Книга: Рассказ о непокое (Страницы воспоминаний об украинской литературной жизни (минувших лет))
Назад: Книга первая
Дальше: Кулиш

Блакитный

Харьков.
Никогда не забуду того трепетного чувства, с которым ступил я на щербатую с выбоинами мостовую этого — до тех пор лишь витавшего в моем воображении — города. Мне тогда едва пошел двадцать третий год, и жил я раньше в глухой провинции, преимущественно на Правобережье.
Подумать только! Не какая-то там глушь — Умань, Стародуб, Белая Церковь, Глухов, Жмеринка, даже Каменец-Подольск, где мне до тех пор приходилось проживать, а "административный центр промышленного востока Украины", как свидетельствовал о том школьный учебник отечественной географии.
Восток Украины — Слобожанщина — вызывал у меня тогда лишь исторические ассоциации, тоже школьного происхождения: украинские поселения на северо-востоке — до Белгородской линии укреплений против татарских нашествий по границе государства Российского.
Промышленный украинский восток — угольный и металлургический Донбасс, край шахт и заводов, край совершенно новых для меня людей — я только что впервые увидел воочию, изъездив его вдоль и поперек с театром, на гастролях. И неведомый доселе край зачаровал мою юную душу романтикой индустрии, романтикой урбанизма. Индустриальным урбанистическим центром и представлялся мне Харьков.
Я хорошо знал историческую столицу Украины — Киев. С Киевом так или иначе было связано все мое предыдущее бытие, — и я любил Киев и всегда мечтал в нем жить. Однако сейчас Киев уже не был столицей, а предо мной отныне открывалась как раз столичная жизнь — жизнь в самом центре, в водовороте! Это волновало необычайно. И самый Харьков — столицу окутывало дымкой притягательной тревожной тайны.
Очевидно, каждому знакомо это чувство — когда юношей с широко раскрытыми глазами едешь в новый неизвестный тебе город. В груди холодок радостного и торжественного волнения: впереди новое, впереди неведомое — ты откроешь новые земли, увидишь новые горизонты, узнаешь новых людей…
Быть может, то же чувствовал и Колумб, открывая Америку; что же касается меня, то с такими чувствами я входил в каждое новое село, подъезжал к каждому незнакомому городу.
К тому времени крупные города Украины мне уже были известны. До сих пор, собственно, жизнь носила меня между Киевом и Одессой. Одесса, море — были первыми объектами моей юношеской романтики: в Одессу, этот неповторимый южный портовый Вавилон, я был влюблен, а море… Еще ни разу не видев моря, я уже решил непременно стать моряком — то был мой первый, в детстве еще, выбор профессии. Я даже пытался поступить в школу гардемаринов по окончании гимназии. Одесса — это действительно была "мама", однако же… она не была столицей.
Я знал и третий город Украины — Екатеринослав: там, правда, я бывал лишь проездом. В последний раз — с месяц назад — я вышел из донецкого поезда в Екатеринославе, чтоб купить на вокзале билет и пересесть на поезд Екатеринослав — Киев, но у меня тут же вытащили деньги из кармана, и до Киева мне пришлось плыть три дня на пароходе — "зайцем", прячась от контроля в уборной. Нет, Екатеринослав тоже не был столицей, ни в какой мере.
Столицей был только Харьков, и я должен был его завоевать!..
Наш поезд прибыл почему-то не на центральный пассажирский вокзал, а на пригородную станцию Основа. Возможно, потому, что мы и ехали — ради дешевизны — товаро-пассажирским. Мы — это был театр имени Ивана Франко: "Новый драматический", с собственными декорациями (хе!), костюмами (хе-хе!), бутафорией и париками (а это правда). Отвоевавшись на фронтах гражданской войны, послужив верой и правдой гвардии пролетариата Украины — шахтерам и металлургам на заводах и в шахтах Донбасса, театр — по постановлению правительства — переезжал теперь в Харьков, чтобы стать столичным, центральным для всей республики театром. И я был в этом театре актером.
Подходило к концу лето тысяча девятьсот двадцать третьего года.
Вы представляете, каким энтузиазмом пылал весь коллектив нашего театра? Харьков! Какие творческие перспективы открывались перед каждым актером! Что за услада для ненасытного актерского честолюбия!
Я тоже был в приподнятом настроении, горел энтузиазмом. Но ехал в Харьков не для того, чтобы играть интересные и выигрышные роли, не с мечтами о творческих успехах на сцене и жаждой славы среди зрителей. Я ехал с театром в Харьков, чтобы попасть в столицу, но из театра… уйти. Потому что меня к тому времени пленило другое — литература!
Итак, поезд прибыл на станцию Основа, весь коллектив, помню, остался на станции — ждать подвод для имущества, а мы втроем — Кошевский, Журба и я — наняли "ванька" (так называли в Харькове извозчиков) и поехали вперед. Мы поехали вперед потому, что мы — "передовые": административные функции в коллективе актеров, где из экономии не имеют специального администратора, распределялись между всеми; мы трое должны были в поездках арендовать театральные помещения, заранее вывешивать анонсы и афиши, организовывать перевозку театрального имущества, раздобывать для всего коллектива пристанище. Теперь, в Харькове, во всем этом уже не будет нужды — столица ждала нас, Иаркомпрос готовил специальное помещение, и в этом помещении уже сидели администраторы. Но нам было невтерпеж, до смерти хотелось поскорее в столицу, мы взяли "ванька" и затрусили с возможной скоростью в город.
Мы, трое, были в театре не только актерами и не только "передовыми" — мы были еще и "мучителями" театра: оппозиционеры, протестанты и мятежники. Мы, видите ли, возглавляли группу молодежи в коллективе, а вместе с нею и вообще всех недовольных руководством театра (театром руководило "правление" из старших актеров). А впрочем, сближала нас троих не только групповщина, "заговоры" — нас сближала еще и общая тайная страсть: мы были влюблены в литературу. У каждого из нас троих был свой излюбленный герой в классической литературе, каждый знал наизусть и по любому поводу цитировал десятки и сотни стихов; мы гонялись за всеми литературными новинками, и каждый из нас троих… сам писал стихи, а не то рассказы или пьесы, и читали мы их друг другу и больше никому.
И в Харькове — в самую первую очередь — нам до зарезу нужно было разыскать союз пролетарских писателей "Гарт".
Дело в том, что еще в Донбассе, в Бахмуте, мы прочитали в местной газете, выходившей на русском языке, напечатанную по-украински статью, призывающую все молодые украинские литературные силы, всех пролетариев, которые любят украинское слово и чувствуют тягу к литературе, объединиться. А затем — закалиться, вступив в только что созданную организацию пролетарских писателей "Гарт".
А мы… мы жаждали читать свои произведения не только друг другу, мы жаждали, чтоб их читали сотни и тысячи читателей. Мы мечтали увидеть написанное нами напечатанным.
Ах ты, писательство мое, изящная словесность!
И неужто до осуществления давнишней, еще с детских лет, мечты уже так близко — рукой подать?..
Разыскивать "Гарт" мы отправились на следующий же день, ни свет ни заря, едва только кое-как устроились.
Собственно, устраиваться еще негде было. Кафешантан "Вилла Жаткина", который теперь перестраивался и переоборудовался под стационар нашего театра — столичного, академического, драматического, еще не был готов принять коллектив из полусотни актеров. Отдельные "кабинеты" шантанных див, в которых отныне должны были проживать актеры, еще не были отремонтированы, не готовы были зрительный зал и театральная сцена. Устроились пока — вповалку на соломе — в подсобных закулисных помещениях.
Но что за важность! Ведь мы в столице, и прекрасное будущее перед нами!
Когда вчера мы въезжали на нашем "ваньке" в город, каждый шаг открывал нам новое, и все пленяло нас. Правда, домики на окраине были в точности такие же, как в Жмеринке, Луганске или Белой Церкви и Умани, — с крылечками под навесом, но нам они казались совсем не такими: нам мерещилось в них что-то таинственное, что-то… столичное. Когда же "ванько" наконец догрюхал с нами до центра и мы увидели себя в теснинах улиц, среди многоэтажных зданий, перед гранитной громадой "Саламандры", — мы совершенно ясно почувствовали, что и в нас самих что-то меняется и мы становимся причастны к какой-то нам самим еще неведомой тайне. И прекрасное будущее уже началось.
Словом, были мы взволнованны, и энтузиазм в нас бил ключом.
Но это происходило уже давно — вчера, а сегодня стоял чудесный солнечный день конца августа, небо безоблачно, уличная толпа вокруг нас бурлила, туда и сюда проносились фаэтоны, бренчали трамваи, и мы шли по улицам столицы, сами уже столичные жители. И на диво ярко жило ощущение, что мечта твоя, что-то вроде предуготованного тебе счастья, — вот она, где-то здесь, в людском водовороте, глядь, и встретится тебе на пути…
Где найти нужный нам союз "Гарт", мы, однако, не знали. Сообразив, что журнал "Шляхи мистецтва" издавал "Лито" (Литературный отдел Наркомпроса), мы направились прежде всего в Наркомат просвещения, решив, что, раз наркомат издает журнал, писатели должны быть именно там.
Но в Наркомпросе на нас посмотрели с недоумением, переспросили: а что это такое — "Гарт", и, услышав, что это объединение писателей, посоветовали обратиться в Пролеткульт. Находился он совсем в другом конце города: Наркомпрос — на Бассейной, Пролеткульт — на Московской.
Мы двинулись с Бассейной на Московскую — разумеется, пешком, потому что денег на трамвай не было, да и что за интерес ездить, когда можешь ходить пешком. Мы шли, наслаждаясь, смакуя суету столичных улиц, однако в некотором смущении: было странно, что в Наркомпросе — Народном комиссариате просвещения — не знали, что такое союз писателей "Гарт", да еще удивленно оглядывали нас с ног до головы.
С некоторым недоумением посматривали на нас и встречные на улице.
Впрочем, мы скоро нашли объяснение: причина крылась, несомненно, в наших костюмах. Они были несколько необычны по тем временам, даже для столицы.
В те поры, в первые годы после гражданской войны и чуть ли не тотальной долголетней военизации, люди в основном донашивали военную форму — гимнастерки и галифе. В такой "военного покроя" городской толпе попадались — не так что часто — пожилые, солидные и степенные граждане, которые теперь, в мирное время, вытащили на свет из нафталина, — чтоб доносить, естественно, — старосветские дореволюционные одеяния: Пальмерстоны и котелки, длинные сюртуки, пиджаки в талию. Кое-где вкраплены были в толпу и рожденные нэпом новоиспеченные "дэнди" ("пижоны", как называли их тогда) — в длинноносых башмаках, узеньких и коротеньких брючках, в куцых пиджачках без талии над обтянутым штанами задом и огромных клетчатых кепках с помпончиком на маковке.
Такова была мода, и таковы были наряды того "сезона".
А мы, трое, совершенно выпадали из всех этих разновидностей. На головах у нас красовались фетровые шляпы с широченными полями — самые широкие были у моего сомбреро: в прошлом году на базаре в Белой Церкви я выменял его за два фунта соли у какого-то репатрианта с дикого американского запада, где он был ковбоем. Одеты мы были в черные артистические блузы — невероятной ширины балахоны, собранные на "кокетке" под лопатками и расходящиеся колоколом, без пояса. Самая эффектная блуза была у Костя Кошевского — чуть не до колен и широкая, как кринолин восемнадцатого века. Нижняя часть нашего туалета не представляла ничего примечательного — разве что мои штаны и ботинки.
Штаны у меня были в клетку — из подкладки собственного пальто. Ботинки — ярко-лимонного цвета: я приобрел их "по случаю" (их первый владелец должен был срочно опохмелиться) совсем задешево (всего пять или шесть миллиардов) у циркового клоуна в Таганроге.
Так мы были одеты — с поэтически-артистической претензией на оригинальность, — и действительно привлекали к себе внимание встречных.
На Московской, 20, в помещении Пролеткульта, мы застали репетицию какой-то "машинизированной" и "массовизированной" театральной композиции — на железных конструкциях и под татаканье метронома, но "Гарта" здесь не было, и никто ничего не мог о нем сообщить.
Нам было сказано, что писатели-украинцы, во главе с Блакитным, уже давно вышли из Пролеткульта и теперь среди членов Пролеткульта писателей-украинцев, слава богу, нет, потому что пролетарская культура… вообще не признает национального разделения искусств.
Мы ушли обескураженные и долго молчали — удивляясь и ничего не понимая.
— Хлопцы! — сказал наконец Кость Кошевский, громко хлопнув себя по лбу. — Мы же идиоты! Ведь существует издательство, где писатели печатают свои книжки. Там, наверное, знают, где "Гарт". Нам надо идти в издательство.
Эврика!
Мы сразу кинулись к ближайшему милиционеру — спросить, где издательство.
Тут наконец нас ждали радость и удача. Государственное издательство — Госиздат, директор Василь Блакитный — находилось как раз напротив — в правом крыле здания ВУЦИКа.
— А что же это за Блакитный такой? — полюбопытствовали мы. — Он и директор издательства и редактор газеты. Что за человек такой? Вы его знаете? Симпатичный?
— Товарищ Василь Блакитный — член ВУЦИКа и Центрального Комитета партии, — сразу же дал исчерпывающую информацию милиционер, — потому-то и директор и редактор, ведь он руководитель на ответственном посту. А человек он очень хороший. И совсем простой — вот, скажем, как я! Да вы зайдите к нему и сами увидите. Только ж Блакитный — это вроде партийный псевдоним, а по правде он просто себе — Элланский. Еще прозывается коротко Василь Эллан. Или Валер Проноза — если, скажем, фельетон…
Осведомленность всезнайки-милиционера казалась ни с чем не сравнимой! Это действительно был человек на своем посту. Идеальный тип милиционера мирного времени. Позднее мы с ним познакомились ближе — он грезил театром, мечтал быть актером. И актер из него вышел недурной (еще позднее мы его узнали и в такой ипостаси), по — странная вещь — играть он мог только воров и злодеев.
Но тогда другое поразило и взволновало нас: Василь Эллан!
Василь Эллан!
Блакитный, Элланский — эти фамилии нам ничего не говорили: мы до сих пор их, очевидно, и не слышали. Но Василь Эллан… Поэт Василь Эллан! Сборник стихотворений Василя Эллана "Удары молота и сердца" — небольшая, в серой обложке с нарбутовским орнаментом книжечка, — это же было, собственно, едва ли не первое советское издание на украинском языке, которое еще три года назад, еще на польском фронте попало к нам в руки. "Удары молота и сердца"! Это же были удары в унисон и нашим сердцам! Мы — может быть, целое поколение было этим "мы" — читали тогда стихи Василя Эллана и с каждой строчкой чувствовали себя тверже и крепче на своей земле. "Ударом зрушив комунар бетонно-світові підпори. І над розвіяністю хмар — червоні зорі… Зорі". В сущности это был второй твердый шаг молодого украинского интеллигента на советской почве — первым был "На майдане" Павла Тычины. По их пути — отметая всяческие заигрывания националистического лагеря, минуя гиблые тропки, на которые толкали украинскую молодежь лицемерные посулы украинских националистов, шла молодая украинская интеллигенция под красные знамена интернационализма, к алым зорям "загорных коммун". "Ми — тільки перші хоробрі, мільйон підпирав нас…"
Василь Эллан!
Я стоял, взволнованный до глубины души…
Но — встретиться с ним сейчас, пойти к Василю Эллану… Отнимать драгоценное время у такого выдающегося деятеля — поэта, директора, редактора, да еще, оказывается, члена ВУЦИКа и Центрального Комитета!.. Нет! На это я никогда бы не отважился…
И я, конечно, ни за что не решился бы пойти, когда б не Журба.
У актера Журбы была удивительная особенность: к великим людям его так и тянуло, так и влекло. Чувствовал он себя рядом с ними как-то поразительно свободно и уютно. Если Журбе случалось оказаться вблизи чем-нибудь заметного человека, он немедленно находил способ с ним познакомиться. Познакомившись, сразу же заводил легкий и непринужденный разговор. И лицо у него при этом излучало такую чарующую доброжелательную улыбку, что выдающийся человек тоже начинал испытывать к нему симпатию. Когда Журба встречал этого человека во второй раз, он радовался так, словно свиделся с родным отцом после многолетней разлуки. Он пылко здоровался, непременно брал выдающегося человека под руку и шел рядом, другой рукой отстраняя всех прочих, чтоб расчистить выдающемуся человеку свободный путь в толпе. При третьей встрече с этим — уже близко знакомым — выдающимся человеком Журба умудрялся перейти на "ты".
— Пошли! — хлопнул меня по спине Журба. — Скорее! А то Василь еще куда-нибудь уйдет!..
Эллан был уже для него всего лишь — "Василь".
И мы пошли.
У меня в голове нанизывались строчки из Эллана:
Де оспіваний задуманим поетом
Сивий морок звис над сонним містом,—
Кинуто Революційним Комітетом,
Наче іскру в порох терориста…

