Книга: Веселый мудрец
Назад: КНИГА ВТОРАЯ. ОСОБАЯ МИССИЯ
Дальше: 2

1

Конец ноября в тот год был сырой и холодный.
Трое суток подряд шли густые беспросветные дожди, дороги, и без того плохие, совсем развезло, воздух пропитался влагой. Но четвертого дня ветер разогнал тучи, дождь перестал и даже слегка подморозило. К полудню Буджацкая степь, сколько можно видеть, подернулась серым пламенем инея, тускло блестевшим под неприветным осенним солнцем.
Немного позже, в предвечерний час, по дороге, ведущей в Бендеры, обогнав военный обоз из двенадцати пароконных фур, ехали двое: штабс-капитан на кауром поджаром мерине и вслед за ним, не отставая ни на шаг, на крепком татарском коньке солдат.
Стелился степью розоватый туман, заволакивая камышовые заросли на болотах, пригорки и буераки, плыл и плыл, неизвестно откуда появившись и неведомо куда исчезая, будто само время, что подобно текучему туману, без конца и начала.
Прямо по дороге — древней мечетью, караван-сараем при въезде, мрачными стенами крепости — угадывались Бендеры. Лошади, чувствуя приближенье жилья, а, стало быть, отдыха и свежего корма, шли ходко, без принужденья. Но путники, примерно в трех верстах от городка, свернули на проселок, черной полосой врезавшийся в сизую степь и ведущий в селенье, закрытое леском из молодых тополей.
У первых посадок сдержали лошадей.
— Заедем на часок — и домой, — сказал штабс-капитан, не оборачиваясь. — Проведаем своих. Давненько ж не были.
Пантелей — так звали солдата — пожал плечами: была б забота спрашивать, все едино сделаешь по-своему, господин штабс-капитан. Однако сказал:
— На часок-то можно. Да не отпустят вас так просто. За стол посадят. А там, гляди, и ночь прихватим. Что ж потом его превосходительство скажут?
— Да ты, Пантелей, о господине бароне больше заботишься? — усмехнулся штабс-капитан. — Однако ты прав. Но подумай, к кому едем? Мои сослуживцы. Драгуны. Гроза супостата. Шутка ли?
— Так я ж про то и не говорю. Я, ваше благородие, Иван Петрович, о вас забочусь. Да и вы сами думали в Бендерах беспременно сегодня быть.
— Верно, друже. Но у нас в Полтаве на сей предмет говорят так: успеем с козами на торг. А пану нашему, сиречь командующему, чего-нибудь да скажем. — Лукавая улыбка осветила на миг тонкое, обветренное и потому словно бронзовое лицо штабс-капитана. — Коли не ты, кто выдаст?
Пантелей удивленно хмыкнул, удивление тотчас сменилось обидой:
— И не грех вам, ваше благородие? Или я способен на такое?
— Ого, обиделся! Негоже так, Пантелей. Шутки не разумеешь?
— Так и шутки всякие бывают... Да я ж за вас... Да что там!.. — Пантелей махнул рукой, не договорил, во взгляде отразилась такая преданность, что штабс-капитан смутился:
— Знаю... Спасибо за доброе сердце! С таким, как ты, служить — беды не знать... Ну и кончим на том. Больше часа не загостимся. А коли что — напомни. Обязательно!.. Как там, на Дунае, помнишь?..
Штабс-капитан потянул повод на себя и отпустил — каурый сразу перешел на рысь.
Пантелей тоже тронул повод, хотя его конек и без того рванулся вперед, чтобы не отстать от каурого, более того — старался пойти с ним рядом, а то я опередить, Пантелею стоило труда придерживать его, чтобы не забегал вперед.
До самого селения путники больше не заговаривали, каждый думал о своем...
