13
Декабрьский день короткий, короче утиного носа, и все же казалось, что солнце слишком долго держится багровым пятном над Бендерами. Ветер носил в воздухе пушистые снежинки, в причудливом свете красного солнца отчетливо выделялись их диковинные формы.
Несколько снежинок легло на стекло и не таяло. Барон Мейендорф смотрел на первый снег, на едва видные сквозь него зубцы крепости, на которых зацепилось расплывшееся солнце.
Адъютант Михельсона капитан гвардии Осмолов, прибывший несколько часов тому назад в Бендеры, терпеливо ждал ответа. А генерал не торопился, он тоже ожидал, словно лишний час мог изменить обстановку настолько, что можно принять окончательное и самое верное решение.
— Однако же, ваше превосходительство, — снова начал капитан, — что прикажете доложить командующему?
— Потерпеть придется. Потерпеть... другого ответа не будет.
— Но доколе? Когда вы намерены, то есть к какому дню будете готовы начать баталию за Измаил? Командующий торопит, хотя он полагается на ваш опыт... И его торопят. Намедни получен рескрипт из Главного штаба. Положение в Европе таково, что медлить опасно, надобно как можно быстрее заканчивать кампанию на юге, то есть здесь, ваше превосходительство. Упорно поговаривают, что с Францией не миновать столкновения. А как же это сделается, если здесь не все окончено?.. И с Персией воюем. И все это, говорят, козни агентов Буонапарте.
— Их, а чьих же? Один Себастьяни чего стоит! Доподлинно известно, что именно он и мутит воду в Дарданеллах. Весь Крым обещает султану. И Грузию в придачу. Чужими землями распоряжается, как своими вотчинами... А рассудить про положение в Европе изволили весьма верно, капитан. В самом деле, живем в тревожное время. Такого и не припомню.
— Вот поэтому командующий и спрашивает, когда начнете?
— Поход, если последует приказ, я могу начать хоть сейчас. Но готов ли я, готово ли войско, мне вверенное, того сказать не могу.
— Что же вас удерживает? — Осмолов терял терпение, но, дружелюбно улыбаясь, вежливо смотрел на хмурое осунувшееся лицо генерала.
— Не все так сразу и скажешь. Обдумать надобно. Еще два дня, может и три, а там — с божьей помощью — и приступим.
— Его высокопревосходительство генерал Михельсон повелели также спросить вас: налажены ли контакты с буджаками? Что именно предпринято в атом направлении?
«Контакты с буджаками. Легко сказать — контакты. А как их установить? Да, мои офицеры, во всех отношениях люди надежные, посланы в татарские деревни, к тамошним старшинам, к самому Агасы-хану, а что нынче там происходит, никто не знает. Слух был: весьма воинственно настроены буджаки, деревни бурлят, готовы с оружием в руках выступить против нас, русских; видно, изрядно поработали лазутчики Хасан-паши, этой измаильской лисицы, и нынче трудно сказать, что ожидает моих посланцев. Может, они, не допусти всевышний, уже в Измаиле и палач в застенках крепости добивается их слова? Зело коварен, жесток безмерно Хасан-паша, попасть в его руки — верная мученическая смерть...» Чего только не передумаешь, когда от посланных вторые сутки ни слуху ни духу. Вторые сутки он, Мейендорф, покоя не находит: правильно ли поступил, послав лучших своих офицеров к буджакам, или жестоко ошибся?
— Так что же, ваше превосходительство, контакты с буджаками пытались вы установить или нет?
Генерал пожевал губами, нахмурился:
— Пытаюсь сие сделать и командующему о первых шагах своих в сем направлении посылал депешу со своим адъютантом.
— Штабс-капитан Вульф доставил оную депешу, но в ней изложены лишь ваши намерения, и то, извольте не гневаться, слишком общо, сиречь туманно. А ведь нынче день на день не похож.
— Сколько вам лет, капитан? — неожиданно спросил Мейендорф, глядя на молодое свежее лицо Осмолова. Тот понял намек, усмехнулся, но не смутился:
— Виноват, наше превосходительство, прошу прощения.