Сколько раз это стихотворение Эллана — "Восстание" я читал перед красноармейцами с платформы фронтового агитпоезда:
Наказ дано (коротко и суворо):
Вдарити й розбити ворогів…

Стихотворение Эллана "Восстание" я всегда читал "на бис" — после "Псалма железу" Тычины.
Легко так дісталась перша перемога.
Ворога змішав безумно смілий напад.
Панцирник здобуто… Ах, не йде підмога…
І серця тривога стисла в чорних лапах.

Василь Эллан! Неужто и в самом деле возможно, что я сейчас увижу его и буду с ним разговаривать? Ведь это же впервые в жизни я увижу поэта, писателя, и этот первый — будет не кто иной, как Василь Эллан…
Василь Эллан — с которым столько связано, стихи которого так много значат для меня… Как — призыв. Как — утверждение. Как — первая победа…

 

…А надвечір все украв туман.
Сніг лягав (так м’яко-м’яко танув…)
На заціплений в руках наган,
На червоно-чорну рану.
А вдруг он не захочет с нами говорить? Не примет нас. Некогда ему будет. И — что им нужно? Пускай идут себе откуда пришли. Тоже мне — шатаются тут всякие…
Нет, нет! Не может этого быть!
Знову кинув іскру Комітет:
— Кров горить на наших прапорах,
Наша кров.
— Вперед!

И вот мы вдвоем с Журбой в редакции газеты "Вісті". Кошевский вынужден был оставить нас: спешил на репетицию.
В первой комнате, куда вход был прямо из коридорчика-прихожей, стоял один стол и сидел один человек. Стол был завален бумагами, человек погрузился в них буквально "с головой".
— Можно видеть товарища Блакитного? — звонко, в полный голос спросил Журба. Я завидовал Журбе: он никогда не смущался и не терял присутствия духа. Мне же в эту минуту больше всего хотелось потихоньку выскользнуть за дверь.
Человек у стола не поднял головы, не взглянул на нас — бумаги совершенно поглотили его, — только махнул рукой направо. Там, справа от него, слева от нас, была дверь. Но дверь эта была плотно прикрыта.
Журба прокашлялся и спросил еще громче:
— Можем мы увидеть товарища Блакитного-Эллана?
Человек в бумагах бросил на нас мгновенный яростный взгляд.
— Я же вам сказал, что Блакитный там!
И снова погрузился в бумаги.

 

 

