. Слышно было, как билась о стекло первая весенняя муха; распустив нежные зеленые листья, сквозь которые проглядывало мягкое майское небо, к окну тянулась яблоневая ветка; где-то простучала быстрая пролетка. Однако ничто не могло отвлечь внимание собравшихся от мучившего вопроса: исключать Остроградского или оставить?
Котляревский, молчавший до сих пор, наконец поднялся со своего места:
— Позвольте, Иван Дмитриевич?
— Прошу к столу.
— Благодарствую, постою и здесь.
Почти все, за исключением Квятковского, с любопытством взглянули на Ивана Петровича. Уже не однажды слово надзирателя оказывалось весьма кстати. Да, он противник зубрежки, да, он требует отмены розог и — надо быть справедливым — добился этого, человек он вообще дельный, и послушать его интересно, и, может быть, даже полезно.
Котляревский — как всегда, аккуратный и подтянутый — был, казалось, совершенно спокоен, только глаза — черные, внимательные — выдавали его волнение.
— Принужден снова не согласиться с уважаемым Павлом Федоровичем, — сказал Иван Петрович и взглянул на Квятковского. — Мишу Остроградского я знаю, как и вы все. Он вежлив, почтителен со старшими. Кроме математики, он не отстает и в других предметах, в физике, естественной истории, статистике, географии. А вот с латынью у него плохо. Но кто в этом больше повинен? Он сам или вы... уважаемый Павел Федорович? Я говорил, и не однажды, и ныне смею повторить: вы, Павел Федорович, даже не пытаетесь найти дорожку к душе воспитанника, преподаете по старой методе, и потому происходят истории, подобные сегодняшней...
— Увольте, сударь... — взорвался Квятковский.
— Я не мешал вам, разрешите же и мне сказать. — Котляревский выдержал небольшую паузу и продолжал: — Но я далек от намерения обвинять только вас, Павел Федорович. Я виноват тоже. За хлопотами проглядел Остроградского. А обещал подтянуть его. И все же еще не поздно исправить дело... А вот ежели мы отсечем его, как предлагает отец Георгий, — поклон в сторону законоучителя, — то еще раз распишемся, как это было уже с нами, в своей беспомощности. Кроме того, скажу вам, господа. Остроградский в самом деле из всех воспитанников — лучший математик. Сие — важное обстоятельство.
— Вы хотите сказать, новый Ньютон? — съехидничал Квятковский.
— Не утверждаю, но и не отрицаю, — ответил спокойно Котляревский. — Что касается латыни, то знать ее Остроградский будет не хуже других... Да, да, не хуже других. В оставшееся до экзамена время, если разрешите, Иван Дмитриевич, я позанимаюсь с ним и надеюсь подготовить его к переводным экзаменам... Исключить же всегда успеем.
— Поздно, — сказал отец Георгий.
— Почему поздно? — спросил Рождественский. — Ничего не поздно!
Рождественского поддержали Вельцын и Ефремов. Одобрительно закивали Бутков и Сплитстессер. Последний, больше других симпатизировавший Котляревскому, друживший с ним, позволил себе заметить, что ежели Иван Петрович дал слово, то так и будет, он в этом уверен. Квятковский обрел вдруг снова дар речи и набросился теперь уже на учителя рисования: почему тот вмешивается не в свое дело? Что ему надо?
Огнев попросил наконец прекратить пререкания и сказал, что, пользуясь правом директора, он считает предложение господина надзирателя вполне приемлемым. И судьбу гимназиста Остроградского препоручает ему, надзирателю, который, как известно, латынь знает так же хорошо, как родной язык, и помочь воспитаннику сумеет, ежели, однако, успеет, времени к началу экзаменов осталось не так и много. Что же касается отчисления воспитанника, то с этим можно, как сказал господин надзиратель, всегда успеть. И вообще, ежели так поступать, как рекомендует Павел Федорович, — кивок в сторону латиниста, — то с кем станем завтра работать?..
Для Котляревского настали очень нелегкие дни. Он понимал, что возложил на себя новые и непростые заботы, но не в его характере было отступать и при более серьезных испытаниях.
Никто не знал, о чем Иван Петрович в тот день беседовал с Остроградским, но одно стало доподлинно известно всем: Миша, этот упрямец, отныне просиживает в комнате надзирателя над учебником латинского языка по меньшей мере часа четыре, а иногда и более. Время от времени к нему заглядывает Иван Петрович. В отсутствие же надзирателя — Дионисий. Когда дежурит Капитонович, он тоже заходит, чтобы проследить: не увлекается ли воспитанник одними задачками, вместо того чтобы подольше читать латынь.
Как-то однажды Дионисий по обыкновению заглянул в спальню проверить, все ли уже в постелях. Приоткрыв дверь, он увидел, что в дальнем углу, у свечи, заслонившись развернутой книгой, сидит Остроградский. Бормотанье его едва слышалось и, кажется, никому не мешало, в спальне раздавалось мерное посапывание. И все же Дионисий усмотрел в этом нарушение и приказал Мише погасить свечу. Остроградский упрямо качнул головой:
— Не могу.
— Это почему же?
— Не прочитал еще.
— Что же ты читаешь?
— Публия Вергилия Марона.
— А кто обещал уроков Квятковского не учить? — пошутил Дионисий.
Исподлобья взглянув на помощника надзирателя, Остроградский без тени обиды сказал:
— Мало ли что я когда-то обещал. Ведь меня учит сам Иван Петрович. Если бы вы хоть раз послушали, как он рассказывает, то и сами бы сели учить не только латинский, но и любой, даже ирокезский... — Миша поправил фитиль в свече. — А кроме того, он за меня поручился...
Дионисий, ничего больше не сказав, на цыпочках вышел из спальни.
Где-то в душе бывший семинарист, нашедший свое призвание именно здесь, в Доме для бедных, позавидовал своему начальству: чем Иван Петрович сумел полонить этих ершистых, несговорчивых отроков?
Никогда, сколько помнит Дионисий, надзиратель не повышал голоса на воспитанников, не сердился на них, во всяком случае виду не показывал, а они слушают его, любят ровно отца родного, со всяким делом бегут к нему, с нетерпением дожидаются из каждой поездки. Слово надзирателя для них — святыня, все, что ни попросит, они сделают обязательно.
Вот и Остроградского уговорил: сидит и заучивает грамматические правила, носится с латынью, как дурень с писаной торбой, а неделю тому назад не то что смотреть, плюнуть на латынь не пожелал бы. Да, нашел надзиратель дорожку к Мише, и теперь, поди ж ты, без напоминания, даже с охотностью этот упрямец учит римлян и сидит с учебниками, пока силой спать не уложишь. Наверно, не зря Иван Петрович поручился перед учительским советом, переведут Остроградского в старший класс, а Квятковского, пожалуй, тогда удар хватит, и поделом.
Слава богу, что службу ему привелось нести под началом господина капитана, даже упреки его — как награда. Три года в Доме для бедных миновали — словно три дня. Неизъяснимым теплом полнится сердце при одном лишь имени надзирателя, готов за него в огонь и в воду — пусть бы приказал... Спасибо дядюшке, что определил его в пансион, служить здесь — одна услада для души.