Штабс-капитан не без тайного удовольствия наблюдал, как ладно держится в седле ординарец, словно бы он сам его научил этому. Нравилась штабс-капитану и расторопность солдата, старательность. Случалось, он прямо говорил об этом Пантелею, хотя другие офицеры штаба подобного никогда не позволяли себе и ему не советовали, напротив — «следует больше требовать, чтобы не разбаловать подчиненного». Вот бригадир Катаржи — человек, как все, и товарищ неплохой, а к ординарцу относится — хуже некуда, штабс-капитан не мог даже говорить об этом спокойно, а Катаржи обычно отшучивался: «Распусти его — у него будешь ординарцем...» Не понимал Катаржи, что и солдат — человек с головой и сердцем. У штабс-капитана само собой все получалось, он не мог иначе, не мог понапрасну сердиться, требовать непосильного. Именно поэтому с ординарцем у него сложились товарищеские отношения. И Пантелей платил ему душевным теплом, полным доверием, был заботлив, как добрая нянька...
Уже на марше штабс-капитан простудился и дней семь провалялся в жестокой горячке. Пантелей доставил его в походный лазарет и не отходил в течение всей болезни. Кто знает, где доставал мед, какие-то целебные травы, липовый цвет, варил чай, поил, ухаживал, как за малым ребенком, удивляя фельдшеров лазарета. И те почти полностью доверили ему уход за офицером, да, собственно, лучшего ухода они бы и не дали. В селянской хате, где поместили штабс-капитана, Пантелей стелил себе конскую попону на полу, возле кровати больного. Однажды штабс-капитан проснулся среди ночи и увидел в неярком лунном свете дремлющего Пантелея, боялся повернуться, чтобы не разбудить его, и все же тот услышал, вскочил и очень встревожился, что позволил себе вздремнуть...
О своем прошлом Пантелей рассказывал скупо и неохотно. И штабс-капитан не настаивал. Но в дни болезни, коротая длинные осенние вечера в одной хате, ординарец мало-помалу разговорился и рассказал о себе. Родом он из Великой Багачки, есть у него отец и мать, две сестры. Уже скоро четыре года, как увезли Пантелея из родного дома, надели солдатский мундир, с тех пор он не знает о своих, и вообще не знает, живы ли, может, «милосердная» барыня замордовала стариков, а сестер продала неизвестно куда.
Накануне отъезда, когда болезнь прошла и лекарь разрешил догонять ушедшие вперед войска, по давнишней привычке штабс-капитан поднялся рано. Пантелея в хате не оказалось. Выглянув в окно, увидел его возле коней, ординарец только что кончил чистку и теперь поил их. Утро было тихое, свежее. Где-то слева, за высокими старыми кленами, всходило солнце.
Штабс-капитан набросил на плечи шинель и, открыв дверь, услышал песню. Красивая мелодия. Кто бы это? Прислушался. Никак Пантелей? Так и есть. Его голос. Грустный, а слова песни совсем незнакомые. Слова? Но, боже мой, они сердце жгут, будоражат разум!
Пантелей, уверенный, что его никто не слышит, пел очень свободно и естественно. И штабс-капитан невольно заслушался. Запахнув шинель, застыл у порога.
...Оторвали хлопца от родных, разлучили с отцом-матерью, и теперь не знает он их судьбы — их доли горькой. Ничего не знает, не ведает, а дня проходят, тянутся бесконечной вереницей, пока не сложит он свою буйную головушку на чужом поле, под чужим небом. А если жив останется, то обязательно вернется на родину, встретится со своими побратимами, вместе пойдут они на поклон к госпоже «милосердной», вспомнят ей муки мученические, слезы тайные и явные, ничего не забудут — и не будет ей пощады! Весь род ее постигнет жестокая кара...
Необыкновенной силы песня. Она захватила штабс-капитана, сам не зная каким образом, он поддался ее непостижимому очарованию, большому чувству, вложенному в каждое слово и каждый звук.