Это были его первые слова — раньше он ничего не сказал, только махнул рукой на дверь, но он, должно быть, был так занят, что ему показалось, будто произнес вслух то, это только подумал. Впрочем, мы потом выяснили, что у товарища Тарана вообще такая манера разговаривать, — это был Таран, он тогда еще работал секретарем в газете "Вісті".
Мы сделали несколько шагов к двери. Сердце у меня колотилось. Я чувствовал себя как перед дверью в кабинет дантиста, который должен вырвать мне зуб. Журба постучал.
За дверью было тихо. Журба подождал и постучал вторично.
Человек в бумагах — товарищ Таран — опять сердито крикнул:
— Да что вы грохот подняли? Только мешаете работать! Сказано: заходите! Сколько раз повторять?
Сказано ничего не было, но Таран всегда считал, что его мысли звучат вслух.
Журба толкнул дверь, и мы — Журба первый, я второй — перешагнули порог.
Мы оказались в узкой, длинной, похожей на коридорчик комнатке в одно окно. Оконце было небольшое и низкое — чуть не от самого пола. На широком подоконнике горой навалены газеты и бумаги. У самого окна торцом к свету стоял большой письменный стол — тоже сплошь заваленный газетами, рукописями, книгами, длинными полосами типографских гранок. Слева от двери стоял большой, продавленный посередине диван, обитый дерматином. Напротив него, у стены, — широкая этажерка, тоже заваленная подшивками газет. Между диваном и этажеркой была еще одна дверь, во внутренние помещения. В углу — там, где обычно ставят вешалку для шляп и пальто, — на высокой подставке для цветов стоял большой, в натуральную величину бронзовый бюст Аполлона Бельведерского. На голову ему небрежно брошена потрепанная, со сломанным козырьком суконная фуражка-керенка цвета солдатской гимнастерки — хаки.
Это не мог быть кабинет редактора центрального республиканского органа печати. Эта была каморка, что-то вроде мансарды вечного студента, переписчика театральных ролей и нот для церковных хоров: существовала такая профессия, когда еще не было пишущих машинок.
За столом в обыкновенном деревянном креслице сидел молодой белокурый человек лет тридцати; волосы небрежно откинуты набок, над губой — совершенно неожиданно на нежном, детском овале лица — густо нависли пышные вольно пущенные вниз усы. Широко раскрытые — какие-то даже девичьи — глаза смотрели и приветливо и строго, пытливо и немного удивленно. Но только одно мгновение — взгляд тут же стал отсутствующим, прозрачным, обращенным внутрь: мысль внезапно поглотила человека — он схватил перо и быстро-быстро стал писать. Узкая полоска бумаги — какими пользовались когда-то газетчики для удобства ручного набора — была приткнута на краешке стола, лишь здесь освобожденного от газет и бумаг.
Мы сняли наши широкополые шляпы и стояли перед столом. Это был несомненно секретарь, а вон та, другая, дверь ведет к самому Блакитному…
Молодой человек с неожиданными усами перестал писать и снова поднял на нас свои голубые глаза. Он смотрел вопросительно, но ничего не говорил. Впрочем, взгляд его был совершенно ясен: что вам нужно и кто вы такие?
— Скажите, пожалуйста, — это говорил Журба, непринужденно, воркующим голосом, — как нам увидеть товарища Василя Эллана, Блакитного?
— А зачем он вам нужен? — спросил молодой человек, не оставляя пера и одним глазом поглядывая на свою рукопись: совершенно очевидно, он спешил с работой.
Журба ответил с несравненным актерским апломбом — на баритональных низах, чуть поведя плечом и подняв бровь:
— Простите, но об этом мы и скажем товарищу Блакитному.
— Я — Блакитный, — просто, даже как-то бесцветно произнес молодой человек.
Сердце у меня подскочило. Журба мигом преобразился: лицо его озарила счастливая улыбка; плечи согнулись в радостном и почтительном поклоне; руки он прижал к груди.
— Простите! Ах, простите! Как мы рады…
— А вы кто такие? — спросил Блакитный.
— Мы? Ах, мы — актеры театра имени Ивана Франко. Вчера наш театр прибыл в Харьков, а сегодня…
Блакитный вскочил, оттолкнул стул и прямо-таки кинулся из-за стола к нам.
— Чудесно! Это чудесно, что вы сразу же пришли! Это чудесно!
Он пожал нам руки. Журба — как всегда с выдающимися людьми — ответил на пожатие обеими руками. По лицу его было видно, что он — с первого взгляда, сразу и навеки — уже влюбился в нового знакомого. Хотя мы с Журбон были тогда приятелями, но вот за такие взглядики, за всю эту манеру поведения со знаменитостями — я его ненавидел. Впрочем, очевидно, просто завидовал: я-то небось только краснею, а он завтра уже будет с новым знакомым на короткой ноге, а послезавтра перейдет на "ты".
— Очень хорошо, что вы пришли, — еще раз сказал Блакитный, — у меня к вам будет целая серия вопросов. И вот какие вопросы.
Разглаживая усы, в стороны и вниз, Блакитный зашагал по комнате — взад-вперед между столом и диваном, три шага туда, три — обратно.
— И вот какие вопросы… — повторил он. Он все еще не поинтересовался, с чем мы пришли, какое у нас к нему дело, даже как нас зовут: у него, оказывается, было дело к нам, и он должен был незамедлительно поставить нам ряд вопросов.
Вопросы Блакитного были такие: что мы думаем о своем театре — театре имени Ивана Франко; что мы думаем о театре "Березіль" Леся Курбаса в Киеве; что мы думаем о театре Марка Терещенко тоже в Киеве; и вообще — что мы думаем о современном театре и как относимся к любительским драматическим кружкам, в частности при рабочих клубах.
— И как вы относитесь к Мейерхольду, к его биомеханике? — закончил он серию вопросов. И пока мы, ошеломленные, молчали, хлопая глазами, он добавил еще один вопрос: — И о Пролеткульте скажите, как ваш театр относится к Пролеткульту?
Ни на один из вопросов мы не могли бы ответить толком — в театре у нас о таких высоких материях не говорили, а мы, "молодые оппозиционеры", не умели сформулировать для себя наше отношение к разным явлениям искусства и к самому творческому процессу. Но последний вопрос — о Пролеткульте — выручил: с Пролеткультом у нас уже были свои счеты.
— Мы — против Пролеткульта! — сказал я решительно, вспомнив, что как раз Блакитный увел из Пролеткульта писателей. Это были мои первые слова, и я сам удивился своему безапелляционному заявлению. Но Журба поспешил перехватить инициативу и сразу рассказал Блакитному, как нас встретили в Пролеткульте.
Блакитный покраснел — он вообще легко краснел: когда дело касалось его лично или когда что-нибудь было не по нем.
— Ну, — недовольно сказал Блакитный. — Существенно не только то, что мы ушли из Пролеткульта, — он сделал ударение на "ушли", — важно прежде всего то, что мы создавали его у нас на Украине. — Он подчеркнул "создавали".
И вдруг он заговорил с такой страстью, словно перед ним было не двое случайных, незнакомых, неискушенных юношей, а большая аудитория, толпа, которую надо было убедить и направить на путь истинный. Он доказывал, что Пролеткультом завладели фанатики-честолюбцы и ханжи-сектанты, хитрые конъюнктурщики или просто бездарные спекулянты и приспособленцы, а на Украине еще и самые обыкновенные мелкотравчатые великодержавники… А по идее, по самой своей идее создание Пролеткульта — каким оно представлялось два-три года назад, при его зарождении — было фактом прогрессивным, чрезвычайно нужным партии и пролетариату. Ибо пролетарская культура в переходный период — это культура прежде всего классовая, проникнутая идеологией пролетариата… Но если сделать из этого фетиш, да еще провозгласив анафему всему классическому наследию, то и превратится Пролеткульт лишь в арену интеллигентского штукарства, не имеющего ничего общего с проблемой создания коммунистической культуры будущего… А провозглашать анафему всему классическому наследию — это фиглярство и преступление: пролетариат — наследник всех предыдущих социальных формаций, и он завоевал себе право критически пересмотреть классическое наследие и отобрать для себя все то, что может пригодиться при создании всечеловеческой коммунистической культуры. Пролетарский коллектив — вот кто должен творить эту культуру, а не одиночки-выскочки, фигляры и приспособленцы, жулики, фанатики-сектанты!.. Коллективистский принцип — это коллективное сознание и сознательный коллектив, а вовсе не вымуштрованная кучка "механизированных" исполнителей, как это заведено в студиях Пролеткульта, на их "машинизированных" конструкциях! Пролетарий — человек, а не механическая кукла в синей блузе, как это пытаются представить пролеткультовцы.
Блакитный говорил и говорил, — дверь приотворилась, и в комнату заглянул Таран: он наконец оторвался от своих бумаг. Блакитный не обратил на него внимания и продолжал. И теперь он говорил не один — мы уже поддакивали ему, вставляли свое словцо, заканчивали начатую им фразу. Мы говорили на темы, поставленные им в начале нашего разговора, и — чудеса: мы отвечали на его вопросы — и самостоятельно и с его помощью. Блакитный умел "вытянуть" из человека слово, а за словом — мысль, и если вы сами не могли разобраться в своих разбросанных, неорганизованных мыслях, то он помогал собрать их, прояснить, четко сформулировать… Мы разговаривали уже добрый час, а может быть, и два — и правда: теперь уже нам самим было ясно, как мы относимся к собственному театру, к театру "Березіль", к театру Терещенко, к Мейерхольду и Курбасу. К собственному театру мы относились непримиримо отрицательно — и это сразу пришлось по душе Блакитному: мы осуждали наш театр за не отвечающий современности репертуар, за склонность к винниченковскому "псевдопсихологизму" ("психоложеству" — говорил Блакитный) и к псевдоромантизму Жулавского или Пачовского, осуждали за традиционность, инертность, страх перед любым новаторством…
Таран снова приоткрыл дверь.
— Василь, — сказал он, — где же передовая? Передовую уже надо отправлять в типографию!
— Ах, да!
Блакитный сразу сел за стол и взял перо в руки.
— Подождите, хлопцы, — бросил он нам. — Нет, нет, не уходите, подождите здесь, вон там, на диване…
И стал быстро-быстро писать на длинной гранке.
Мы тихонько сидели на диване и дивились сами себе: мы словно выросли в собственных глазах. А впрочем, мы и в самом деле выросли в этой беседе. В груди у меня пела радость: я говорил с Блакитным, с Василем Элланом, и он хочет со мной продолжать разговор — велел не уходить и подождать…
Минут через двадцать Блакитный позвал Тарана, отдал ему оконченную передовую и снова повернулся к нам.
— А зачем вы, хлопцы, ходили в Пролеткульт? — наконец поинтересовался он.
Мы ответили.
— Ах, так вы и писатели! — не то обрадовался, не то разочаровался Блакитный.
Мы стали объяснять: была статья-призыв в донецкой газете, а мы бы… если, разумеется, это возможно, пускай и не сразу, а погодя, но… тоже хотели бы вступить в "Гарт". Вот нам и надо поговорить с Хвылевым.
— Говорить можете со мной: я — председатель бюро "Гарта". Только…
Он подергал свои усы, потом крикнул в соседнюю комнату Тарану:
— Пускай позовут Кудрю из типографии! И кликни, пожалуйста, Тычину!..
Мы снова были ошарашены. Оказывается, председателем "Гарта" был тоже Блакитний. И сейчас… неужто это правда?.. Сейчас придет сюда и Тычина…
— Павло Тычина? — с замирающим сердцем спросил я.
— Павло. Только что переехал из Киева. А вот жить негде. Ночует временно здесь, в редакции, — есть там каморка в конце коридора…
Блакитний весело засмеялся:
— Все боится, чтобы крысы рукописи его стихов не сгрызли: там полно крыс — так и бегают по столу…
— Бррр! — Журбу прямо перекорежило. — Так они ж и на кровать могут забраться.
Блакитний захохотал:
— На кровать не заберутся. Там кровати и нет: Павло Григорович на старых комплектах газет на ночь укладывается… Вот зайдете к нему потом и сами увидите.
…Зайдете… Увидите… К кому — зайдем? К Павлу Тычине?.. Который написал "Псалом железу"? К автору "На майдане возле церкви революция идет"? К первому певцу украинской революционной современности?.. Зайдем и увидим, что он живет в конце коридора, в чуланчике, где крысы покушаются на рукописи его стихов!..
А Блакитный уже не смеялся. Он сбросил пачки газет с подоконника, усадил нас туда — ближе к себе — и заговорил озабоченно:
— Понимаете, хлопцы, нам с вами надо большому делу положить почин! Надо навести порядок на театральном фронте и… и создавать пролетарский театр!
И Блакитный обрушился на нас со страстной речью.
Содержание его страстной речи было приблизительно таково. Тысячи драматических любительских кружков существуют по селам и заводам — и работают без руля и без ветрил, как бог на душу положит, а чаще всего — по старым традициям дореволюционного "малороссийского" "гопакедийного" театра. Равняются они, как на художественный эталон, на те — их тоже не один десяток — бродячие халтур-труппы разных Колесниченок, Прохоровичей, Азовских и других Гаркун-Задунайских. И в этом море гопачно-горилочной, с песнями и танцами, театральной халтур-культуры тусклыми маяками — ибо лишены возможности распространять свое влияние, — высятся несколько действительно творческих театральных объединений: березильцы, франковцы, терещенковцы. Но объединения эти — только художественные и отличаются друг от друга лишь формальными приемами, к тому же между ними лютая вражда. А необходимо идейное объединение театральных деятелей, объединение, которое стояло бы на позициях классового искусства, на позициях создания пролетарского театра, объединение, которое было бы своего рода "аппаратом" партии в деле создания новой театральной культуры, коллективистической и коммунистической… Так вот — в каждом профессиональном театре необходимо создать такое боевое ядро активных и сознательных работников-революционеров. А все такие ячейки объединить между собой на единых для всех позициях коммунистической идейности и общественной активности, независимо от художественных склонностей и приемов работы. И подход к искусству должен быть самый широкий: использовать все достижения художественной техники, все новые достижения разных художественных школ, расценивая их лишь с точки зрения идейности, революционной направленности. Тогда каждый драматический кружок на селе или при заводе сможет ориентироваться на деятельность такого объединения или же находиться под его непосредственным творческим руководством. Таким образом и будут мобилизованы на создание пролетарского коммунистического театра все творческие силы профессионального театра и поднят весь самодеятельный любительский театр: они будут объединены в едином идейном и художественном театральном процессе.
— Понимаете, хлопцы? — закончил довольно-таки длинную тираду Блакитный.
Мы понимали.
— Согласны с такими постулатами?
Разве мы могли быть не согласны — с самим Блакитным?
— Так вот, хлопцы, и надо положить начало такому объединению. Вам и быть его основателями…
Блакитный придвинул к себе чистую полоску бумаги.
А мы смотрели, хлопая глазами: ежеминутно нас ошарашивала очередная неожиданность, очередное потрясение. Мы должны стать… основателями!..
— Кстати, — наконец поинтересовался Блакитный, — как ваши фамилии?
— Смолич… Юрий…
Блакитный написал мою фамилию на верху бумажной полоски.
— Журба Аркадий.
Дальше Блакитный написал: Павло Тычина, Василь Эллан, Кудря (имени сейчас уже не припомню).
— Ну вот… — Какое-то мгновение он, казалось, любовался написанными столбиком фамилиями. — Пять человек. Совершенно достаточно для инициативной группы… Таран, Таран, — крикнул он. — А где же Тычина и Кудря?
Но тут как раз открылась дверь и в комнату вошел стройный худощавый молодой человек — лет не больше тридцати — в пенсне, с зачесанными назад темными волосами.
— Знакомьтесь: Тычина Павло Григорович. А это — артисты-франковцы: Смолич и Журба.
Процедура знакомства происходила точно во сне — день выдался у нас необыкновенный, умопомрачительный: мы становимся основателями общереспубликанского объединения, Василь Эллан — наш добрый знакомый, а теперь Павло Тычина…
Сколько событий за каких-нибудь два часа!
Но времени для рефлексий не было. Блакитный посадил меня за свой стол, освободив угол от газет и бумаг. Передо мной он положил чистый листок, в руки сунул перо:
— Вы будете вести протокол.
Потом сбросил пухлую подшивку газет с другой стороны стола и посадил там Журбу. Перед ним тоже положил полоску бумаги и дал перо:
— А вы записывайте платформу. Ну, будем вам диктовать… А, вот и Кудря! Знакомьтесь: метранпаж нашей газеты и заядлый любитель театра — переиграл, должно быть, все гопакедии, от "Сатаны в бочке" до "Колбасы да чарки"!
В комнату вошел человек лет сорока — в синем халате печатника, руки у него были испачканы типографской краской.
— Что случилось, Василь?
— Ничего страшного. Будем основывать "Театральный Гарт". Как я тебе уже говорил. Только тогда у нас не было артистов, а сейчас как раз вот они: Смолич и Журба — франковцы. Знакомься!
И Блакитный сразу приступил к делу.
— Товарищи, — сказал он, — я предлагаю наше объединение назвать тоже "Гарт", только писать его будем через точки.
— Как это?
— А так: Г — точка, А — точка, Р — точка, Т — точка. Криптоним. Первые буквы полного названия. "Гарт Аматорів Робітничого Театру"… Возражений нет?
Возражений не было. Ничего не скажешь — хитро придумано: и так — "Гарт". И этак — "Г. А. Р. Т.".
— Ну вот! Запишите это в протокол.
Я записал.