— Помилуй бог, за что? Молодости присуще несколько увлекаться, сам был таким, знаю, а нам, старикам, торопиться некуда уже... Смотрим мы на те же самые предметы, может, чуть иначе, нежели вы, молодые. Такова, увы, жизнь. — Мейендорф вернулся к столу, нашел в зеленом картоне какую-то бумагу, но читать не стал. — Впрочем, извольте доложить командующему: я кое-что предпринял, что касаемо буджак-татар...
Мейендорф, однако, не успел договорить, в дверь постучали, и, не ожидая позволения, вошел старый ординарец барона Гаврилов.
— Что тебе? — спросил Мейендорф.
— Сей минут, ваше превосходительство, поручик драгунского полка Никитенко явился. Объясняет: срочное дело.
— Какой Никитенко?
— Дежурный по гарнизону.
— А что штаб? Никого там нет?
— Начальник штаба нонче отбыли в полки.
— Вели войти.
Никитенко, чуть оттеснив Гаврилова, переступил порог и вытянулся во весь свой рост:
— Поручик драгунского полка Никитенко, дежурный по гарнизону... Разрешите обратиться, ваше превосходительство? Мне приказано обо всем существенном докладывать лично начальнику штаба или, в его отсутствие, вам. И поелику...
— Докладывайте, поручик. — Генерал стоял за столом в застегнутом на все пуговицы мундире, плотный, приземистый, с нездоровым, однако, цветом лица. Адъютант Михельсона отошел тотчас в сторону, у окна остановился.
— Сегодня поутру, объезжая посты, выставленные по дорогам, нашел, что за истекшую ночь ничего особенного не произошло.
Едва заметная усмешка скользнула по лицу адъютанта: и это называется существенным?
Краем глаза Никитенко заметил усмешку приезжего, судя по мундиру, штабного офицера и, несомненно, из высокородных. Но поручик не повел и бровью, смотрел на генерала, видел только его.
— Однако, ваше превосходительство, на посту, что охраняет Каушанскую дорогу, я только что нашел...
— Опустите, наконец, руку, поручик, и докладывайте, что вы там нашли... Недопустимо медлите, — недовольно поморщился генерал.
— Я буду краток, ваше превосходительство. Сегодня поутру задержан татарин. Под ним оказался конь из вашей конюшни.
— Где задержан?
— В пяти верстах от города. Он пастух. Перегонял вместе с подпаском отару овец и в тумане забрел к нам. Его заметили и задержали, ваше превосходительство.
— Кто узнал коня?
— Да, кто? — повторил вопрос и капитан. Улыбка у него не исчезла, но она была совершенно иной. Никитенко, не поворачиваясь в его сторону, глядя только на Мейендорфа, продолжал:
— Татарин пытался уйти, и драгуны могли бы его не взять, ваше превосходительство, но солдат Никифоров, служивший раньше при штабе, ухаживал за лошадьми. Он узнал его сразу. Заметив, что татарин намерен улизнуть, Никифоров позвал коня, и тот повернул к нам. Пока татарин бился с ним, наши подошли с другой стороны.
— Что сказал татарин?
— Ничего не сказал. Языка нашего он почти не разумеет. Одно известно: он украл коня и поэтому...
— Где татарин, поручик? Надеюсь, вы не отпустили его?
— На этот раз нет, ваше превосходительство.
— Что значит «на этот раз»? Разве был еще случай?
— Был... Я отпустил уже однажды, а следовало, наверное, задержать. На слово поверил и, как видно, ошибся... Сам виноват. — Никитенко не хотел вмешивать в историю с Махмуд-беем Котляревского и вину сознательно брал на себя.
— Хорошо. Об этом — позже. Ведите татарина. А ты, Гаврилов, разыщи Вульфа и скажи, что я велел срочно привести толмача. Винодела, пожалуй, он живет неподалеку от нас, Вульф знает.