Но вот певец умолк, песня затихла, и штабс-капитан невольно сделал шаг, дверь скрипнула. Ординарец услышал, обернулся, увидев командира, застыл среди двора ни жив ни мертв.
— Что за песня такая? Где слыхал ее?
Ординарец не отвечал. И штабс-капитана осенила догадка:
— Сам сочинил?
Пантелей покорно кивнул:
— Теперь ваша воля казнить или миловать. Да мне все равно — одна, видно, доля.
Штабс-капитан не знал, что ответить: столько горя, отчаяния в словах солдата. «Что хотите, то и делайте». Это до глубины души растревожило и... рассердило. Выходит, в глазах ординарца он и не человек?
— Дурень. Дурень и есть.
— Сдурел, пане штабс-капитан.
— Ничего, поживешь — поумнеешь... А теперь вот что. Пока не отъехали — найди бумагу, каламарь да перья очини получше.
— Слушаю, ваше благородие.
Штабс-капитан сейчас напишет командиру полка — и Пантелея предадут суду и жестокой расправе. Конечно, так и будет. Разве за такие песни милуют? Бунтарские песни! Гайдамацкие! Он поплелся к переметным сумам, достал два листка бумаги, дорожный каламарь, несколько впрок заготовленных гусиных перьев. Все это положил на стол, за которым в наброшенной на плечи шинели уже сидел штабс-капитан.
— Садись и ты.
— Постою.
— Можешь, если угодно... Но сядь все-таки, Так-с. А теперь назови мне имя отца и матери твоих, сестер и родичей близких.
Солдат недоуменно смотрел на штабс-капитана. По широкоскулому лицу текли крупные капли пота.
— Не разумеешь?
Пантелей набрал в грудь воздуха, выдохнул:
— А для чего то, пане?
— Он еще спрашивает! Дьячок в селе есть?
— Как же без дьячка? На все село один.
— Значит, прочитает. И отпишет. Мы его попросим... Ну так долго мне ждать? Или ты забыл, как их зовут?
— Помню, пане... да...
— Не разумеешь? Писать будем. Скажи, что бы ты хотел отписать домой?
Пантелей медленно, будто у него подломились ноги, опустился на колени и стал креститься. Подняв глаза к деревянным закопченным ликам святых, хмуро смотревшим на него из красного угла, он шептал слова молитвы, и слезы текли по обветренным грубым щекам, но он их не стыдился и все крестился и крестился. Штабс-капитан был не в силах остановить его, не мог и приказать встать с пола.
В то утро в Великую Багачку было отправлено письмо. Начиналось оно, известное дело, с пожеланий доброго здоровья всем родным Пантелея; кроме отца, матери и сестер, поименно перечислялись все тетки, сватья, кумовья, двоюродные и троюродные сестры и братья; о себе же Пантелей сообщал кратко: жив-здоров, служит, бог, наверно, не оставил его своей милостью и послал ему доброго командира, за которого — имя его Иван, а отчество Петрович — он просит всю родню помолиться. Штабс-капитан отказался было писать об этом, но Пантелей заупрямился, сказал, что если в письме не будет этого, то ему вообще никакого письма не надо. Пришлось согласиться.
Походные марши в те времена совершались довольно медленно, и случалось, выпадали свободные минуты и часы на привалах, а иногда даже и целые дни отдыха. Это время штабс-капитан использовал, чтобы научить ординарца грамоте. Когда Пантелей стал отличать «аз» от «буки» и «веди», приступили к дальнейшему обучению. Пантелей оказался весьма смышленым и старательным. В какой-то месяц одолел азбуку, стал писать и читать — правда, еще слишком медленно, по слогам, но полученный вскоре ответ из дому уже прочитал сам. Читал он его долго, по буквам, еле сдерживая слезы радости. Глядя на него, штабс-капитан радовался и сам...