— А теперь пишите вы, — обратился Блакитный к Журбе. — Так какие же есть идеи насчет платформы организации?.. Потом на основе платформы напишем и устав. И зарегистрируем его, как положено, в Наркомпросе. Но прежде всего нужна платформа. Какие будут предложения? Я предлагаю…
Журба записывал. Блакитный говорил. То один, то другой из нас вставлял от себя словечко. Через полчаса платформа всеукраинской республиканской организации — театрального объединения "Гарт аматорів робітничого театру" — "Г. А. Р. Т." — была изложена на двух узких полосках — гранках газеты "Вісті". В этой платформе говорилось, что союз "Гарт аматорів робітничого театру" должен объединить в одной организации деятелей (любителей в широком смысле — активных приверженцев) рабочего театра. Платформа уточняла, что надо понимать под термином "рабочий театр", специально подчеркивая: театр не только из рабочих, не только для рабочих и не только с пьесами из рабочей жизни, а театр, проникнутый пролетарской коммунистической идеологией. Своей задачей союз ставит: создать новый репертуар и воспитать нового актера — общественного деятеля. Теоретических положений платформа не выдвигала, но подчеркивала, что творческая деятельность гартовцев будет основываться на принципе использования всех методов художественной работы, всех достижений художественной техники, всех достижений разных художественных школ и усовершенствования их во имя одной цели — создания нового коммунистического общества. В декларативном абзаце платформы отмечалось еще, что сценическая форма, фактура должны определяться не пристрастиями и прихотями художника, а степенью пригодности той или иной формы или метода для воздействия на массу зрителей, в зависимости от их культурного уровня, психологии и т. п. Платформа призывала каждый театральный коллектив создать в своей среде ячейку "Г. А. Р. Та" — из творчески активных и классово сознательных актеров. Начать свою деятельность с провозглашения беспощадной борьбы против индивидуализма, интриг, склоки и конкуренции между театрами и отдельными актерами в театре, против общественной пассивности. В целом она должна была содействовать созданию и победе революционно-марксистского фронта в современном театре…
Одобренная пятью голосами из пяти, эта платформа в воскресенье должна была появиться на страницах художественного приложения к газете "Вісті" — ЛНМ ("Література, наука, мистецтво"). Под платформой поставлено пять подписей основателей (по алфавиту); под протоколом подписались двое: председатель — Блакитный, секретарь — Смолич.
Новая организация родилась.
Пора было и расходиться. Таран уже положил перед Элланом на стол стопку свежих, еще сырых гранок — корректуру завтрашнего номера газеты: редактор Блакитный должен был их спешно прочитать.
— Ну, хлопцы, выметайтесь! — сказал Блакитный.
И мы двинулись из заветного отныне кабинета.
Журба уже подхватил Тычину под руку — правой рукой, левой делая движение, точно расчищал ему путь в толпе.
— Завтра, хлопцы, зайдете, — крикнул нам вдогонку Блакитный, — набросаем план работы.
Так начала жизнь новая организация — "Г. А. Р. Т.".
И такова была моя первая встреча с Василем Блакитным.
Попутно — чтоб к этому больше не возвращаться — несколько слов о деятельности "Г. А. Р. Та". К моим литературным запискам эта театральная организация прямого отношения, собственно, не имеет. Но и в нее вложил частицу своей души Блакитный, — как же ее не помянуть в рассказе о Василе?
"Всеукраинским" объединением "Г. А. Р. Т.", конечно, не стал — не хватило для этого ни времени (всего два-три года существования!), ни творческих сил; не столь уж плодотворна была и сама основополагающая идея организации — объединение творческих групп разных художественных направлений.
Потому-то "Г. А. Р. Т." и не стал широким объединением, а лишь — еще одной организацией, еще одной группой в общем театральном процессе.
Деятельность "Г. А. Р. Та" сосредоточивалась, естественно, главным образом в столице, в Харькове; потом пошли и ответвления — филиалы, последовательно — в Кривом Роге, Одессе, Чернигове, Киеве.
В Харькове появилась возможность не ограничиваться лишь руководством драмкружками в рабочих клубах, но и развернуть, так сказать, экспериментальную и воспитательную работу. С этой целью были основаны две мастерские "Г. А. Р. Та".
Первая мастерская (руководитель Болобан-Серговский, он же Дорош Серый) была чисто экспериментальной — в плане поисков коллективистических форм театральной работы. Кроме овладения техникой сценического мастерства, здесь делались попытки коллективного создания всего спектакля от начала до конца: коллективно (буквально — "всем скопом") строилась пьеска или инсценировка, на общем собрании составлялся план ее постановки, гуртом осуществляли и репетиция — без режиссера, под контролем режиссерской группы.
В конце концов ясно стало, что такой коллективный творческий процесс по сути подчиняется навязанной индивидуальной творческой воле — воле руководителя этого процесса. Таким образом, наш коллективистический эксперимент провалился — как провалился он и в театре Марка Терещенко, на котором базировался теперь киевский филиал "Г. А. Р. Та".
Однако польза от деятельности первой мастерской все-таки была: все коллективно созданные пьесы и инсценировки передавались в Губполитпросвет, печатались на шапирографе и распространялись по рабочим и сельским драмкружкам. Лучшие из них потом были напечатаны в гартовских сборниках пьес (кажется — четыре сборника) или публиковались в журналах "Сільський театр", "Культробітник" и "Естрада".
Из участников первой мастерской успешно работают и до сих пор Василь Миико — в драматургии, Мария Луговикова — в журналистике, Михайло Коваленко — как преподаватель. Помню еще активистов: Королькова, Обрезка, Семенца да того всезнайку-милиционера, фамилию которого, к сожалению, забыл. В театре из театральных гартовцев не остался никто.
Вторая мастерская "Г. А. Р. Та" делала упор на воспитание — не столько занимаясь техникой актерского мастерства (студийцев, правда, использовали в театре имени Франко в качестве статистов), сколько идейным вооружением — изучали политграмоту, знакомились с основами марксистской философии и эстетики. Работала мастерская при театре имени Франко, руководил ею Дмитро Грудына, читали лекции Александр Иванович Белецкий (тогда еще не академик и не профессор), профессор Туркельтауб, Дмитрова.
Из студийцев Второй мастерской, достигших заметного места в театре, могу припомнить разве только актрису Лыхо.
Значительно более плодотворной была другая сфера деятельности "Г. А. Р. Та" — создание "Передвижных рабоче-крестьянских театров", как мы называли их тогда. Используя финансовые возможности губернских Политпросветов, мы организовали небольшие театральные коллективы (преимущественно — из профессионалов, частично — из квалифицированных любителей), с "портативным", так сказать, репертуаром современных и классических пьес, — и они обслуживали свою губернию (в дальнейшем — округ), переезжая с места на место, из села в село. Началось это дело в Одессе — с первого Одесского рабсельтеатра, сразу перекинулось в другие губернии, и через год таких театров было уже десятка два. Пользу эти театры приносили огромную: удовлетворялись потребности зрителя из самых "низов" и "глубинок", выбивались из седла бродячие, еще существовавшие в те годы, разные халтурные "малороссийские" труппы, кроме того, передвижные рабсельтеатры проводили инструктивные конференции с руководителями драмкружков.
Делом организации рабсельтеатров ведали Болобан и Предславич.
За мной, таким образом, оставалось "лидерство" в "Г. А. Р. Те", которое практически заключалось в "представительстве" перед другими творческими, общественными или государственными организациями да в "руководстве сверху".
Сперва я только выступал со статьями в печати — в "Вістях", "Культурі і побуті" и журналах. Потом написал и издал инструктивную книгу "Драмкружок в рабочем клубе" и несколько брошюрок. Позднее мне пришлось пойти и на "руководящую работу" — в государственный аппарат, чтоб возглавить руководство самодеятельным искусством вообще — творчески, методически и административно. Одновременно занимался я и редакторской работой — пьесы, брошюры, журналы, в частности созданием и редактированием журнала "Сільський театр".
Из театра я в то время уже ушел, но совсем порвать с театральными делами мне не разрешил Блакитный — идеолог и шеф "Г. А. Р. Та". Он считал, что работа в области театрального искусства — мой долг.
Блакитный говорил:
— Вы думаете, что мне так уж хочется каждый день писать передовицы? Нет, я бы предпочел писать стихи. Но партия мне поручила быть редактором… Вы тоже можете писать и становиться писателем — это ваше право и дело хорошее. Однако раз вы смыслите в театре и можете быть полезны в деле организации театрального процесса, то, будьте добры, делайте это: это — ваш общественный долг… А если вступите в партию, то будет и партийным долгом…
И до тех пор, пока болезнь не прогнала из редакторского кресла Василя, я чуть не ежедневно должен был являться для решения разных театральных дел и обсуждения замыслов — сюда, в его редакторский кабинет.
Редакторский кабинет Василя Блакитного!
Кто из нашего поколения писателей и журналистов, да и деятелей других творческих профессий — композиторов, художников, театральных работников — не вспоминает с душевным трепетом этот кабинет Василя Блакитного, узкую и тесную комнатку об одно окно на втором этаже в одиннадцатом номере по Сумской?
Ведь из этой комнатки пошла — и уж непременно через эту комнатку прошла — общественная и творческая жизнь чуть не каждого из нас в самый ответственный период нашего общественного и творческого становления.
Здесь начинались судьбы десятков и сотен творческих людей, здесь создавались творческие организации, складывались творческие коллективы, здесь вынашивались в мечтах, а потом и осуществлялись новые и новые творческие начинания, зарождались идеи, намечались планы на много лет вперед.
В этом кабинетике, чуть побольше монастырской кельи, возник и прожил всю свою организационную жизнь первый на Украине союз пролетарских писателей "Гарт", который ввел в литературу в первой послеоктябрьской фаланге несколько десятков молодых литераторов, ныне — старшее поколение в нашей литературе. Правда, мало кто из них дожил до наших дней, однако те, кто жив, хотя уже и на склоне лет, остаются в активе литературного процесса.
Вслед за "Гартом" литературным был создан "Г. А. Р. Т." театральный. Потом — "Гарт" музыкальный (Эллан и Козицкий — основатели). А затем — "Гарт" изобразительный (Эллан и Довженко — основатели).
Именно здесь все эти организации, которые в совокупности объединили и приблизили к Коммунистической партии значительную часть украинской творческой интеллигенции тех лет, проводили свои организационные собрания, здесь проходили и все заседания руководства или актива организации. Хотя, по правде сказать, в те времена "собрания" не были собраниями и "заседания" не были заседаниями, к каким мы теперь привыкли. Тогда повестка дня редко составлялась заранее, никогда не рассылались приглашения или оповещения и объявления не вывешивались: просто товарищи сходились, когда возникала нужда, и начинался разговор о том, что в эту минуту волновало. Протоколов не вели. Бумага для записи появлялась на столе только тогда, когда нужно было зафиксировать какое-нибудь специальное решение — декларацию, платформу, постулаты, тезисы: тезисы, постулаты, платформы и декларации были тогда в моде.
Правда, много народу в кабинет Блакитного не вмещалось. В кабинете было два стула — редакторское кресло и седалище для посетителя да диван с проваленными пружинами; еще два человека помещались на подоконнике. У дивана было свое название: "камню место". Он был нормального размера, и на нем свободно помещались трое; когда же приходил кто-нибудь четвертый, то — с громким предупреждением "камню место!" с размаху плюхался сверху и втискивался между сидящими. Если в кабинете собиралось больше восьми человек, то садиться приходилось прямо на пол. Я припоминаю заседания в кабинете Блакитного, когда бывало до двадцати пяти человек. Правда, ступить на пол тогда уже не было никакой возможности.
Но не только организации "Гарта" собирались в кабинете Блакитного. Авторский коллектив газеты — по разделам литературы, искусства, науки и общественной жизни — группировался в те первые мирные советские годы тоже здесь. Я вспоминаю отца всех слепо-глухо-немых, гениального педагога Соколянского; ныне всемирно известного астронома Барабашева; деятеля на поприще медицины Холодного; молодого врача-психиатра Светник; Макаренко — тогда еще не писателя, а организатора коммун для беспризорных. Сюда сами приносили свои статьи, написанные собственноручно, и тогдашние наркомы. Газета "Вісті" в то время широко освещала вопросы культурного строительства и на своих столбцах, и на страницах специального приложения "Література, наука, мистецтво" — "ЛНМ", позднее оно было расширено и переименовано в "Культура і побут" (редактор Блакитный, зав. редакцией — Гордей Коцюба). Немного позднее появился журнал "Всесвіт" (редактор Блакитный, редакция — Копыленко и Зегер). Потом — "Червоний перець" (редактор Блакитный, редакция — Остап Вишня и Сашко Довженко).
Все это задумывалось, зарождалось, а в дальнейшем и осуществлялось именно здесь, в этой достопамятной для нашей советской украинской культуры тесной комнатенке.
А впрочем, на этом доме — номер одиннадцать по Сумской — вообще стоило бы водрузить основательную мемориальную доску. Ведь на том же этаже в соседних комнатах помещалась поначалу редакция газеты "Селянська правда", из которой вышел и сквозь которую прошел "Плуг" — вторая в те времена писательская организация первого поколения советских украинских литераторов. Ее возглавлял второй "собиратель" молодых сил и организатор культурного процесса той поры — Сергей Пилипенко. А когда через год или два над двумя этажами одиннадцатого номера по Сумской надстроены были еще два, в них разместилась редакция "Робітничої газети "Пролетар" — с ее редактором, третьим "собирателем", Борисом Лифшицем. Тут возникли "Універсальний журнал" ("УЖ"), серия "Роман-газета", журналы "Робітничий клуб", "Естрада", "Декада" и другие массовые издания культотдела Совета профсоюзов.
Словом, именно здесь были осуществлены все первые организационные мероприятия на литературном фронте, тут получил путевку в литературную жизнь каждый из нас, из поколения первого призыва советской украинской литературы, — отсюда повел нас за Коммунистической партией Василь Блакитный, непревзойденный организатор-коммунист.
Так разве ж не заслужил этот дом мемориальной доски, хотя бы для сведения пришедших на смену младших поколений, потому что наше поколение и так его хорошо помнит.
Что касается меня, то я не забуду его никогда — как не забывается место, где ты родился.
До осени двадцать четвертого года я еще театра не бросил и был в нем председателем местного комитета профсоюза. Но ведь был я и первым театральным "гартовцем" и потому вел драматический кружок при Основянском рабочем клубе. В то же время я начинал свой литературный путь: писал одноактные пьески и делал инсценировки, а кроме того, не реже, чем раз в неделю, приносил Блакитному очередную статью для "Вістей" или "ЛНМ", где громил беспощадно театр старый и бескомпромиссно требовал театра нового.
Понятно, что на эти дела шли уже ночи.
Исключительно творчески активными были для меня осень и зима 23-24-го годов.
Всего ярче запечатлелись в памяти вечерние часы. Вечерами, направляясь в театр играть осточертевшие мне роли, я каждый раз непременно забегал к Василю Блакитному — разрешить какой-нибудь вопрос, касающийся организационно-творческой жизни театрального "Г. А. Р. Та". В это время Блакитный как раз вычитывал гранки завтрашнего номера газеты. Если Василь был очень занят и не мог оторваться от работы, он молча, глазами указывал на диван "камню место" — подожди, мол, — и продолжал писать или читать не отрываясь. "Не отрываясь" буквально, потому что больше не поднимал глаз до тех пор, пока не заканчивал и не получал таким образом права заговорить. Его правая рука тяжело и прочно лежала на столе — двигались лишь пальцы с пером, левая теребила усы, иногда протягивалась вперед, чтоб взять из кулечка, неизменно стоявшего здесь же на столе, и положить в рот кусочек мушмулы. Василь страшно любил примороженную крымскую мушмулу и всегда покупал ее по дороге из дому в редакцию.
Выходя из театра после спектакля (наш театр из помещения кафе-шантана "Вилла Жат кина" в середине сезона был переведен в здание центрального харьковского театра, номер девять по Сумской улице, рядом с редакцией "Вістей"), я поднимал голову на первое от угла окно второго этажа: там всегда светилась в эту пору яркая лампочка под плотным зеленым абажуром: редактор газеты "Вісті" был еще на своем посту.
И почему-то легко и радостно становилось на душе при виде этой лампы под зеленым абажуром. Легко и радостно! Легко — потому что ты знал: есть на свете такой человек — поэт Эллан, Василь Блакитный-Элланский. Радостно — потому что и ты был рядом с Василем и даже имел на него какие-то права, ибо был он, Василь, тебе близкий друг и старший товарищ, почти отец.

