11
Узнав от дядюшки, что учитель приедет и, может быть, даже сегодня, Маша, не мешкая, тотчас принялась готовить его комнату, сама убрала в ней, на иконку повесила свежий рушник, на окно — занавесь, заставила дворовых девчат не только вымыть, но и выскоблить полы, а в заключение немного покурила можжевельником, чтобы в комнате пахло свежестью. В людской, в гостиной — всюду, куда Маша забегала, — слышался ее звонкий голосок, веселый смех, а то вдруг она принималась петь и была так внимательна и ласкова с дядюшкой, что старик не на шутку встревожился:
— Да что с тобой? Не захворала ли, матушка?
— Что вы, дядюшка! Я здорова, но я рада... за Костю и Сашу. Теперь-то они станут учиться по-настоящему. И... вместе с ними я, если позволите.
— Гм... — почесал в затылке Семен Гервасиевич. — Дивчине, можно сказать, невесте, может, и не подобало забивать себе голову учеными премудростями. Да бог с тобой, душа моя, учись себе на здоровье, коли охоту к тому имеешь. Авось и пригодится.
— Спасибо! Вы у меня самый хороший. — Чмокнув дядю в седой ус, Маша убежала: ей показалось, что она не так, как надо, повесила занавесь в комнате учителя и мебель нехорошо протерта...
Котляревский пришел уже под вечер. Усталый, осунувшийся, будто только что поднялся после тяжелой болезни. Маша испугалась, увидев его. Он же, молча поклонившись ей, направился в гостиную к поджидавшему его хозяину дома. Сдержанно поздоровался и сказал:
— Хочу просить у вас, милостивый государь, приюта на одну ночь. Надеюсь, не обременю вас, а завтра поутру я уеду.
— На одну ночь? — чуть дрогнули седые длинные усы Голубовича. — Ну что ж, оставайтесь. Но у нас, пан учитель, есть такой старинный обычай, еще с дедов храним: сначала — за стол, чем богаты, тем и рады подорожнему, а потом — и на отдых. Но пока суд да дело, моя воспитанница комнату вам покажет. Не возражаете, сударь?
— Благодарствую. Но зачем беспокоиться?
— Не перечьте. Вы с дороги, и не мешает привести себя в порядок. Потом — и к столу... Проводи, душа моя, пана учителя.
— Прошу вас, — сказала девушка и прошла вперед. Поклонившись хозяину, Иван вышел вслед за ней. В коридоре, едва затворилась дверь, она обернулась:
— Боже мой! Как можно! Почему не поехали с дядюшкой? На вас лица нет.
Коридор был тесноват, и они шли рядом, касаясь плеча друг дружки. Иван смотрел на Машу и не отвечал. Она досадливо повела бровью:
— Что же вы молчите?
— Ничего со мной не сделается... Поехать же не смог. А пока ведите меня дальше, а то попадет вам от дядюшки, что гостя маринуете.
— Пойдемте же... Комната для вас готова.
Маша прошла в конец коридора и у предпоследней двери остановилась:
— Вот здесь. Не задерживайтесь долго. Мы будем ждать вас к ужину.
— Погодите еще минуту.
— Потом поговорим...
Ничего не сказав больше, не взглянув даже, чтобы ни голосом, ни струящимся блеском глаз не показать Ивану своей радости, она, торопливо поклонившись, повернулась и ушла. Он проводил ее взглядом и, вздохнув, толкнул дверь. Был настолько уставший, что не обратил внимания и не прядал значения тому, что комнату, как видно, только что кончили убирать: мебель влажно блестела, приятно пахло можжевельником.
Присел к столу, вытянул гудевшие от усталости ноги. Хорошо бы пожить здесь, под этой крышей, не одну ночь, а как можно дольше. Но зачем обольщаться несбыточной мечтой? У Голубовича уже, верно, есть домашний учитель, и, стало быть, не на что надеяться. Так, не двигаясь и без мысли, просидел полчаса, а может, и час, и вдруг спохватился: пора идти, неудобно заставлять хозяев ожидать.
Наскоро умывшись, надел свежую сорочку и сошел в гостиную, оттуда в соседнюю с ней столовую. Ступив на порог, увидел Машу и двух подростков, как видно, сыновей хозяина, самого же Голубовича еще не было, но ожидать себя он не заставил. Как только явился учитель, ему сразу доложили, и он тотчас вошел в столовую, прошагав через весь зал, сел в голове стола.