Поручик и ординарец вышли. В предчувствии интересного допроса Осмолов оживился, на гладко выбритых щеках цвел румянец, капитан строил свои догадки, но ни о чем не спрашивал. Если конь из конюшни Мейендорф а, то почему генерал до сих пор не знает о пропаже? Нет, здесь что-то не так. Но что именно? Один лишь Мейендорф знал, почему конь из его конюшни мог оказаться в руках татарина, впрочем, и он всего знать не мог. Хорошо, если коня кому-то из татарских старшин подарили, а если его отобрали? Сейчас татарина приведут и все разъяснится.
Почти одновременно Никитенко ввел татарина, а штабс-капитан Вульф — старого винодела, отца известного в штабе русской армии Стефана.
Не медля ни секунды, Мейендорф обратился к татарину:
— Как зовут тебя?
— Абдалла, эфенди. Я пастух Селим-бея. Берегу его отары.
— Старшего сына Агасы-хана?
— Да, эфенди, да продлит аллах твои годы.
Абдалла молитвенно сложил на груди руки и собирался упасть на колени, но Вульф, стоявший рядом, толкнул его под бок, и Абдалла выпрямил спину, поднял голову, глаза на желтом морщинистом лице мгновенно сверкнули и тотчас потухли, прикрылись веками.
— Скажешь правду — отпущу, не скажешь — пеняй на себя.
— Я пастух и ничего не знаю, эфенди, клянусь пророком.
— Откуда у тебя наш конь?
Татарин умудрился все же упасть на колени и поднял руки:
— Не угонял я коня. Клянусь священным кораном, эфенди!
— Значит, его кто-то другой привел к тебе?
Абдалла знал, как достался конь Селим-бею, из рассказа подпаска, приехавшего к отаре на этом же коне. Подпасок рассказал Абдалле, будто Селим-бей вместе с братом своим Махмуд-беем схватили русских и будто бы собирались как агентов отвезти в Измаил. Это он, подпасок, слышал от Эльяса, молодого Махмудова нукера. Как же обо всем этом рассказать здесь, в доме русского паши? Это страшно. Но опасно также и скрывать правду, потому что ничем не объяснишь, как попал к нему, пастуху Селим-бея, конь, принадлежавший русским.
Сложив руки на животе и полузакрыв глаза, Абдалла что-то невнятно бормотал, делая вид, что молится, время от времени проводил ладонями по лицу, маленькой редкой бороде. Это была явная уловка, чтобы оттянуть время, собраться с мыслями и решить, как поступить, как выпутаться из этой истории, не сулившей ему ничего хорошего.
Ему верили, терпеливо ждали, пока он кончит молиться. Лишь отец Стефана, старый молдаванин-винодел, хорошо знавший обычаи местных татар, видел уловки Абдаллы: татарин не станет молиться, если не пришло время намаза. И старик, которого волновала судьба сына, предупредил Абдаллу, что русским давно все известно, и если татарину не надоело видеть своих детей и внуков, то пусть он не увиливает, а все как есть расскажет и пусть вспомнит, где он в последний раз видел его сына — Стефана, что с ним, здоров ли он? Абдалла покачал головой, давая понять, что он ничего не знает о сыне старого винодела, а что касается русских, то кое-что он слышал от подпаска. Абдалла здраво рассудил: если русским известно о Стефане, то и судьба офицеров им также известна. Абдалла повторил: он знает немного, кое-что.
— Что именно? — винодел схватил татарина за ворот.
— Оставьте его, домнуле, — сказал Мейендорф. — Пусть помолится.
— Он уже помолился и посовещался с самим Магометом. Не так ли, Абдалла?
— Я скажу, но я ничего сам не видел. Мне рассказал подпасок...
— Что же он рассказал?
— Селим-бей вместе со своим братом отнял у русских коней.
— А кто его брат? — спросил Никитенко. Глаза его сверкали, весь он дрожал, его трясло, он ничего не мог с собой поделать.
— Махмуд-бей, — Абдалла оглянулся и закрыл голову руками: ему показалось — русский вот-вот выхватит саблю, он, кажется, уже взял ее. Старый татарин не раз видел людей в таком состоянии и знал, что можно от них ждать.