 

К осени двадцать четвертого года я театр все-таки оставил: не мог я быть актером, когда меня непреодолимо тянуло к литературе, да и не был я никаким не актером, не режиссером — просто ошибка в выборе профессии на заре туманной юности.
И я сразу пришел к Блакитному.
— Товариш Василь, — сказал я, волнуясь и робея, — у меня… личная просьба.
— Личная? — Василь удивился. С личными просьбами я не обращался к нему никогда. Вообще личные просьбы в те времена как-то… не практиковались. — А что такое?
Я изложил свое дело. В редакции "Культура і побут" работало два человека — Гордей Коцюба и девушка-помощница, которая выполняла секретарскую работу, просматривала рукописи после манишки, держала корректуру. Девушка эта с работы уходила, и место ее должен был запять кто-то другой. Вот я и просил назначить на эту должность меня. Почему? Потому, во-первых, что, уйдя из театра, я оставался без зарплаты, а гонорара за статейки в "Вістях" да инсценировки для Губполитпросвета не хватало на прожитье. Во-вторых, секретарство в журнальчике — это все-таки нечто "окололитературное", а меня так тянуло поближе к литературе…
Василь покраснел, когда я заговорил о материальной стороне дела — денежных причинах, понуждавших меня искать работу с постоянным окладом: разговоры о финансовых делах, какие б они ни были, всегда приводили Блакитного в смущение. Потом глаза его стали какими-то отсутствующими — это означало, что внезапная мысль овладела Василем.
— Нет, нет! — вдруг после паузы сказал Василь. — Это никуда не годится!
— Почему? — огорчился я. — Мне, конечно, не приходилось до сих пор этим заниматься, но я думаю, что скоро овладею типографской премудростью. Не святые горшки обжигают. А я все-таки окончил гимназию…
— Да нет! — замахал руками Блакитный и еще сильнее покраснел. — Я не о том! Совсем наоборот! Нельзя распылять силы! Вы не имеете права делать меньше того, что вы можете! А можете вы больше, нежели секретарствовать в воскресном приложении к газете!..
Я хлопал глазами:
— А что я могу? Я знаю, чего я хочу, а что я могу, я еще и сам не знаю…
Наш разговор в тот раз на том и кончился — Блакитный заговорил о чем-то другом, о каких-то неотложных делах театрального "Г. А. Р. Та".
Но через несколько дней меня вызвали в Народный комиссариат просвещения к начальнику Главполитпросвета УССР Логинову (Павлу): мне предложили в отделе искусств (начальник — Пельше) должность инспектора театров.
Мне — неудачнику актеру — руководить театрами?
Мне — двадцатичетырехлетнему юноше, не имеющему никакого жизненного опыта, — занять такой пост!
Я растерялся, перепугался, хотел сразу же с ужасом отказаться, но постеснялся сказать прямо — и попросил двадцать четыре часа на размышления.
А сам поскорее побежал к Блакитному.
Блакитный писал передовицу, но я не обратил внимания на предупреждение Тарана и влетел в кабинет, испуганный и разозленный:
— Это вы говорили обо мне в Главполитпросвете?
Блакитный покраснел:
— А разве плохо, чтоб театрами руководил гартовец? Ведь это даст возможность осуществлять нашу программу в… государственном масштабе! И я еще отвоюю музыкальную вертикаль отдела искусств для Козицкого, а изобразительную для Горбенко…
— Да разве ж я справлюсь!
— Надо справиться. — Блакитный покраснел еще больше. — И справитесь! — закончил он твердо и категорически.
Он был упрям, Василь, и, уж если что решал, возражать ему — пустое дело. Он решил, что надо прибрать к рукам отдел искусств Главполитпросвета, ибо там царила рутина вперемешку с пролеткультовским сектантством, под руководством чудесного, но "не от мира сего" старика Пельше. И он пошел в наступление. А в наступлении Василь всегда воевал тем оружием, которое было под рукой. Под рукой случился я — значит, на линию огня я и был брошен: первый снаряд "Г. А. Р. Та" в наступлении против рутины и пролеткультовщины на театре театральных действий.
Но Блакитный обладал еще одной — необыкновенной — чертой: он верил в людей и доверял людям.
И сила его доверия была такова, что, если уж Василь доверил, надо приложить все силы, но доверие оправдать.
Инспектором театров в Главполитпросвете НКП УССР я стал на следующий же день.
Это — Репертком, комиссии, комитеты, конференции, организация театрального еженедельника "Нове мистецтво" и участие в непримиримой войне Юра — Курбас — Терещенко .
Потом я перешел на инспекцию самодеятельного искусства. Это — методком, клубы, кружки, организация передвижных рабоче-крестьянских театров, создание и редактирование журнала "Сільський театр" и опять-таки война: заядлых "самодеятельников" с непримиримыми сторонниками только профессионального театра.
То были войны на театре театральных действий, затяжные, даже кровопролитные, были в них и победы, но чаще поражения.
А Блакитный между тем воевал за всех и одерживал победы. Следом за мной на "музыкальную вертикаль" пришел из музыкального "Гарта" Козицкий, а на "вертикаль изобразительных искусств" — из художественного "Гарта" Горбенко. И тогда отдел искусств вообще капитулировал и его возглавил член литературного "Гарта" Микола Христовый (Аргат).
"Господство" "Гарта" в отделе искусств Главполитпросвета длилось пять лет — еще и после смерти Блакитного.