Помещице — владелице имения в Великой Багачке — штабс-капитан отписал особо. Просил быть человечнее к престарелым родителям Пантелея Ганжи, то есть его ординарца, который верой и правдой служит царю и отечеству и теперь вместе с ним идет на войну против турецких басурманов за землю Русскую. Об этом письме штабс-капитан никому не рассказывал. Да и зачем?..
Пантелей, следуя за командиром, не подозревал, что тот думает, чему загадочно улыбается. Его заботило только одно: поскорее выбраться из селения, чтобы успеть в Бендеры, где штабс-капитан непременно должен сегодня доложить командующему о результатах трехдневной поездки на Дунай. С некоторого времени главной заботой Пантелея стало благополучие его господина. Об этом солдат думал постоянно. И если бы его спросили, есть ли у него на этом свете близкие и дорогие люди, Пантелей Ганжа, родом из Великой Багачки, что на Пеле, не колеблясь, первым назвал бы Ивана Петровича Котляревского, нынешнего адъютанта командующего вторым корпусом Задунайской армии...
Сельцо выглянуло как-то внезапно из-за отступивших назад молоденьких тополей. Соломенные крыши, квадратные оконца, затянутые едва просвечивавшей кожей, почерневшие низкие плетни, островерхие стожки на задах. Молдавия во многом напоминала Украину где-нибудь по Ворскле или Пслу. Пантелей хотел было сказать об этом Ивану Петровичу, но не успел: из-за ближнего стожка показались три всадника, в переднем путники разглядели вахмистра, а за ним, на расстоянии двух шагов, ехали солдаты в форме драгун. Не торопясь, они выбрались на проселок и стали поджидать Пантелея и Котляревского.
Увидев офицера, вахмистр козырнул и сказал, что он с товарищами нынче в разъезде, затем спросил, куда господин штабс-капитан на ночь глядя путь держит. Иван Петрович назвался и в свою очередь попросил отвести его вместе с ординарцем к старшему караула, если это недалеко.
— Близко, ваше благородие, близко. Рукой подать. Вон в той хатенке, что третья от краю... Нынче там господин поручик Никитенко самолично допрос чинят.
— Никитенко? Знаю... А над кем допрос? Кто у вас провинился?
— Да тут такое дело, ваше благородие. Захватил господин поручик ехавших по тракту двух басурманов. По личности — чистые охламоны, ну просто оторопь берет, как поглядишь, так на нож и кидаются. Да мы их усмирили. Поручик их нонче и допрашивает.
— Стало быть, турки они?
— А бес их разберет... Буджак, кричат, буджак... А вот и хатенка. Милости просим, заезжайте. Коней — под навес, там стоят и этих, задержанных.
Въехав во двор, Котляревский сразу заметил лошадей. Низкорослые, с густыми гривами. Татарские, конечно. В этом не трудно убедиться, стоит один раз взглянуть. Но такие лошади используются и в турецкой коннице. Стало быть, с выводами торопиться рановато.
Котляревский сошел с коня, отдал поводья Пантелею:
— Немного погодя заходи и ты... Может, понадобишься.
Сам поспешил к крыльцу, уже не глядя на вахмистра, что, козырнув, отъехал вместе с товарищами. Котляревский толкнул дверь и чуть не споткнулся. Прямо перед собою он увидел связанного по рукам и ногам человека, еще один лежал дальше у стола. Малахаи валялись на полу, в углу — переметные сумы.
Котляревский не сделал от порога и шага. Сидевший за столом поручик сжал плеть: кто посмел войти без разрешения?! Но тут же опустил ее, присмотрелся к вошедшему и проворно выбрался из-за стола:
— Ба, кого бог принес?.. Голубчик, Иван Петрович! Заходи, гостем будешь.
Поручик обхватил за плечи штабс-капитана:
— Рад! Душевно рад!
Котляревский высвободился из объятий:
— А эти кто?
— Эти? Сам видишь. Слуги адовы. Канальи, из самого Измаила. Не иначе, паши соглядатаи.
— Признались?