— Прошу, сударь, — указал Ивану место от себя по правую руку, слева сели Маша и сыновья, еще дальше, в конце стола, рассаживались вошедшие одновременно с хозяином, как потом Иван узнал, управляющий имением герр Мюллер со своей женой — невысокой полноватой немкой.
Длинный дубовый стол ломился от снеди, тем не менее слуги продолжали вносить новые подносы с жареным и вареным, а также и кувшины с напитками. Голубович, перекрестившись на образа и сотворив молитву, предложил Ивану рюмку доброй домашней наливки. Гость не отказался, чем явно обрадовал хозяина.
— Спасибо, уважил старика! В этом доме не с кем и чарку выпить, одни, добродию, бабы, а герр Мюллер непьющий, и хоть пропадай... Может, еще по единой, чтобы дома не скучали?
Иван вежливо отказался: в этом деле он слабая поддержка хозяину, он тоже не употреблял, наивно полагая, что и без лишней чарки прожить можно, кроме того, ему рано вставать, путь у него предстоит не близкий. Кто знает, понравился ли ответ Голубовичу, он покачал лишь головой и ничего не сказал.
Кончив ужинать, мальчики — оба русые и такие же курносые, как и отец — поблагодарили и, спросив разрешение, ушли. Маша тоже встала и попрощалась. За время ужина она ни разу не взглянула на Ивана, словно его не было за столом, только глаза полнились тихой непролившейся радостью, всеми силами удерживала в себе эту радость, но щеки пылали темным жарким румянцем, и это могло выдать ее.
Поэтому, заметив на себе вопросительный взгляд дядюшки, постаралась сразу уйти, едва такая возможность представилась: она должна, мол, присмотреть за мальчиками.
Хозяин и гость перешли из столовой в диванную, удобно расположившись в креслах возле ломберного стола, на котором стояла деревянная коробка с табаком и лежали — на выбор — несколько искусно вырезанных трубок.
Голубович подвинул табак и, сказав, что он не задержит гостя, предложил закурить. Иван полюбовался на трубки, но отказался, объяснив, что у него своя есть, он к ней привык, и табак тоже свой. Голубович долго выбирал себе трубку, наконец выбрав — длинную, изогнутую, с медной крышкой, — набил ее изрядной порцией табака и поднес огниво.
Хозяин и гость, наслаждаясь приятным дымком, курили, каждый думая о своем. Затем Голубович, выдержав приличествующую моменту паузу, не выказывая особой заинтересованности, спросил:
— Так что же, сударь, если позволите, случилось? По какой веской причине ушли от пана Томары?
— Случилось нечто ужасное. — Котляревский прикрыл глаза. — Не могу постигнуть, во имя чего совершено подобное злодейство.
— Что же именно?
— Это был мой ученик. Сирота. Простого звания хлопчик. В чем-то он провинился, собственно, нельзя именовать сие и провинностью. И его наказали. Да как? Лишили живота! — Как стон вырвалось из груди. — Мог ли я после подобного злодейства оставаться там? Немыслимо и противоестественно мое там пребывание.
— Грехи... грехи... — вздохнул Голубович, ничего, однако, к сказанному не добавив. Сухой, высокий, с седыми казацкими усами, он чем-то напоминал Харитона Грушу из Коврая, но тот был темнее лицом, а волосы почти белые, взгляд тверже, рука крепче.
Кончив курить, Котляревский осторожно выбил над пепельницей трубку и поднялся:
— Спасибо вам, любезнейший Семен Гервасиевич, за ваши хлеб да соль. Вы очень добры. Случится быть в Полтаве — рад вас видеть у себя гостем. Еще раз благодарствую. Как ни приятно с вами, но мне, видно, пора. Завтра поутру — рано вставать... Да, еще одно. Не могли бы вы, милостивый государь, помощь мне оказать? До Золотоноши добраться нечем. Подвезите, я прошу вас, а из Золотоноши, надеюсь, случится попутная повозка или иная оказия. Так и доеду.
Голубович тщательно очистил свою трубку и спросил:
— А там же, в Полтаве, сударь, куда? В службу опять?
— Буду искать место... учителя. В канцелярию, наверно, уже не вернусь.