 

У меня не сохранился альманах "Кварталы" гартовской группы "Урбино" (не знаю, можно ли найти этот альманах в каком-нибудь книгохранилище), и я не могу вспомнить всех его участников. Припоминаю Вражлывого, Копыленко, Днипровского — словам, молодежь литературного "Гарта".
Мы собирались в гостинице "Астория" — там помещалось тогда издательство "Червоний шлях" — в кабинете директора этого издательства Мишка Ялового (Юлиан Шпол). Программа собраний была всегда одна: каждый читал новый рассказ, обменивались мыслями, сообща решали — годится для печати или нет. Председательствовал всегда Хвылевый, — придуманное им название "Урбино" было символом: в итальянском городке Урбино родился Рафаэль, — от альманаха группы "Урбино" должно было, мол, пойти и украинское литературное возрождение.
Могли ли мы тогда знать, что пройдет совсем немного времени и, допустив в национальном вопросе ряд ошибок, которые будут осуждены литературной общественностью, ближайшими его друзьями и соратниками и заклеймлены партией как националистический уклон, Микола Хвылевый займет антипартийные, антинародные позиции?
Нет, тогда мы не могли этого знать, и Хвылевый был для нас старшим товарищем — писателем и признанным литературным авторитетом.
А впрочем, обо всем этом подробнее — дальше, в следующих глазах.
Я прочитал, помню, два рассказа: "Пассажиры" и "Анархия продукции" — оба с сатирической окраской. Их признали слишком публицистичными и в альманах не приняли. Я напечатал их позднее: "Пассажиры" — в декламаторе "Коммуна", "Анархия продукции" — в журнале "Нова громада". Интересно сейчас отметить для себя: то были первые мои рассказы, потом, более чем за сорок лет, я исписал горы бумаги, опубликовал десятки романов, не говоря обо всем прочем, а публицистичность, сатирическая окраска так и сохраняется во всем мною написанном. И первая книжечка, которая вышла у меня из печати (ее одобрил и напечатал в Государственном издательстве Блакитный) — "На окраине города за базаром", тоже была и публицистична и с "сатирической окраской".
Но вспоминаю я об "Урбино" и "Кварталах" вовсе не по поводу собственной персоны и моих литературных дел. А потому, что именно в связи с "Урбино" резко определились взаимоотношения между Блакитным и Хвылевым.
Уж не знаю, как это случилось, но выход "Кварталов" был для Блакитного разорвавшейся бомбой.
Возмущению Блакитного не было границ. Я еще никогда не видел его таким разъяренным: он буквально "рвал и метал".
Почему?
Обида, что — помимо него? Что обошли? Что — без него? Значит, — поколеблен его авторитет?.. Ревность? Что растет престиж Хвылевого?.. Опасения, что Хвылевый займет его место в организации литературного процесса?
По совести, было, наверное, немножко и этого: Василь был живым человеком, и ничто человеческое не было ему чуждо — и ревность, и честолюбие в том числе.
Но не только это! Ни в коем случае. Причины были значительно глубже и серьезнее.
Вспоминаю, пришел Хвылевый. Вошел в кабинет, как всегда, не постучав, не спросив разрешения. Был в своей неизменной солдатской затрепанной шинельке, в черном картузе с расколотым козырьком, как всегда, подергивал носом и потрагивал пальцами верхнюю губу, словно пощипывал усы, которых там не было.
Блакитный увидел его, побледнел и поднялся, хотя никогда не вставал, когда в комнату заходили. Альманах как раз лежал перед ним — он потряс им в воздухе и швырнул на стол перед собой.
— Почему "Урбино", а не "Гарт"? — даже с каким-то присвистом произнес он.
— А что такое? — Хвылевый дернул носом и потеребил верхнюю губу.
Они смотрели друг на друга: Блакитный — с яростью, Хвылевый — делая вид, что ничего не понимает.
— Вы против издания альманахов? — разыгрывая удивление, спросил Хвылевый. — Разве в нем помещены такие уж плохие вещи?
— Вещи неплохие, — сказал Блакитный, сдерживая ярость, — и альманахи надо издавать. Но должна быть марка "Гарта". И вообще, организация должна знать, когда её члены собираются группкой и издают свой орган. Организация должна дать санкцию на это. Иначе — это организация в организации. Групповщина!
— Ну, Василь, боюсь, что у вас ведомственный подход!
— А я боюсь, что у вас… сепаратизм! Организационное оформление кое-каких хуторянских "идеек", которые уже давно не дают вам спать… Что ж — снова к традиционной украинской беде — атаманщине?..
Я понял тогда, что они — враги.
Да, Блакитный тяжело переживал то, что какая-то часть гартовцев — группа гартовской молодежи (Копыленко, Вражлывый, Эпик) — симпатизировала Хвылевому, что кое-кто из старших (по возрасту, а не творчески) товарищей тоже группировался вокруг него (Досвитный, Днипровский, Яловый), но была это не только ревность! Блакитный с некоторых пор разошелся с Хвылевым — во взглядах на литературу, в оценках общественных явлений и процессов, в самом видении перспективы — и литературной, и общественной. А будучи человеком несгибаемо принципиальным, считая позиции Хвылевого ошибочными, Блакитный и его влияние на других почитал вредным. И боялся, как бы на свой ошибочный путь Хвылевый не увлек и других писателей-гартовцев, вообще всю организацию, да и литературу.
Это расхождение между Блакитным и Хвылевым началось давно — придя в "Гарт" осенью двадцать третьего года, я уже застал это расхождение; оно день ото дня углублялось и обострялось, приведя позднее, в двадцать пятом году, к полному разрыву между ними. Блакитный выступал против идей Хвылевого тогда, когда они были еще в зародыше, — он увидел их первые проявления в невинных, казалось бы, литературных студиях, в создании чисто творческого объединения, во взглядах на отдельные литературные факты.
Повелось: обличая "хвылевизм", подчеркивать, как боролась против "хвылевистского национализма" организация ВУСПП, персонально Микитенко, Кулик, Щупак; повелось считать, что первым против "хвылевизма" выступил такой партийный деятель, как Хвыля, а затем Скрипник и Затонский.
Это — не совсем так. Все это — и борьба ВУСПП, и выступления Хвыли, Скрипника, Затонского — было значительно позднее, а о Микитенко и Кулике еще и не слышно было: первый тогда учился в Одесском медицинском институте, второй был за океаном консулом УССР в Канаде. Начал борьбу против Хвылевого, критикуя его взгляды — публично, в прессе и на разных собраниях, поднял жаркие, непримиримые споры — с взаимной руганью, размахиванием кулаками, хватаньем за грудки, — словом, на грани кулачного боя, — вот здесь, в кабинете редактора "Вістей", — Блакитный. Поднял, на моей памяти, в 23-м году, однако полагаю, что еще раньше. Даже самый термин "хвылевизм" — это термин Блакитного.
Вспоминаю, как прямо в глаза Блакитному Хвылевый впервые вслух и публично (именно — публично, потому что при этом присутствовали Коцюба, Таран, Колос, Лисовый и я) сказал те слова, которые потом стали "злостно-крылатыми". Это было в тот самый раз, в разговоре по поводу "Урбино" и "Кварталов":
— Политик Блакитний повесил в себе поэта Эллана!
Хвылевый сказал это и сам побледнел.
Блакитний смотрел с ужасом, потом промолвил одно лишь слово — страшное слово:
— Каин…
И сел, закрыв лицо руками.
А Хвылевый сразу повернулся и вышел…
То была пора лишь самого зарождения украинской советской литературы: ее богатое будущее — наше сегодня — было еще далеко впереди. Но и в то время был уже Василь Чумак, были "Удары молота и сердца" Эллана, "Плуг" Тычины, "Красная зима" Сосюры, "Цень-цань" Миколы Терещенко, "Дума про Бармашиху" и "Пацанок" Валериана Полищука — произведения, навсегда вошедшие в сокровищницу украинской советской классики и ставшие творческой и идейной основой нашей литературы. И на этой основе уже пробовали свои силы десятки одаренных людей — молодых поэтов и прозаиков.
В тяжкий день 21 января 24-го года — как только страшная весть распространилась по городу, — я побежал в редакцию "Вістей" к Блакитному: куда же еще податься, когда так необходимо было чувствовать рядом близкого человека?
Все двери в редакции были распахнуты, по комнатам расхаживали какие-то люди: прямо с улицы заходили проверить — правда ли, расспросить о подробностях. Дверь в кабинет Блакитного тоже стояла настежь, и в комнате было полно народу.
Блакитный, как всегда, сидел за столом и на каждого входящего взглядывал измученными, страдающими глазами — в них застыли горький вопрос и скорбь.
Чувство Блакитного к Ленину было особым, и я о нем хорошо знал: Василь не раз и не два говорил со мной о Ленине. То было не просто чувство глубокого уважения, верной любви — то была нежная юношеская влюбленность. Говорить о Ленине Василь мог часами: и о роли Ленина во вступлении лучшей части боротьбистов в коммунистическую партию, в частности о телеграмме Ленина, адресованной лично Блакитному в связи с этим делом; и о ленинском учении по национальному вопросу, — в частности о разрешении национального вопроса на Украине; и об учении Ленина вообще; и о жизни Ленина: жизни-подвиге… Блакитному доводилось видеть Ленина, слышать его выступления, говорить с ним. И об этом он всегда рассказывал охотно, чуть смущаясь, — чтоб не подумали, что он "задается", но он и в самом деле этим от всей души гордился.
И вот Ленин умер…
Люди в кабинете Блакитного сидели и стояли молча, лишь изредка тихонько перекидываясь коротким словом; царила какая-то настороженная тишина, словно умерший лежит в соседней комнате. И каждый, кто заходил, тоже садился или оставался стоять — так же тихо, в молчании.
— Мы проиграли серьезный бой… — сказал Блакитный и снова надолго умолк, глядя вокруг страдающими глазами с немым горьким вопросом. — Мы проиграли серьезный бой… Наш предводитель пал в бою…
Василь машинально взял ручку и что-то записал на гранке, лежавшей перед ним на столе.
Не припомню уже, как долго я пробыл в кабинете Блакитного, — должно быть, очень долго; люди входили и выходили, некоторые что-то говорили, другие не роняли и слова: печаль, скорбь придавила всех.
Блакитный тоже изредка произносил какие-то слова. Иногда, взяв машинально в руки перо, писал. Потом — уже сумерками — кликнул Тарана и отдал ему гранку, лежавшую перед ним, куда он время от времени что-то записывал.
Это и был некролог, который появился назавтра в газете. В него вошли те слова, которые говорил Блакитный просто так, ни к кому не обращаясь; записано немало и из того, что говорили другие товарищи, обменивавшиеся мыслями и чувствами.
Однако не все, разумеется, что говорилось, вошло в этот некролог. Особенно запомнилась мне одна фраза, сказанная Блакитным, — запомнилась на всю жизнь.
Думаю, она врезалась в память каждого, кто был тогда в комнате.
Блакитный смотрел в окно — спускались сумерки, зимние синие сумерки, но Василь не зажигал своей лампы под зеленым абажуром. Взгляд Василя был горестный, скорбный.
— Плохо… — произнес он. Хотел сказать еще что-то, но остановился, потом повторил: — Плохо…
И только потом, спустя некоторое время, наконец закончил:
— Плохо нам будет без Ленина, хлопцы…
В тот же вечер Блакитный выехал в Москву, на похороны.