— Ха! — Никитенко плутовато усмехнулся. — У меня как на исповеди признаются, хотя у них исповедь и не в почете. — И сам засмеялся своей шутке. — Может, вместе допросим?
Котляревский словно не слышал вопроса, ткнул сапогом в развороченные переметные сумы:
— А это что?
На пол вывалились какие-то свертки, две или три женские шали, несколько бутылок водки, охотничьи ножи с костяными ручками, ножницы для стрижки овец...
— Трофеи! — Поручик был явно в подпитии. — Водка оказалась у них молдавская. Годится. А все остальное — барахло, я думал, что-нибудь стоящее... В общем, прошу к столу. У меня мигом все будет... Вот кликну вестового.
— Погоди. Я что-то не понимаю. За что же ты их задержал? Что они — в самом деле соглядатаи?
— Выясняю... Я им язык развяжу!.. Между прочим, один из них русский разумеет. Вот этот, — ткнул нагайкой в бок младшего. — Я им покажу, как буджаками прикидываться...
— Буджаками? Значит, они буджак-татары?
— Все едино.
— Не все едино!
— Одному богу с турками молятся.
Котляревский почувствовал вдруг, как потемнело в глазах, как учащенно застучала в висках кровь. Гнев, обида, стыд на какое-то мгновенье вскружили голову, и он ужаснулся своему состоянию. В последний год подобное с ним происходило не раз, случалось, не мог сдержаться, тогда боялся самого себя, понимал — не к добру такое. Дай волю нервам — беды не миновать. С силой сжав кулаки, чтобы не дрожали, он передохнул и словно очнулся. В эту минуту сзади послышался негромкий стук дверью — вошел Пантелей. «Слава богу, пронесло», — Котляревский облегченно вздохнул от сознания того, что победил себя, теперь можно спокойно разговаривать, разумеется, относительно, ибо нельзя спокойно отнестись к оплошности Никитенко — да что оплошности! — жестокой ошибке, грозящей, если это в самом деле буджаки, неисчислимыми бедами. Неужто поручик — человек не глупый — не понимает, что буджак-татары — та сила, которую турки хотели бы использовать против русских в нынешней войне и конечно же они бы не прочь толкнуть их на выступление? Неужто ради никчемных трофеев он задержал их? Трудно в это поверить: Никитенко, насколько он, штабс-капитан, знает, не такой, не позарится на чужое, — значит, что-то другое. Может, пьян или от слишком большого усердия? Но разобраться во всем этом еще будет время, а пока...
— Прикажи развязать.
— Что?.. Да знаешь ли, как вот этот с ножом бросился? Да я его сам, коли что...
— Прикажи развязать, сударь, и немедля!
Котляревский смотрел на молодого татарина, который, как видно, все понимал, но лежал отвернувшись, не глядел ни на поручика, ни на вошедшего штабс-капитана и солдата с ним. Закушенные до крови пухлые мальчишеские губы дрожали, подергивались и редкие усы. Татарину не больше двадцати, и был он, по-видимому, из богатой семьи — чекмень на нем из дорогого материала, соболиный малахай, а не лисий, обыкновенный, как вот у старшего его сотоварища.
С татарами штабс-капитан встречался уже не раз в своих поездках по воинским частям, стоявшим в селениях. Встречал их и в Бендерах. Кое-что знал о них.
— Понимаешь русский? — спросил младшего.
— Не понимаю, — ощерился тот и ненавидяще посмотрел темными, полными злого огня, глазами.
— Буджак-татары?
Младший отвернулся, зато старший с готовностью закивал:
— Буджак, эфенди, буджак.
Конечно, буджакские. Кто бы другой мог объявиться в Бендерах? Турки, сидящие в Измаиле, не посмеют, а эти приехали. Ведь с буджак-татарами никто не воюет. А если они соглядатаи измаильского паши? Допустить это, конечно, можно. Но что они могут высмотреть в настоящее время? Уже полгода Задунайская армия в действии. Кому не известно, с какой миссией она здесь? Этого никто и не скрывает да и невозможно скрыть. Тогда зачем же восстанавливать буджак-татар против русских?