— Поручик, прошу выйти и подождать за дверью, я позову вас, — сказал Мейендорф, увидев движение Никитенко и испуг татарина.
Никитенко круто повернулся и вышел в соседнюю комнату. Тут находился и Гаврилов.
— Нехристь, погубитель, он все знает, а молчит, — шептал Никитенко. — Клянется кораном, собака!
— Знамо дело, знает, а молчит, потому, ваше благородие, сказать правду — лишиться живота своего.
Между тем Мейендорф, кое-как успокоив татарина, потребовал рассказать все, что ему известно от подпаска, сказать только правду, какой бы она ни была жестокой.
Генералу хотелось, чтобы Абдалла отверг его подозрения; Селим-бей, отняв понравившегося коня, отпустил офицеров, и они вот-вот возвратятся. Но Абдалла, испуганный, онемевший, смотрел на старого русского пашу с большой звездой на мундире и ждал, ждал его слова и, не выдержав, упал ниц перед ним:
— Не казни меня, великий паша. Я не виноват. Шайтан, наверно, помутил разум моего господина и его брата. Сыновья мои младшие еще не выросли, и сердце мое разрывается от мысли, что с ними станется, если ты казнишь меня.
— Я сказал, что отпущу тебя, но говори же наконец.
— Верю тебе, великий паша. Так слушай, что рассказал мне подпасок, а ему шепнул Махмудов нукер Эльяс... Будто бы Селим-бей собирается отвезти русских...
— Куда?
— В Измаил.
— Это правда? — Мейендорф придавил рукой тяжелую массивную пепельницу и почувствовал вдруг, что воротник мундира тесен, давит. Вот она — роковая ошибка, он сам, своими руками отдал в руки Хасан-паше своих Офицеров. Тот возрадуется такому подарку! Станет допрашивать их, и кто знает, может, один из них окажется слабым, не выдержит изощренных пыток.
— Правда, великий паша. А может, и неправда. Подпасок ведь несмышленый... — Абдалла подобострастно, с надеждой смотрел на генерала, ползал по полу, стремясь поцеловать блестящие носки генеральских сапог.
— Штабс-капитан, уведите его, и пусть побудет под охраной. До поры... — сказал Мейендорф Вульфу, тот легко длинной цепкой рукой поднял татарина с пола, поставил на ноги и, толкнув в спину, повел из комнаты.
— А Стефан где? — бросился вслед винодел.
Миссия, на которую возлагались такие надежды, скорее всего, провалилась. Что-то было упущено, в чем-то ошиблись. Может быть, посланные допустили ошибку, а может, нельзя было рисковать жизнью людей, следовало послать сначала письмо Агасы-хану? Но сколько пришлось бы ждать ответа? И кто поручится, что это письмо в тот же день не оказалось бы в Измаиле? Попробуй угадай, что лучше. Нет, нет, посылка офицеров — единственный выход, — снова и снова старался найти себе оправдание Мейендорф. Ведь не ошибся он, послав в Бендеры, к паше, бригадира Катаржи для переговоров о мирной сдаче крепости. Поездка Катаржи увенчалась успехом; паша принял все условия, и крепость сдалась без боя. Буджацкие татары на переговоры не пошли. Это ясно. Видно, не судьба поладить с ними миром да ладом, как говорил первый адъютант.
— Ваше превосходительство, я незамедлительно выезжаю в штаб армии, — сказал Осмолов.
— Что, капитан? — будто очнувшись, спросил Мейендорф. — Ах да, конечно, вам уезжать пора. Поспешите донести, как провалился старый Мейендорф. Опростоволосился на старости лет. Ваше право. Не смею удерживать.
— Вы меня не поняли, ваше превосходительство. Конечно, я обязан доложить. Но что я собираюсь докладывать? Это просто, на мой взгляд, неудача. На войне и не такое бывает. Хотя и горько...
— Жалеете? Чего уж там! Проморгал старый хрыч — и все тут.
— Возможно, вам потребуется помощь? Генерал де Ришелье — вы слышали? — уже в Аккермане, и его войска смогут проследовать в ваше распоряжение, под Измаил.