 

Роль Блакитного в организации культурного процесса на Украине сразу после окончания гражданской войны — и прежде всего в организации прогрессивных, революционных сил — огромна. За три-три с половиной года Блакитный чрезвычайно много сделал для того, чтобы сплотить и повести в помощь партии на первые баррикады культурного фронта творческий актив — в литературе прежде всего, а также в театре, в музыке, в живописи, отчасти и в науке. Не было, должно быть, такой области культурной жизни, куда бы ни проникал зоркий глаз коммуниста, редактора центрального органа советской печати и где бы он ни начинал сразу же "раздувать мировой пожар". Революционный актив он выявлял и сплачивал, вместе с этим активом сразу же атаковал враждебную оппозицию и беспощадно ее громил, а пассив начинал будоражить, обнаруживая конфликты — раскалывая и разбивая этот "пассив" и помаленьку выбирая из него неофитов для пополнения актива. Василь Эллан был поэт, а Блакитный был еще и поэтом беззаветного общественного служения человеку, народу.
Авторитет Блакитного в те годы был огромен — и не только среди "своих", среди того актива, который он так умел найти и организовать во всех областях искусства и культуры, но и среди всяческих соперников и противников в области художественной и культурной жизни. Авторитет Блакитного не подвергался сомнению и среди врагов, с которыми он нещадно воевал.
Культурные и литературные соперники в рядах тогдашней революционной фаланги ("Плуг" с плужанами и "самим папашей" Пилипенко; "Аспанфут" или немного позже "Комункульт" со всей своей "новой генерацией" футуристов во главе с Михайлем Семенко; МОБ, то есть "Мистецьке об’єднання "Березіль", со всеми своими тремя или четырьмя "мастерскими" под руководством Леся Курбаса; Пролеткульт со своими мальчиками в клетчатых кепках; УАПП, МАПП, ОАПП) не соглашались со взглядами Блакитного и с программой "Гарта", программу "Гарта" отвергали, с Блакитным ожесточенно спорили, но уважали безоговорочно.
Все "попутнические", как тогда говорили, группы — от "Ланки" и "неоклассиков" с Зеровым во главе и даже до "зубров" националистического традиционализма во главе с лукавым Ефремовым — очень не любили Блакитного, но… считались с его авторитетом.
Однако серьезно ошибется литературовед наших дней, если, изучая творческий процесс двадцатых годов, и в частности мысли и дела Василя Блакитного, придет к выводу о некой "авторитарности" его имени, его положення на фронте украинской советской культуры в двадцать третьем, четвертом и пятом годах.
Нет. Непризнание Блакитного, восприятие его авторитета как стеснительного, даже бунт против него были, и как раз рядом, среди самого близкого окружения. Не с одним лишь Хвылевым возник у Блакитного в те годы конфликт, а со многими… гартовцами; и конфликт этот чем дальше, тем все больше рос и углублялся, приведя почти к полному разрыву, — уже в последние дни жизни Василя. Василь это знал, болезненно на это реагировал — и выздоровлению его это отнюдь не способствовало.
Конфликт с частью членов "Гарта" шел у Блакитного не по идеологической линии. В этом конфликте больше всего было недовольства "единоначальствованием" Блакитного в организации. Целенаправленность и настойчивость Блакитного воспринимались как "деспотизм". Ребятам хотелось бы больше "демократии", "запорожских вольностей" — анархии, попросту говоря, а "узы" организации и дисциплина в организации тяготили их и толкали на "мятеж" против Блакитного. Но Блакитный в делах общественных, во всей своей общественной деятельности был коммунистом, и членом Коммунистической партии прежде всего. Из этого только и исходил. И это было верно, верно всегда! Иначе никакая организация не могла бы существовать (что и подтвердилось на следующий же день после смерти Блакитного — "Гарт" развалился). Но ошибка Василя — я говорю об этом теперь, уже через сорок с лишним лет, которые и меня кое-чему научили, — ошибка Василя, мне кажется, была в том, что, совершенно верно проводя партийную линию во всей своей организационно-общественной деятельности, стремясь превратить (как и всякую общественно-созидательную советскую группу) художников слова в орудие партии, Василь на практике часто придавал понятию "творческая организация" слишком жесткие рамки и формы.
Требовал от всех членов художественно-творческой организации безусловного подчинения большинству — не только в оценке общественных явлений, но и в оценке отдельных литературных фактов (книг, работ, выступлений). Это тяготило и ограничивало творческую индивидуальность. Блакитный требовал, чтобы члены организации (и беспартийные) посещали партийно-профессиональный клуб, который существовал в те годы и был средоточием внутрипартийной жизни.
Хорошее это было место — партийно-профессиональный клуб (что до меня, то я немало почерпнул там для своего роста), и требование Блакитного, если подумать, было вполне резонно, но "литературную вольницу" это тяготило как "принуждение" и настраивало против.
Взрыв произошел в "Гарте" и вышел, так сказать, наружу при столкновении двух течений: "массовизма" и "олимпийства". Глашатаем "массовизма" был Блакитный, он отстаивал дальнейшее расширение "Гарта" ("Плуг" — на селе, "Гарт" — среди рабочего класса), создание филиалов организации в пролетарских центрах из лучших рабкоров и начинающих литераторов, а также считал необходимым, чтоб каждый квалифицированный гартовец руководил кружком начинающих пролетарских писателей, "Олимпийцы" доказывали, что это лишь новый вариант пролеткультовщины, что погоня за "массовизмом", "пролетарское плужанство" это — возрождение "просвитянства", что работой с кружками должен заниматься культотдел профсоюзов и Наркомпрос, писатель же должен только писать, и писателей не может быть много: качество, а не количество!.. И вообще — все "Гарты" (театральный, музыкальный, изобразительный) надо распустить — пускай работники каждого рода искусств организуются сами, а "Гарт" должен быть творческой организацией писателей!
В авангарде борьбы против "массовизма" и за преобразование "Гарта" на новых основах были Досвитный, Яловый, Иогансен. Ну и, разумеется, Хвылевый.
Сегодня, когда существуют Союз писателей, Союз композиторов, Союз художников, Союз кинематографистов и Союз журналистов, вдумчивый исследователь литературного прошлого безусловно увидит, что в то время зерно истины было и у одного, и у другого течения. "Олимпийцы" были правы, утверждая, что не количество, а качество определяет литературный процесс и что литература имеет свои законы развития, иной раз отличные от законов других искусств. "Массовисты" тоже были правы — на том этапе, разумеется, — доказывая, что процесс творческой активизации революционных культурных сил и их идейного обогащения — тогда, в начале двадцатых годов! — должен идти не только вглубь, но прежде всего вширь. Ведь до зарезу нужны были украинские революционные культурные кадры; их в первую очередь надо было найти, поднять, воспитать.
Этот спор давно перестал быть для нас проблемой, но на заре нашей советской культурной жизни значение этих разногласий было чрезвычайно велико.
Я чувствую необходимость повторить: роль коммуниста Блакитного в процессе становления украинской советской культуры была огромна, значение его деятельности трудно переоценить, а плоды ее… Что ж, плоды деятельности Блакитного ощутимы еще и сегодня. Историческая наука определит им цену и в процессе дальнейшего роста и обогащения нашей литературы и вообще в культурном социалистическом строительстве.
Исследователь литературы, конечно, заметит также и то, что в позициях "олимпийцев" были уже зародыши очередной литературной формации — "Вапліте", так называемой "Вільної академії пролетарської літератури". Но о "Вапліте" — особо.
О себе. Я был тогда — с "массовистами". Почему? Трудно сказать, какая причина была самой важной. А причины были такие.
Театральный "Гарт" ("Г. А. Р. Т."), лидером которого я был, по сути являлся организацией массовой, и "массовизм" как раз и был основным принципом его деятельности, да и самого существования. Это первое. Во-вторых, в отделе искусства Наркомпроса — следовательно, в республиканском, государственном, так сказать, масштабе, — я в то время был инспектором самодеятельного искусства, то есть художественного творчества массового, а значит, "массовизм" и тут был основным принципом моей деятельности. И третья причина: авторитет Блакитного. Авторитет Блакитного был для меня непререкаем, и когда я в чем-нибудь сам не мог разобраться до конца, я принимал суждение Блакитного на веру, и оно было для меня окончательным.
Именно поэтому я и не вошел в "Вапліте" в первый год ее создания (уже после смерти Блакитного!), несмотря на то, что Мишко Яловый с Досвитным специально приходили меня уговаривать. Мне же принесли они тогда на регистрацию устав "Вапліте", так как все творческие организации входили в "епархию" инспекции самодеятельного искусства в Главполитпросвете Наркомпроса, которой ведал я. Признаюсь: я не сказал тогда сразу — "нет!". Мне очень не хотелось говорить это неприятное "нет" Мишку, который был мне лучшим другом. И меня до боли терзала мысль: ведь я теперь буду совсем одинок — все мои ближайшие товарищи, бывшие гартовцы, в "Вапліте", а я… остаюсь один… Но не мог я "изменить" дорогой памяти Блакитного и поступить вразрез с его взглядами. Припоминаю: во время долгого спора о "мас-совизме" и о "мастерстве и искусстве" — Яловый больше улыбался, потому что в споре был не силен, а доказывал и убеждал больше Досвитный, — я отвечал что-то неопределенное, но в день, на который было назначено "сходбище" (так ваплитовцы именовали свои собрания) основателен "Вапліте", я… уехал в командировку в Кривой Рог — инспектировать работу горняцких драматических кружков на рудниках: в Кривом Роге был филиал театрального "Г. А. Р. Та", созданный мной по поручению Блакитного еще два года назад.
Словом, в "Вапліте" я тогда не пошел.
Но миновало время — и на второй год существования "Вапліте" я таки вступил в эту организацию.
А впрочем, о "Вапліте" речь будет особо и подробнее в дальнейшем.