— Я приказал развязать их.
— Но я задержал их... Это мои пленники! Что хочу, то и сделаю.
— Пантелей, развяжи-ка...
Пантелей сделал шаг к татарам; встретив тяжелый взгляд поручика, остановился, но только на мгновенье, и тотчас вынул нож: никто, кроме штабс-капитана, не имел над ним силы, попробуй поручик сделать шаг...
— Ты сядь, Никитенко, успокойся, — сказал Котляревский. — Сейчас мы все выясним. Нас тут трое, их — двое. Что же мы, не справимся с ними?
Никитенко вертел толстой шеей, словно ему давил воротник мундира, хотя воротник был расстегнут; зная Котляревского, перечить не посмел. Кроме того, штабс-капитан был старше его и чином, и по службе неизмеримо выше.
Пантелей развязал сначала старшего, потом его товарища, помог им подняться, правда, младший оттолкнул руку Пантелея, вскочил сам и тут же пошатнулся — Пантелей поддержал его, тот чуть-чуть скосил глаза в его сторону, но ничего не сказал.
— Подойдите, — попросил Котляревский. — Садитесь! — указал на табуреты.
Татары, получив относительную свободу, опасались подвоха, хотя приезжий говорил с ними дружески, не кричал, ничем не угрожал. И все же...
— Садись, садись, — подтолкнул Пантелей -младшего, — господин штабс-капитан просит.
Татары сели, поджав ноги под табуреты, им бы сподручнее сидеть на полу: на табуретах непривычны.
— Как зовут? Вот тебя, — обратился Котляревский к старшему. Тот промолчал. Заговорил младший:
— Я — Махмуд-бей, сын Агасы-хана, повелителя Буджакской орды. А это — мой нукер...
Котляревский внимательно всмотрелся в татарина, выждал секунду и сказал:
— Привет тебе, сын Агасы-хана! — И приложил руку к груди. То же самое сделал и Пантелей. Поручик сидел бирюком, наливаясь бешеной злостью.
— И тебе привет! — поклонился младший.
— Где же вы были? Неужели вам не ведомо, что нынче военное время и ездить в этом районе небезопасно?
— Знаю. Но мы с вами не воюем. Почему нельзя продать барашка и купить себе ножей, женам — шали?
— Можно, конечно. И все же следовало бы заранее испросить разрешение у Военных властей, у нашего паши.
— Прости, эфенди, не знал этого.
— Знал он! вскочил поручик. — Врет!.. Шпион — по глазам вижу.
— Сам врешь, шакал! — вскочил и татарин. — Я сын Агасы-хана и никогда шпионом не был и не буду... А ты бил меня! За что? Отобрал коней! Где кони? — завизжал вдруг татарин и бросился на поручика, вцепился в горло. С большим трудом Пантелей оторвал его от Никитенко. Злобно сопя, татарин плюхнулся на табурет.
Никитенко поднялся с пола и потянулся к шашке. За каждым его движением следили все: с опаской — Котляревский, совершенно спокойно — татарин, только старший вместе с табуретом стал вдруг отодвигаться в угол.
— Господин поручик!
Никитенко обернулся, встретил твердый взгляд Котляревского.
— Если ты посмеешь... Понимаешь?.. Пальцем одним...
На лбу поручика вспухли жилы, но он не двинулся с места, боролся с собой, борьба была мучительна, невыносима, это отчетливо отражалось на его лице.
— Сядь, господин поручик, и слушай! — Голос Котляревского был по-прежнему властен: — Буджак-татары — наши друзья. Как же ты посмел тронуть их, а особенно сына Агасы-хана и его нукера?.. — Котляревский обратился к татарам: — Тебя, сын Агасы-хана, прошу великодушно: прости поручика. Он ошибся и просит у тебя прощения. Так, господин поручик?