— Я этого не просил, сударь, и, надеюсь, не попрошу... Да вы еще и не командующий. Генерал Мнхельсон может и по-иному распорядиться. Вот пока и все. Вас сейчас проводят. Эй, кто там? Поручика ко мне!
Никитенко вошел тотчас, уже успокоившийся, готовый выполнить любое приказание.
— Проводите, голубчик, капитана, — сказал Мейендорф, — выделите ему охрану. Лучше, пожалуй, ваших драгун. Не дай бог, капитан попадет к татарам, несдобровать вам, поручик, да и мне будет жаль.
— Не беспокойтесь, ваше превосходительство, — ответил Осмолов, чуть улыбнувшись; он понял иронию в словах генерала, но не подал вида, что обижен. — Со мной есть люди. Благодарю вас, генерал!
Мейендорф, обращаясь к Никитенко, сказал:
— Проводите капитана и возвращайтесь. Поедете к татарам, поручик.
— Я готов, ваше превосходительство! — встрепенулся Никитенко. — Сколько людей прикажете взять с собой? Думаю, полусотни достаточно. Клянусь: я справлюсь!
С вами поедет ординарец и толмач, а больше незачем брать с собой людей. Повезете письмо сыновьям хана, а на словах передадите: пусть немедленно освободят пленников. Уговорите их. А чтобы сговорчивее были, возьмите с собой с нашей конюшни двух лошадей. Идите же. Письмо я подготовлю.
— Ваше превосходительство, разрешите сказать. Лучше бы мне полусотню драгун — и я сумел бы с ними потрактовать. Мне бы только добраться, к Махмудке особливо. Ведь это его... отпустил я однажды.
— Что вы сказали, поручик? — Мейендорф удивленно уставился на искаженное болью лицо поручика, на опущенные книзу обычно остро торчащие в разные стороны подкуренные усы. — Что с вами?
— Приезжал он сюда, в Бендеры. На базар будто, а сам...
— Вы не ошибаетесь?
— Никак нет. Я его допрашивал, да не закончил допроса, отпустил.
— Так... Впрочем, об этом — позже, не время сейчас. А ехать вам не придется, другого пошлем... Прощайте, капитан! — кивнул Осмолову. — Кланяйтесь его высокопревосходительству!
Откозыряв, капитан, а за ним и поручик вышли во двор, где их ждали уже оседланные лошади.
Выехали на соседнюю улочку, слегка присыпанную первым снежком; под утренним солнцем он кое-где таял, и в тех местах образовались темные проплешины.
— Как это случилось, поручик? — спросил капитан, поигрывай плетью с красивой рукоятью.
— Что вы имеете в виду?
— Как это вы отпустили соглядатая?
Капитан держался в седле легко, свободно, будто в качалке, улыбался своим мыслям, изящный, свежий, добродушный.
— Кто вам сказал, что это был соглядатай?
— Вы сами только что...
— Я говорил в том смысле, что предполагаю, но не утверждаю. Со мной был и штабс-капитан Котляревский, адъютант командующего, он лучше моего разобрался...
— И сам угодил к нему? Неподражаемая история, — откровенно насмехался Осмолов.
Глухая обида захлестнула поручика. С молодых лет он в армии, испил полную чашу унижений, прежде чем заслужил офицерские погоны. А этот юнец, только родившись, был уже произведен в офицеры, и капитанские погоны ему кажутся слишком старыми. А ему, сыну бедных родителей, из-за своего вздорного характера, вероятно, никогда не видеть погон капитана. Впрочем, черт с ними, с погонами! Не в этом счастье. Хорошо бы утереть нос этому выскочке. И поручик спокойно, почти равнодушно спросил:
— Давно в армии служите? Наверно, без году неделя?
Осмолов с интересом посмотрел на скуластое обветренное лицо Никитенко.
— Вы угадали. И все же, если бы довелось, я бы подумал, прежде чем отпустить сына Агасы-хана. А вот вы, хоть и давно в армии, а непозволительно зевнули.