— Так. — Голубович медлил, — А ежели я скажу вам, что место вы уже нашли?
— Не понимаю вас.
— Что же тут непонятного? Оставайтесь у нас, ежели вам, разумеется, будет угодно... Моим разбойникам учитель нужен. Следить за ними некому, жена моя уже три года — царство ей небесное — померла. — Голубович перекрестился и вздохнул. — Нам вы подходите. Много наслышан о вашей учености.
Иван не верил ушам своим: неужто правда, что он сможет остаться здесь учителем? Быть рядом с Машей, говорить с ней каждый день, слышать ее голос, видеть ее? Он опустился в кресло и закрыл лицо руками.
— Не согласны, сударь? — обеспокоенно спросил Голубович. — О плате договоримся.
— Благодарю тя, боже! — прошептал Иван. — Уповаешь ты на страстную мольбу раба своего...
— Что? — удивленно переспросил хозяин, не поняв ответа. Иван опомнился и спокойно, как можно спокойнее ответил:
— Я согласен, Семен Гервасиевич... на все ваши условия. И надеюсь, вы не пожалеете о своем выборе.
— Поживем, сударь, поглядим... — еще деды мои говорили.
В коридоре послышалось движенье, кто-то торопился, хотел войти, но его не пускали, уговаривали подождать. Семен Гервасиевич прислушался:
— А кто там у бисового батька? Пусть войдет!
В диванную вошел дворовый человек — в свитке, шапку держал под мышкой. С размаху поклонился чуть ли не до пола и выпрямился. Иван узнал в нем того самого поселянина, что однажды танцевал на лесной опушке вблизи Супоя.
— А что там, Гераську? — спросил Голубович, уставившись на вошедшего.
— Дозвольте слово молвить, ваша милость.
— Говори.
— Прибегал человек из Коврая. На коне верхом.
— А чего ему?
— Рассказывал такое, что не знаю, как и передать вам.
— Говори, что случилось? Тянешь.
— Да будто горит пан Томара. И дом, и повети, и гумна. Оно хотя и панское, а добра жалко.
— Ты язык прикуси, Гераську.
— А что я такое сказал, ваша милость? Горит, рассказываю, и все тут, а как горит — того не скажу.
— Так чего же ты стоишь?
— А что мне делать? У нас же, слава богу, не горит.
— Ну что вы скажете, пан Иван? И смех, и грех... Бери две бочки да езжай скорее, ибо, наверно ж, тот человек недаром прибегал.
— Эге, я и забыл: просил, чтоб помогли тушить.
— Вот видишь, я так и знал. Иди же скорее да смотри возьми те бочки, что покрашены, а то схватишь какие-нибудь рассохшиеся.
— Ого так сразу и ехать? Я ж еще и не вечерял. Может, уже после?
— Потом поешь. Да иди скорее. А мне прикажи бричку подать.
— Куды вам? Поздновато, ваша милость, пусть мы сами как-нибудь доберемся в тот Коврай, не сгорел бы он совсем.
— Помолчи, Гераська. Да ворушись! А ты, пан Иван, оставайся, отдохни с дороги, а я все-таки поеду. Что ни говори, а сосед в такой беде, не приведи господь... И как-то оно там загорелось?..
Едва Голубович уехал, как в диванную, где еще оставался Иван, вбежала Маша. Тихая радость сквозила в каждом ее движенье, в походке, в голосе.
— Так собирать вас завтра в дорогу? — смеялись глаза, светилось лицо.
— Машенька, вы умница.
— А вы несносны... Нет, я соберу вас завтра в дорогу, пан учитель. Да пораньше.
— Машенька, я счастлив. Я буду в том самом доме, где живете вы. И мне ничего больше не нужно.
— Из-за чего оставили Коврай, пан учитель? Что-то случилось? На вас лица не было, я как увидала вас, так бог знает что подумала, испугалась очень. Так что же?
— Не спрашивайте. Больно и страшно. Тараса помните? Казачка?.. Так вот... — Иван не договорил. Некоторое время сидел, обхватив голову руками, не в силах говорить. Снова увидел ту страшную каморку, в которой жил казачок, и горько упрекнул себя: почему раньше не знал, где живет его ученик? Почему ни разу не нашел его, не поговорил, не спросил, как относится к нему барчук? Может быть, узнав всю правду, он бы предупредил трагедию?