Тот тяжело встал. Несколько секунд стоял молча и вдруг стремительно выбежал из хаты.
Татары это поняли по-своему: поручику стыдно, он не мог дольше оставаться здесь, смотреть в глаза им.
— Пантелей, помоги-ка собрать переметные сумы.
— Спасибо, бачка!.. Мой нукер все сам сделает.
— Скажи, сколько ты потерял сегодня из-за этого несчастного случая? Мы все вернем.
— Я ничего не потерял, эфенди! Я нашел! — Татарин встал. Стройный, он стал как бы еще стройнее, выше. — Я — Махмуд, младший сын Агасы-хана, говорю тебе, господин офицер: отныне ты — мой лучший кунак. И если приедешь в наши степи — будешь самым дорогим гостем.
— Спасибо! За это и выпить не грех. Пантелей, принеси-ка...
Ординарец метнулся из хаты и, пока татары укладывали переметные сумы, принес маленькую баклажку. Налил в стаканы.
Котляревский поднес сначала Махмуду, потом нукеру:
— Выпьем на дорожку — и вам, и нам... За ваше доброе здоровье! За здоровье твоего отца — Агасы-хана! За твоих родных! За твои стада!
— За тебя, бачка, и твой род, за твою страну, за твоих близких!.. Хотя закон пить нам не разрешает, эфенди, но за это — да простит нас аллах — выпьем!..
Котляревский проводил Махмуда и его нукера к коням. Татары птицами перемахнули низкие плетни и двинулись напрямик в Буджацкую степь, тихо лежавшую за околицей.
— Вот и побывали в гостях, — сказал Котляревский и невольно усмехнулся. — Ну, да ладно. Поищи поручика, Пантелей. Скажи — на два слова... Да вот, кажется, он сам.
Никитенко смущенно посматривал на Котляревского:
— Бес, наверно, попутал. Виноват. Наказывай — твоя воля.
— А что? И следовало. Да только — в гости к тебе приехал. Ты не сердись... Послушай, что я скажу тебе.
— Знаю.
— Нет, не знаешь... Идем, потолкуем. Да ты ведь обещал нам кое-что? Или твои обещанья — пустые слова?
— Ну и хитер ты, Иван Петрович. За что люблю тебя, одному богу известно. Ну а там... если б не ты — зарубил бы чертенка.
— Вот и видно, что ничего ты не уразумел. Ты бы учинил преступление, за которое дорого пришлось бы платить. Слава богу, обошлось... Ну пошли, однако, а то мой Пантелей еще, пожалуй, знак подаст — и мы уедем.
— Помилуй бог, никуда тебя не отпущу.
— С удовольствием остался бы, но вынужден ехать, поелику сегодня предстать обязан пред светлые очи начальства. Служба, милостивый государь, — не родной брат.
— Ну хотя отужинай с нами!.. Я сейчас кликну товарищей. Ты их знаешь. Они будут рады!..
— От ужина не откажусь, с друзьями — тем паче.
Шутливо подталкивая друг дружку, офицеры направились в хату. Вслед за ними переступил порог и Пантелей — он неотступно следовал за Котляревским. Минуту спустя, пока поручик с гостем располагались за столом, прибежал вестовой Никитенко и был тотчас услан за офицерами, с которыми некогда служил Котляревский. Они не замедлили явиться: шумной ватагой в избу ввалились известный среди драгун Северского полка весельчак бригад-майор Лепарский, боевой капитан Моргунов, неразлучные друзья — поручики Денисов и Петелин.
Намечался дружеский, скромный по военному времени ужин, который, однако, мог и затянуться. Но Котляревский больше часа, как ни упрашивали его друзья драгуны, не загостился.
Назад: КНИГА ВТОРАЯ. ОСОБАЯ МИССИЯ
Дальше: 2