— Если бы мне не поручено было сопровождать вас... — Лицо Никитенко напряглось, голос зазвенел.
— К вашим услугам, сударь, — спокойно ответил Осмолов, улыбка слетела с лица, весь он подобрался. — Когда и где? Я задержусь, пожалуй.
Но Никитенко не ответил, с ним творилось что-то странное: увидев группу всадников, въезжавших в городские ворота, преобразился, резко натянул поводья:
— Черт бы вас побрал, капитан, и ваши шуточки... Это же знаете кто?.. Татары! Да какие! — И со всей руки хлестнул плетью дончака. Конь взвился на дыбы, дико блеснул топазовым глазом, отпрянул в сторону, поручик круто повернул его и напрямик через площадь помчался к воротам, в которые уже въехала конная группа татар.
Осмолов изумленно смотрел вслед. Что с ним? Странный, однако, случай.
Между тем поручик в несколько секунд достиг ворот и стал перед татарами.
— Добро пожаловать! Салам алейкум!
— Алейкум салам! — учтиво ответил Махмуд-бей (а это был именно он). — Я узнал тебя, господин офицер! Как здоровье твое?
— Не жалуюсь... Спасибо!.. А ты — снова на базар? Что имеешь продать?
— Нет, базар мне сегодня не нужен.
— В таком случае, может, скажешь, что же тебя привело в Бендеры снова?
Махмуд-бей не отвечал, только искоса, приподняв голову, смотрел на поручика. Тогда Никитенко, сузив глаза, словно его вдруг ослепило солнце, заговорил хрипло, срываясь на крик:
— Теперь ты ответишь за все! Прежде всего скажешь, где ты оставил штабс-капитана и его людей? Помнишь штабс-капитана? Он поверил тебе, Махмуд-бей, и отпустил, даже чарку налил на дорогу. А ты его... Ты и твой брат... схватили!
— Что случилось, господин офицер? — спросил Махмуд-бей, медленно бледнея.
— Он еще спрашивает! Но довольно! Ятаган — сюда! Да скорее, Махмуд-бей! Разговоры окончены!
Между тем подъехал Осмолов в сопровождении четырех драгун, подошли солдаты, охранявшие въезд в город, и офицер — молоденький подпоручик с едва заметными русыми усиками; слушая разговор поручика и Махмуд-бея, он удивился:
— Почему вы задерживаете их, господин поручик? Ведь я только что...
— Ах, это вы? Очень хорошо. Как раз я и хотел спросить у вас, кто разрешил впускать в город подозрительных? Как дежурный по гарнизону, я надеюсь получить вразумительный ответ немедленно.
— Но у них письмо...
— Какое письмо? Вы что! Забыли, чем мы нынче заняты и где находимся? Вам, видно, кажется, что мы у тещи на блинах?
Подпоручик вспыхнул, но сдержал себя:
— У него письмо от адъютанта его превосходительства. Как же я мог поступить иначе?
— Вы хотели сказать, господин подпоручик, что письмо от штабс-капитана Котляревского? — спросил Осмолов, еще больше удивляясь услышанному. Никитенко же на какое-то мгновенье онемел, потом попросил показать письмо.
— Где оно? У кого? А вот, — сказал Махмуд-бей, вытаскивая из переметной сумы вчетверо сложенный листок. Поручик выхватил его из рук татарина и развернул.
Сначала он ничего не понял и прочитал еще раз. Не поверив своим глазам, перечитал снова. Так, никакого сомнения: письмо написано рукой штабс-капитана, почерк своего друга Никитенко знал: ровный, каллиграфический почерк человека, долгое время занимавшегося перепиской казенных бумаг. И если все, что написано, правда?.. Не слишком ли все хорошо, чтобы казаться правдой? Люди, приехавшие вместе с сыном Агасы-хана, становятся аманатами? То есть заложниками? Они будут находиться в лагере русских, пока командование найдет нужным держать их? Что же выходит? Выходит, черт возьми, что он, поручик Никитенко, снова чуть-чуть не попал впросак. Вот что получается! Но ведь украден конь! Как же это согласовать с письмом? Сомнения, надежды, недоверие, подозрение сменялись так быстро и так явно, что нетрудно было заметить по открытому лицу Никитенко, как он взволнован. Глядя на поручика, Махмуд-бей обеспокоенно спросил:
— Господин офицер, а что известно о штабс-капитане и его людях? Неужто беда?