Жестоко укоряя себя, застонал: такая острая боль пронзила его вдруг. Маша испугалась, робко приблизилась, села рядом:
— Что с вами, Иван Петрович? Расскажите мне, может, я смогу помочь вам?
Иван отрицательно покачал головой: ничем и никто ему теперь не поможет.
Немного успокоившись, он рассказал Маше обо всем, что произошло сегодня утром в имении пана Томары, в его доме. У девушки на глаза навернулись слезы. Она долго молчала, сжав перед собой руки, потом, словно что-то решив про себя, сказала:
— Наверно, за это их бог карает... Слыхали про пожар?
— Слышал.
— Бог все видит — и доброе и злое... — Маша говорила резко, и не было похоже, что минуту назад она была беззаботной, веселой. Гнев и сострадание изменили ее лицо, оно стало еще прекраснее.
— Он все видит. Ты права, Маша! — повторил Иван, вспомнив последние слова старика Груши и сына его Лаврина. Как-то они там? Не случилось бы с этими людьми несчастья. Сердце в тревоге сжалось.
— Смотрите, как страшно горит! — Маша подбежала к окну, Иван стал рядом.
Самого пожара не было видно, но там, за Супоем, половина ночного неба освещалась длинными языками пламени, тучи в этой ярко освещенной полосе пурпурно-красные с опаловыми краями клубились, рвались в клочья и уплывали в черную пропасть ночи.
— Это возмездье божие! — сказала Маша. — За невинную кровь, за его муки!
Иван ничего не мог сказать — так был взволнован. Благодарность к этой девушке, которую он искал целую вечность и наконец нашел, переполняла его: она разделяла его чувства и мысли. Разве это не счастье? В порыве бесконечной любви и уважения, целуя теплые, пахнущие любистком ее руки, говорил:
— Маша!.. Маша!..
— Что с вами, Иван Петрович? — Она не отстранялась, но и не позволяла взглядом, самим тоном вопроса приблизиться к себе.
— Машенька! Я говорю богу и тебе: спасибо! Спасибо, что ты есть! Что ты живешь!.. Я знаю теперь, что мне предстоит совершить. И я все сделаю — все, что смогу. Ты увидишь... Никому в целом мире не говорил, а тебе скажу, как сказал бы матери и учителю... Был у меня учитель. Это он ввел меня в божественный храм поэзии. Иоанн Станиславский — имя его. Как он далеко видел! Всем сердцем людей любил и землю свою. Он же смотрел глазами своего учителя — великого Сковороды. Ты слышала это имя?
— Почему вы говорите — видел, был?.. Разве?..
— Да. Его уже нет — царствие ему небесное, — матушка написала. Но слово его живет! Забыть его — значит забыть самого себя...
Иван говорил очень тихо, но в каждом слове было столько чувства, уверенности и увлеченности, что и Маша прониклась его силой. И, еще точно не зная, правильно ли говорит, но, сердцем желая поддержать этого одержимого с черными горящими глазами и твердой рукой, сказала:
— Вы все сделаете! Обязательно!.. Я верю в вас!
— Спасибо, Маша!
— Вы очень устали! Идите отдыхать. А завтра... увидимся.
— Неужто? Где? — И, вдруг поняв, что так теперь и будет, просиял: — Я совсем забыл!.. Конечно же и завтра, и послезавтра...
— Идите! Идите!
— Иду, — Иван еще раз поцеловал ей руку и стремительно вышел из диванной.
У себя в комнате, не зажигая свечи, присел к столу. Ложиться не хотелось, хотя ноги гудели от усталости. Знал, что не уснет. Прожил один день, а казалось — годы.
Пытливо, не в силах оторвать взгляда, всматривался в огромное, залившее полнеба, зарево. «Томару покарал бог». Бог ли? Не причастны ли к пожару его добрые друзья? Как бы не случилось беды с ними! Вот что тревожило, не давало покоя.
Лишь под утро, когда старый Герасим Свербиус вернулся из Коврая и сообщил, что «Томару покарали его же люди, да только никого не нашли», Иван прилег и задремал. Впервые он провел ночь в доме, куда стремился всем сердцем и где наконец нашел кров. Неизвестно лишь — надолго ли...