 

Блакитного я считаю своим литературным отцом.
И не только литературным: в моем гражданском становлении самую значительную роль сыграл именно он. Это он отвечал на все мои вопросы, — а ведь их было тогда, на переломе эпох и в пору моего возмужания, так много! Это он прояснял для меня все, чего я не мог понять в тогдашней общественной жизни, — а ведь понять мне, выученику дореволюционной гимназии, нужно было немало. Это он рассеивал все возникавшие у меня сомнения, — а ведь их в годы нэпа у каждого было более чем достаточно.
Были они — "нэповские печали" — и у самого Блакитного.
Блакитный ненавидел нэп. Была у него — дань этой ненависти — небольшая пьеска под названием "Нэп". Кажется, он нигде ее не печатал, кроме литературного приложения "Культура і побут". Еще — в двух или трех стихотворениях пробились между строк грусть и надрыв "нэповских времен". Вот и все: большего Блакитный себе не разрешил, он понимал целесообразность новой экономической политики, ее неизбежность, воспринимал как "ход конем" в стратегии развития пролетарской революции. Потому-то и не падал духом, как это частенько случалось с другими коммунистами в то время. Он умел бороться в обстановке и в условиях нэпа. Ибо был настоящим ленинцем.
Вспоминаю, как уговаривал, убеждал и успокаивал Василь горячего, несдержанного, вспыхивающего, как порох, Володю Сосюру, который принес ему стихотворение, где… расстреливал из нагана нэпманов и вообще "разносил в щепу" все "здание нэповского мира". И — успокоил, уговорил, убедил.
Был Блакитный ленинцем, большевиком, как говорится, до мозга костей. Утверждаю это, ничуть не упуская из виду, что в партию большевиков Василь пришел из рядов боротьбистов и начинал свой политический путь в партии эсеров. Эсеровщина, боротьбизм — то были "рытвины" и "ухабы" на пути, которым он шел в условиях и обстановке того времени, то были "капканы" и "ловушки" той среды, из которой вышел Василь, в которой рос, где в пору юности складывался его характер, формировалось мировоззрение. Мировоззрение — это взгляд на мир сквозь свет и сквозь тени.
Да, не простым и не легким был переход из эпохи царизма в эпоху социализма на Украине. Русский, например, интеллигент никогда не знал национального угнетения: он сызмалу говорил на родном языке — никто ему этого не запрещал, учился в своей родной школе — ее никогда не объявляли крамольной только потому, что она русская.
Да и то — не легко и не просто прошла через революцию старая русская интеллигенция, даже если оставить в стороне все ее классовые несогласия, а говорить лишь о ее национальных "обидах", об ее "оскорбленном патриотизме". Я не имею в виду "белый" сброд, который так и сгнил на свалке контрреволюционной эмиграции. Я говорю о таких ее представителях, как, скажем, Бунин, Куприн, Шаляпин…
Эсеровщина, боротьбизм… Блакитный за два-три года мужественно и непоколебимо прошел сквозь тенета, которые плели крупно- и мелкобуржуазные националистические силы. Ибо он видел классовую перспективу. Он пересек те путаные тропки, которыми иные так никуда и не пришли либо брели всю жизнь, чтоб дойти или, вернее, — присесть отдохнуть уже на краю могилы. Потому что шел всегда путем классовых битв.
На прямой путь борьбы за коммунизм Блакитный вышел не сразу — с соседнего поля, зато он сумел сберечь от этих путаных троп и вывести сразу на прямой светлый путь многих и многих младших товарищей — целый отряд украинской интеллигенции.
Национализм Блакитный ненавидел. Ненавидел он и российский великодержавный шовинизм и украинский контрреволюционный сепаратизм. Ненавидел и тогда, когда этот сепаратизм, этот раскол единства трудящихся в борьбе прикрывался лживыми революционными фразами, "коммунистическими" ярлыками. Он ненавидел украинский буржуазный национализм еще и потому, что считал именно его главным врагом украинского национального освобождения, свободного национального развития украинских трудящихся. Он был ленинцем: национальное освобождение возможно лишь через освобождение социальное.
Подлинное освобождение могло быть только таким, но не легко и не просто было к этому прийти многим украинским интеллигентам, которые росли, формировались и вырабатывали основы своего мировоззрения еще до революции, в условиях ущемлений, а то и полного запрета любых проявлений национального сознания. Нам, поколению украинской интеллигенции моложе всего на пять-шесть лет, было уже много проще и легче, хотя тоже и не так просто и не так легко. Но наш путь был короче, и можно было миновать окольные тропы.
Меня Блакитный готовил к вступлению в Коммунистическую партию (в те годы прием в партию интеллигенции был временно ограничен) и был для меня — самым близким челозеком.
В те годы — пока Василь был здоров, — я ни разу не был у него дома. Впрочем, не знаю, когда он сам успевал бывать дома, потому что с утра до ночи сидел в редакции.
Когда Василь заболел, я навещал его несколько раз: в больнице ЦЛК, дома, на Мироносицкой улице, на даче Григория Ивановича Петровского в Померках.
У постели больного Василя находилась его жена — боевой друг, мать маленькой Майи — Лида Вовчик.
Припоминаю: несчастной Лиде доставляло массу хлопот радио; патентованных фабричных приемников тогда еще не выпускали, была какая-то самодельная неуклюжая конструкция с огромным количеством стеклянных ламп и эбонитовых черных кружочков, — и эта машина никак не хотела действовать, а бедняга Василь, прикованный к постели, какое-то время даже слепой, жаждал хоть слышать, что же делается на свете!..
Мне вспомнилось это особенно ярко через семнадцать лет, в сорок третьем году в Москве, на Тверском бульваре, 18,— там, в помещении Партизанского штаба Украины, находилась и моя редакция журнала "Украина", — когда Майя Вовчик-Блакитная, заброшенная самолетом в глубокий тыл гитлеровцев с самой совершенной рацией, систематически передавала в Партизанский штаб ценнейшие разведывательные данные. Восемнадцатилетняя партизанка и подпольщица Майя выросла такой же преданной патриоткой и революционеркой, как ее отец и мать. Мужество и верность ведущей идее — это Майка получила в наследство от матери и от памяти об отце, которого почти не знала.
Василь стойко переносил свою болезнь. Он никогда не жаловался, не плакался, не сетовал на судьбу — терпел боли, тяжкие страдания, мужественно ждал неотвратимого конца.
Когда Лида выходила из комнаты, Василь говорил:
— Лида, конечно, знает, чем грозит мне болезнь, понимаю это и я, но мы об этом не говорим…
И потом спрашивал:
— У вас только в юные годы было такое чувство, что вы никогда не умрете, что для вас смерти нет, или и теперь так бывает?
— Бывает и теперь.
— У меня тоже. Я бессмертен.
И Василь начинал расспрашивать обо всем, живо обсуждать очередные текущие дела, давать советы по дальнейшей практической работе в "Г. А. Р. Те" театральном и высказывать свои взгляды на положение в "Гарте" литературном и вообще в литературной жизни.
А потом опять возвращался к тому, что его мучило:
— Вот спрашивал я у Днипровского и у Коцюбы — они тоже признались, что не могут представить себе, чтоб наступил для них конец жизни. — И Василь улыбался застенчивой, смущенной улыбкой.

 

В день смерти Блакитного я пришел, не зная, что его уже нет в живых. В первой комнате (спальня была во второй) сидели Пилипенко и работник ЦК партии, кажется, агитпропа ЦК — Озерский. Это меня удивило: я не слыхал, чтоб Пилипенко приходил когда-нибудь к Блакитному домой — ведь на литературном поприще спи были постоянные противники и соперники. Низвергали громы друг на друга по каждому поводу.
— Не ходите туда, — остановили меня Пилипенко и Озерский. — Там возле него Лида.
Это меня тоже удивило: ведь Лида была всегда возле него.
Они поняли, что я еще не знаю.
— Василь умер, — сказал Озерский.
Из другой комнаты вышла Лида.
— Умер Василь, — тихо промолвила она.
Пускай это будет банально сказано, но я почувствовал страшную, безграничную пустоту в тот миг, когда наконец понял. Словно ничего на свете не осталось — пустой, пустынный стал мир. Очевидно, многие так чувствуют, когда услышат о смерти дорогого, близкого человека.
Мы присели втроем — с Пилипенко и Озерским — к письменному столу под окном. Лида вернулась к Василю, мертвому, неживому уже Василю.
Мы сидели и молча смотрели в окно — на небольшую площадь при слиянии улиц, куда выходил дом. Короткий зимний день кончался, солнце стояло уже низко, скоро и сумерки — синие сумерки, которые так любил Василь. Он любовался ими из этого окна.
Первым заговорил Сергей Владимирович Пилипенко.
— Смолич, — сказал он, — вы поверите, я не знал человека лучше, чем Василь Блакитный.
И меня не удивило, что это сказал Пилипенко — непримиримый противник Блакитного: разве мог быть человек лучше Василя?
Потом Пилипенко сказал еще:
— Вы моложе меня и дольше проживете на свете: не забывайте никогда Василя и, пока будете живы, рассказывайте о нем другим, младшим, которые не могли его знать.
— Да, товарищ Смолич, это тяжелая утрата для партии, для культуры, литературы, — сказал Озерский.
С Озерским я до сих пор разговаривал только официально, когда возникала какая-нибудь необходимость по делам, связанным с отделом искусств Наркомпроса. С Пилипенко, хотя и виделся, должно быть, каждый день, не обменялся и тремя общими фразами. А тут вдруг начался между нами долгий, на час, не то и на два, задушевный, откровенный разговор. Разговор у тела умершего друга.
Озерский и Пилипенко рассказали мне о Василе то, чего я раньше совсем не знал. Я знал Блакитного — редактора газеты, главу "Гарта", деятеля и организатора во всех областях украинской советской культуры. Знал Эллана — пламенного поэта. Знал Пронозу — неугомонного сатирика. А они рассказали мне о мальчике Василе Эллинском, о его возмужании в далеком Чернигове, о его приходе в революцию. И о партии украинских эсеров, где начинал Василь. И о том, как он восстал против этой партии и расколол ее. И о том, как он пришел в партию коммунистов. И о том, кого он привел в партию большевиков. И о том, как ценил его деятельность Ленин…

 

Блакитного похоронили не на кладбище, а особо почетно — в ноле, возле аэродрома, рядом с могилами авиаторов, погибших на боевом посту. Позднее там образовалось маленькое кладбище — как раз у шоссе Харьков — Москва, — там хоронили особенно дорогих народу людей… Если не ошибаюсь, там был похоронен и Скрынник.
В первую годовщину смерти Блакитного, на маленькой площади против окон, из которых смотрел Блакитний, — ему поставлен был памятник: скромный небольшой бюст.
Во вторую годовщину смерти Блакитного мы торжественно открыли Дом имени Блакитного на Каплуновской.
Это был прекрасный дом — сколько воспоминаний связано с ним у первого поколения литераторов Украины! Сколько важнейших литературных событий здесь произошло! Всю историю столь важных двадцатых годов украинской советской литературы можно расписать по комнатам Дома Блакитного — каждая комната дважды, трижды и десятикратно исторична!
Странно, но ныне нигде в Харькове не осталось мемориальной памятки о Василе Блакитном: ни на Доме его имени, ни на здании, где он жил и умер, ни на здании, где работал в редакции, ни на здании типографии, где помещалась партийная организация газеты, — нигде.
Ничего! Ни в Харькове, ни еще где-либо.
Нет. Ошибаюсь. Недавно, года два тому назад, я получил письмо из Керчи. Писал старый пенсионер-типограф — он работал наборщиком в типографии газеты "Вісті". Он писал мне, потому что Смолич — единственная фамилия писателя, оставшегося в живых из всех, кого он помнил с тех времен. И писал потому, что хотел поделиться со мной радостью, от которой он, старик, плакал сегодня счастливыми слезами. В порт Керчь зашел теплоход "Василь Блакитный" — он видел его собственными глазами.
Действительно, это так — "Блакитный" плавает по волнам Днепра, заплыл даже в Азовское море! Это уже мы, украинские писатели, договорились с пароходством, чтоб назвали одни из новых теплоходов именем дорогого для нас Василя — Эллана, Элланского, Блакитного.

 

 

Назад: Книга первая
Дальше: Кулиш