— Это ты... ты скажи, Махмуд-бей, где они? В штабе ничего не знают, кроме того, что они попали в руки Селим-бея, твоего братца, и твои руки были не без дела.
— Верно. Я их освободил из рук Селима и отправил к Ислам-бею.
— Ты говоришь... освободил их?
— Так. Вот и записку написал кунак мой перед отъездом.
— Я верю тебе! — голос Никитенко перехватила горячая волна. — Прости за обиду. И в тот раз ошибся...
— Я не забыл... Но скажи, господин офицер, откуда ты взял, что ваши люди в опасности?
— Мы задержали пастуха Селим-бея. И с ним был наш конь.
— Коня нашли? Слава аллаху! — Махмуд-бей обрадовался, юное лицо его осветилось счастливой улыбкой, — Я думал — теперь не найти коня, Селим мог угнать его так далеко, что сам шайтан не нашел бы.
— Однако мы теряем время, — спохватился поручик. — Едем в штаб... пока не послали людей к Селиму... Капитан! — обращаясь к Осмолову, сказал Никитенко. — Прошу простить, если обидел вас. Поверьте, не хотел, очень меня беспокоила участь наших. Теперь все хорошо. Разрешите пожелать вам счастливой дороги.
— Глубоко убежден, что вы — милейший человек, поручик, — сказал Осмолов. — А меня иногда заносит.
— Значит — по рукам? И — с богом!
— Как же мне теперь уехать! Я, пожалуй, вернусь.
Так они говорили, направляясь обратно к штабу — на этот раз вместе с Махмуд-беем и его людьми.
В этот час в городке, ставшем местом постоя русских войск, становилось людно: проезжали гарнизонные наряды, двигались конные и пешие — не разгонишься, поневоле приходилось ехать шагом. Прохожие с любопытством оглядывались на необычную конную группу: впереди — русские офицеры, между ними — татарин в дорогой одежде, а позади драгуны и татары — рядом в одном строю. Может, посольство? На задержанных не похожи.
Сыпался мелкий снежок, серебрил татарские малахаи, кивера русских, скрипел под копытами, ровно ложился на низкие крыши, устилал дорогу седой пушистой попоной.
Ехали молча. Поручик, посматривая на молодого ордынца с нескрываемой симпатией, спросил:
— Скажи нам, достопочтенный Махмуд-бей, кто научил тебя нашему языку? Говоришь так, будто жил где-нибудь у Днепра. — Заметив, как омрачилось лицо татарина, Никитенко поспешил извиниться, сказав, что не хотел обидеть своим вопросом.
— Нет, я не в обиде. Но ты напомнил, господин офицер, мне прошлое. — Махмуд-бей задумался и почти неслышно добавил: — Языку вашему учился я у матери моей. Совсем молодой привезли ее в Каушаны. В этих степях она прожила, а язык свой не забыла. И песни помнила. И пела. Да какие песни, если б ты слышал, кунак!
— Прости, не знал!
— Ее уже нет, — тихо, как и прежде, продолжал Махмуд-бей. — Отравили. Может, Зульфия, мать Селима, это сделала, она была старшей женой моего отца. Учитель рассказал мне потом. Когда она умирала, я был в Измаиле. — Махмуд-бей провел рукой по лицу, словно желая отогнать горькие воспоминания, будившие ум, тревожившие сердце. — Но я помню. И язык, и песни. С колыбели запомнил. Вот эту. — И он нараспев, тихо, но четко выговорил:
Да забелели снега, гей, забелели...
Никитенко поспешно отвернулся, вытер глаза и всю дорогу до самого штаба ехал молча. Не проронил ни единого слова и Осмолов.